Свой подвиг Крючков совершил 30 июля, но подробно о нем начали писать с 20-х чисел августа. 23 августа 1914 года журнал «Нива» опубликовал относительно короткую заметку о подвиге казака:
В вышедшем на следующий день журнале «Искры» количество врагов с 22 увеличилось до 27, а также появились точные цифры полученных ранений: сам Крючков получил 16 ранений шашками, пиками и одно пулевое, а его конь – 11 ранений. При этом Крючков лично убил 11 немцев, а его четверо товарищей – 12. Четверо немцев спаслись. По финальной версии, товарищей у Крючкова было трое (расхождение в цифрах объяснялось тем, что одного казака отправили с донесением, хотя встречается версия, что казаков изначально было шестеро и тогда уже двоих отправили с донесением в часть) и спаслись также трое немцев. Эти цифры стали «каноническими» и озвучивались позже самим Крючковым. Ходили и тиражировались лубком другие версии, причем количество немецких кавалеристов и количество полученных Крючковым ран увеличивалось. Например, по одной из версий немцев было 30 человек, а Крючкову нанесли 13 ранений:
Выпущенный плакат «1-й герой» описывал подвиг Крючкова в поэтических строках и ради рифмы увеличивал число неприятелей: «Четыре русских казака, / А немцев было тридцать два». Были и менее героические варианты этой истории: вражеских кавалеристов был «всего» 21 человек, а Крючков убил «всего» 10 немцев.
В геройской арифметике бросается в глаза подозрительная парность: двадцать семь немцев, двадцать семь ранений (Крючкова и лошади), четверо или трое товарищей Крючкова, четверо или трое спасшихся немцев (также обнаруживается некоторая фонетическая связь тридцати немцев и тринадцати ран), что может свидетельствовать об ограниченной фантазии штабных офицеров или редакторов печатной продукции, придумывавших все эти цифры для конструирования патриотического мифа. Последующие пересказы подвига имели некоторые расхождения: в одном случае Крючков первым нападал на немцев, в другом русские казаки были застигнуты врасплох немцами и вынужденно приняли неравный бой, Крючков то стрелял из винтовки, то ее выбивали у него ударом сабли и пр. Удивление вызывало и то, как после удара саблей по кисти руки он успел выхватить свою шашку и продолжить бой, несмотря на то что был окружен одиннадцатью вражескими всадниками (по другой версии, получив ранение пальцев рук, он бился не шашкой, а отобранной у немцев пикой). Едва ли в реальных боевых условиях попавшему в окружение воину удалось бы выстоять против такого количества врагов. Наименее пафосная, но более вероятная версия передавала, что Крючков определенно убил лишь одного врага, но им был немецкий унтер-офицер. Оставшись без командира, немецкий отряд кавалеристов ускакал почти в полном составе. Все эти нестыковки, разночтения, числовые повторы вызывали подозрение у современников и по мере распространения скептического отношения к официальной военно-патриотической пропаганде усиливали сомнения в подлинности истории.
Даже среди казаков начали появляться альтернативные версии «подвига», того, как было на самом деле. Некоторые казаки считали, что превращение Крючкова в героя – чистое недоразумение, тогда как в действительности он не стремился сразиться с немцами, а пытался от них ускакать, но старая лошадь не позволила ему скрыться. И. Зырянов приводил рассказ одного штабного ординарца:
Наверное, не было ни одного периодического издания, которое бы не упомянуло подвиг Крючкова; его портрет печатался на коробках папирос, спичек, конфет, что в конечном счете стало раздражать современников. Мифотворчеству способствовал кинематограф. В январе 1915 года вышла лента «Донской казак Козьма Крючков» в двух действиях. Первое действие называлось «За царя и родину», второе – «Один против двадцати семи». Показательно, что в журналах, где шла реклама фильма о Крючкове, параллельно рекламировался другой фильм о разбойнике XIX века Ваське Чуркине, который из-за несчастной любви собрал банду и залил кровью несколько губерний. Между образами Крючкова и Чуркина было много общего – они были представлены как народные богатыри-романтики. Сопоставление двух персонажей приводило к инверсии образов героя и разбойника, что соответствовало формировавшимся представлениям обывателей о ситуации в прифронтовых областях.
Перегибы патриотической пропаганды снижали доверие к официальным источникам информации и настраивали обывателей против властей. Коммерциализация образа Крючкова приводила к тому, что в народе стали поговаривать о корыстных мотивах боевого подвига героя. Так, поселянин Самарской губернии в Царицыне в конце 1914 года в разговоре с рабочими, обсуждая газетное сообщение о подвиге Крючкова и пожалованных ему шашке и часах, сказал: «Вот так герой, у нас все за деньги». Скептическая версия корыстных мотивов раскрутки истории Крючкова отразилась в шолоховском «Тихом Доне»:
Современные историки реконструировали реальную историю схватки 30 июля 1914 года у деревни Любово[210]. Прежде всего нужно отметить, что первым взвод немецких конных егерей в количестве 20 человек, двигавшихся по русской территории, встретил огнем 3-й батальон 105-го пехотного Оренбургского полка, нанеся потери и заставив врага отступить в болото у деревни Любово, где с ними столкнулся казачий разъезд из 4 человек во главе с В. Астаховым. Казаки бросились на увязших в болоте оставшихся 15 немцев, причем потери противника в том бою составили всего 2 человека убитыми: В. Астахов убил офицера, а К. Крючков – конного егеря (еще двое остались в болоте). Остальные смогли уйти. Главной причиной, по которой казакам удалось выстоять против втрое превосходившего числом противника, стала своевременная помощь пехоты под командованием поручика Штейна, обстрелявшей немцев и заставившей их бросить казаков и отступить. При этом лишь двое казаков, Астахов и Иванков, сумели самостоятельно вернуться в часть – раненых Крючкова и Щеголькова пришлось доставлять в телеге. Казаков посетил в лазарете командующий 1-й армией генерал П. К. фон Ренненкампф, ошибочно посчитавший Крючкова командиром разъезда и наградивший его первой Георгиевской медалью (медалью скорее следовало наградить Астахова, однако даже ему она не полагалась, так как п. 7 параграфа 67 Статута Георгиевского креста, упомянутый в приказе, предусматривал награждение командира взвода, отбившего противника силою не менее роты). Ошибка генерала была раздута пропагандистской машиной в миф, ставший источником скепсиса для многих свидетелей той истории.
Следует заметить, что генералы, посещавшие лазареты, нередко допускали подобные ошибки, жалуя «с барского плеча» награды случайным раненым, вызывая недовольство тех, кто имел бо́льшие основания для орденов и медалей. Можно привести случай, как в сентябре 1914 года в виленском госпитале Николай II наградил легкораненого солдата Георгиевской медалью лишь за то, что он был однофамильцем командира отдельного корпуса жандармов В. Ф. Джунковского, желая тем самым показать свое расположение жандармскому генералу (к которому в итоге быстро охладел, когда Джунковский осмелился высказаться против Распутина).
Помимо солдат-героев пропаганда превозносила героизм сестер милосердия. Женские образы были особенно важны в контексте пропаганды, делавшей ставку на фемининные образы Родины-матери. Как правило, Родина-мать, или Москва-матушка, представала в них в форме сестры милосердия. Одной из первых медийных героинь стала медсестра Евгения Коркина, которая в марте 1915 года под обрушившимся на лазарет неприятельским огнем самостоятельно эвакуировала в безопасную зону остававшихся раненых. Ее подвигу были посвящены журнальные статьи, лубочные картинки. Еще активнее воспевался подвиг другой сестры – Риммы Ивановой, – которая 9 сентября 1915 года, вынося раненых с поля боя и обнаружив, что все старшие чины погибли, сама попыталась повести оставшихся солдат в наступление, но была убита. Практически все газеты России написали о подвиге 21-летней девушки, прозванной «ставропольской девой» на манер Орлеанской девы – Жанны д’Арк. Началась повсеместная визуализация героической смерти санитарки, и очень скоро из обычной медсестры она превратилась в очередной символ. Даже британский журнал
Однако здесь пропагандистская машина дала сбой. Художники дали волю своим фантазиям, и на свет стали появляться фантастические образы сестры-воительницы. С. В. Животовский изобразил Р. Иванову с поднятой над головой саблей в самой гуще рукопашной схватки. Редакторы «Русского инвалида», «Огонька» изменили ее имя с Риммы на Мирру – неуклюже попытавшись обыграть мысль о том, что русские медсестры ведут солдат в атаку ради скорейшего окончания войны. Кинематографисты, почувствовав прибыльность подобных сюжетов, в кратчайшие сроки по заказу военного ведомства сняли фильм «Героический подвиг сестры милосердия Риммы Михайловны Ивановой», в котором актриса, игравшая Иванову, со зверским выражением лица и саблей наголо на высоких каблуках бежала в атаку, стараясь при этом не растрепать модную прическу. Фильм вызвал возмущение родителей Ивановой и ее сослуживцев. Девятого декабря 1915 года в газетах появилось письмо отца Риммы, коллежского асессора М. П. Иванова, в котором он назвал киноленту грубым фарсом и отметил, что образ, созданный в картине, не имел ничего общего с его дочерью:
Под давлением общественности особым циркуляром товарища министра внутренних дел в феврале 1916 года фильм был снят с проката по всей территории России. Однако определенный удар по образу сестры милосердия уже был нанесен, и когда до малограмотных крестьян доходили известия о награждениях сестер милосердия медалями, они делали вывод, что получили их женщины совсем за другие заслуги. Например, крестьяне Енисейской губернии в ноябре 1915 года в поселке Жуковском Ачинского уезда, комментируя известие из газеты о том, что Николай II наградил сестер милосердия Георгиевскими медалями, объяснили это просто: он спал с ними. Добавив, что сестрам стоило кресты повесить на другое место.
Помимо казаков и сестер милосердия пресса, лубок воспевали героизм пехотинцев, артиллеристов, авиаторов, моряков, военного духовенства. Тем не менее активная фаза позитивно-пропагандистской кампании завершилась уже к декабрю 1914 года. Отчасти это объясняется перепроизводством в первые месяцы войны патриотических образов, с другой стороны – изменением массовых настроений, когда на смену патриотической эйфории весной – летом 1915 года пришла патриотическая тревога.
Религиозная пропаганда и вера в окопах
Российская синодальная церковь, оказавшаяся с петровских времен своеобразным придатком государственного аппарата, играла важную роль в официальной пропаганде. На фронте патриотизм солдат призвана была поддерживать пятитысячная армия военного и морского духовенства, возглавлявшаяся протопресвитером Г. И. Шавельским. В 1913 году Шавельский издал брошюру «Служение священника на войне», в которой представлял свой план духовной работы священника на поле брани (если ранее она ограничивалась отпусканием грехов умирающим и отпеванием, то теперь предлагалось проводить более активную пропаганду с целью поднятия боевого духа), а 1–11 июля 1914 года по его инициативе прошел первый в истории Съезд военного и морского духовенства. Петербуржцы ранее не видели такого наплыва военных священников и потому делали неутешительные выводы: «Быть войне: вишь, попов сколько собралось».
Подобная ирония в адрес священников не была случайностью. В России с 1905 года усилился процесс расцерковления прихожан, параллельно которому росло количество сектантов. Официальная церковная печать признавала, что проигрывает борьбу за прихожан. В этом отношении начавшаяся война, усилившая религиозность общества, давала шанс синодальной церкви отвоевать свою паству.
С объявлением Германией войны России в церковной периодике и проповедях духовенства утвердилось два основных подхода к определению природы этого конфликта. Первый, традиционный, рассматривал войну как божью кару за грехи россиян, главным из которых назывался отход от православной соборности в сторону чуждой европейской культуры. Второй подход рассматривал войну как возможность искупления этого греха и разрешение якобы имевшего место в мировой истории противостояния славянства и германизма. Германия в связи с этим называлась источником тех культурных веяний, которые представляют для православной соборности смертельную опасность[211]. Протоиерей-монархист И. Восторгов 18 июля, накануне объявления Германией войны России, выступая перед своей паствой на Красной площади, утверждал, что Германия «тайно приготовилась уже давно к войне с Россией». После начала войны он обращался к историческому прошлому, акцентируя внимание на давних обидах и ранах, нанесенных германизмом России:
Антигерманские пассажи, естественные для периода войн, приводили к развитию ксенофобии и отступлению от христианской этики. В частности, богословы пытались снять противоречие между христианским смирением и долгом защищать родину, убивая врага. Так, в «Московских церковных ведомостях» в ноябре 1914 года появилась статья профессора-богослова Московской духовной академии С. Глаголева «Патриотизм и христианство», в которой автор выступил против тезиса, что все люди братья, оправдывая утверждение, что русского нужно любить сильнее, чем немца[213]. Подверженная германофобии церковная печать неоднозначно отреагировала на немецкий погром в Москве в мае 1915 года: осудив хулиганскую акцию москвичей, «Московские церковные ведомости» тем не менее выразили сочувствие политике выселения немцев из Первопрестольной.
Хотя проповеди духовенства находили понимание среди определенных кругов общества, включая русское офицерство, с некоторого времени слова о том, что война стала наказанием русского народа за грех богоотступничества, начали вызывать раздражение, рассматривались, как попытки снять с себя ответственность за расцерковление россиян. Генерал В. И. Селивачев записал в дневнике 25 декабря 1914 года:
Современники отмечали, что в первые месяцы войны участились посещения простым народом церквей, однако этот подъем религиозности был следствием распространения мистических и фаталистических представлений, говорить о росте именно православной религиозности вряд ли оправданно. Один из солдат писал с фронта: «А нам здесь слезы: налево пойдешь – огонь, направо – вода, вперед пойдешь – пули и снаряды рвутся, а сзади зарежут шашкой. Некуда деваться. Так таки приходится нам погибать во славу русского оружия»[215].
На фронте формировался феномен «окопной религиозности» – перед лицом смерти даже не веривший в бога человек проникался мистическими настроениями, искал потаенный смысл в знамениях и пр. Однако это далеко не всегда сближало солдат с полковыми священниками. Некий солдат Кузнецов писал знакомому священнику в феврале 1915 года, обвиняя духовенство в том, что оно не научилось общаться с народом[216].
Солдаты в письмах с фронта жаловались на то, что священники большую часть времени проводят с офицерами, а рядовым недоступны, что служат, когда хотят, поднимают цены на свечи, недогоревшие собирают и повторно перепродают солдатам по нескольку раз и т. д. Традиционно доставалось военному духовенству от церковнослужителей. Один псаломщик писал домой в октябре 1916 года:
«Поп хотя и есть в полку, но лентяй, и сидит при обозе и никакие силы небесные не заставят его поехать в штаб полка на позицию», – сообщал солдат 8-го Сибирского стрелкового полка. В 1916 году среди солдат ходила история, как накануне Пасхи немцы совершили дерзкую вылазку и застали врасплох штаб полка, в котором шла попойка с участием местного священника. Захватили пленных, однако на следующий день попа вернули, написав сзади на его рясе «нам чертей не нужно».
Конечно, далеко не все полковые священники были презираемы солдатами. В части корреспонденции описывались примеры героизма военного духовенства, когда священники поднимали солдат в атаку или под градом вражеских пуль причащали умирающих на поле воинов. Ходили рассказы о том, как прочитанная в безысходной ситуации молитва приводила к неожиданному перелому в сражении. Однако помимо образа священника-героя, читающего молитву во время битвы, существовал и образ священника-труса, вздрагивающего во время молебна в тылу от любого громкого звука. Примечательно, что в дискурсе о полковых священниках существовали две почти одинаковые истории, но с разными концами: священник неподалеку от линии фронта проводил молебен, как внезапно появились вражеские аэропланы, сбросившие бомбы. В одном случае бомба разнесла часть церкви, но священник даже не вздрогнул, в то время как молившиеся солдаты все попадали на землю, в другом случае от прогремевшего вдалеке взрыва священник сбежал, бросив молившихся солдат, или упал в обморок. Вторая версия этой истории была приведена в мемуарах А. А. Брусилова; правда, в его рассказе молебен был все же доведен до конца после некоторой заминки. Как правило, в этих историях воин противопоставлялся попу: первый героически исполнял свой долг, а второй трусил, был «чужим» на фронте. Некоторые солдаты под впечатлением от поведения священников становились атеистами и начинали заниматься антирелигиозной пропагандой. Крестьянин Аврам Макаров вспоминал, как однажды в их часть приехал полковой священник. Он проводил молебен и произносил патриотические речи, звал солдат в бой. Когда с немецкой стороны посыпались снаряды, поп бросился бежать. Эта картина подействовала на Макарова, после чего он начал «саботаж на бога», за что был отдан под суд[217].
Рано или поздно солдаты начинали обращать внимание на противоречия церковной военно-патриотической риторики христианской этике. С новобранцами, пока их не отправляли на фронт, в лагерях проводили занятия, учили воинский устав, а также интерпретировали Катехизис Филарета, в частности шестую заповедь, таким образом, что выяснялось, что убивать можно не только врага, но что офицер имеет право убить ослушавшегося его солдата и такое убийство не противоречит христианству. Новая этика проникала и в визуально-символическое пространство военного времени. В журнале «Нива» в 1915 году появилась весьма двусмысленная иллюстрация под названием «Волхвы XX века», на которой цари подносили младенцу Иисусу в дар снаряды и оружие. Очевидно, что восприятие ее зрителем было неоднозначным. Солдат, ежедневно сталкивавшийся со смертью, видевший, как рушатся прежние гуманистические ценности, тоньше ощущал крушение всей христианской цивилизации, ему начинало казаться, что мир погружается в языческие времена с их жертвоприношениями кровожадным богам. Малограмотные солдаты из крестьян рассуждали проще, но в том же духе: «Я уже проклял эту войну это разве от Бога дано что я убивал и также меня это не от Бога, Бог дал нам жизнь чтобы мы жили друг друга не убивали чтобы помнили шестую заповедь»[218].
Логика солдата была крайне проста: коль скоро война противоречит заповедям, то она не от бога, но тогда и духовенство, призывающее идти и убивать, также не от бога.
Оппозиционные политические акции на фронте оборачивались уголовными преступлениями, при этом критика верховной власти, как правило, подразумевала антицерковную позицию. Депутату IV Государственной думы от крестьян И. Т. Евсееву в августе 1915 года было отправлено коллективное письмо раненых солдат, в котором вслед за критикой правительства, не желавшего покончить с войной, сразу следовали жесткие обвинения в адрес церкви, попы назывались «мерзейшими», вмешивающимися в политику и уклоняющимися от христианских обязанностей.
Отторжение официальной религиозности требовало заполнения образовывавшихся лакун религиозного сознания, что порождало альтернативные формы культа, близкие сектантству. Так, среди солдат большую популярность получили «заговорные письма»-молитвы, которые нужно было переписывать и отправлять далее по окопной почте, а текст выучить и регулярно повторять. Распространены были письма – сны Богородицы. И. Юров вспоминал, что популярность этих писем носила территориальный характер: крестьяне северных губерний, в частности его вологодские земляки, более скептически были настроены в адрес этих «снов», нежели крестьяне южных губерний.
Борьба с сектантством в годы войны затронула солдат, попавших под влияние «окопной религиозности» и придававших большое значение всевозможным знамениям, которые интерпретировались в мистическом ключе. Военная цензура изымала подобные письма, содержавшие неканонические описания Христа, Богородицы. При этом церковь сама пыталась приватизировать пространство народных религиозных поверий и распространяла истории о чудесных знамениях. Так, «Волынские епархиальные ведомости» сообщили в 1916 году, что Богородица в виде женщины в белом одеянии пугает немцев огненными глазами. Главным инициатором этого был протопресвитер Шавельский, делившийся на страницах печати своими предчувствиями, снами, видениями.
Одно из самых известных массовых видений якобы случилось в ночь с 7 на 8 сентября 1914 года накануне битвы под Августовом – на небе появилась Божия Матерь с младенцем Иисусом на руках, одной рукой она указала на Запад, затем видение преобразилось в большой крест и исчезло. Слух об этом быстро распространился по армии, «Биржевые ведомости» напечатали заметку, в том же году был выпущен соответствующий патриотический плакат «Знамение Августовской победы», народные художники стали писать иконы Августовской Богоматери. В 1915 году издательство Марфо-Мариинской обители выпустило почтовую карточку «Видение на небе», включавшее перепечатку текста сообщения «Московских ведомостей» о видении.
Синод завел дело «О расследовании чудесного события явления Божией Матери», 31 марта 1916 года официально признал явление Богородицы и принял решение благословить чествование в храмах Августовской иконы. Примечательно, что в первоначальном, народном варианте Августовской Богоматери она была одета в неканонические белые одежды, что соответствовало изначальной этимологии западноевропейского слуха о «белой даме».
Помимо явления под Августовом, признанного церковью, существовало множество частных историй солдат о явлениях Богородицы. В ноябре 1914 года «Вестник военного и морского духовенства» описал явление Божией Матери на небе близ города Мариамполя Сувалкской губернии. Видения Богоматери продолжались на протяжении всей войны. Солдат писал в Москву из действующей армии 29 января 1915 года о том, что над русскими позициями регулярно появляется Богоматерь со Спасителем на руках. Также солдаты передавали рассказы военнопленных: они видели, как над русскими позициями появляется «белая женщина», что сулит поражение немцам и австрийцам. В ряде случаев рассказчики были контуженными, находились в полуобморочном состоянии. В условиях войны среди солдат распространялся травматический психоз, сопровождавшийся бредом, обманом зрения и слуха, поэтому видения и слуховые галлюцинации вследствие контузий становились неотъемлемыми спутниками военной повседневности. Так, переживший шок рядовой, чудом выбравшийся из-под вражеского артобстрела и добравшийся до госпиталя, находясь в состоянии аффекта, поведал историю, как выжил один из своей роты, а когда ночью вылез из окопа, увидел Богородицу, которая спустилась к мертвым его товарищам и каждому на голову надела по венцу, затем подошла к солдату и, указывая на север, сказала: «Иди туда, к своим. Не бойся! Смело иди по этому пути. Никто тебя не заденет». Несмотря на то, что бой продолжался и кругом летали пули, солдат невредимым дошел до госпиталя, где и рассказал все первой попавшейся медсестре[219]. В. М. Бехтерев в статье «Война и психозы» рассмотрел явление «Августовской Богоматери» в качестве типичной коллективной галлюцинации, испытанной группой лиц, находившихся в состоянии аффекта. Психиатры отмечали, что подобные массовые видения были неотъемлемым явлением всех затяжных войн, приводивших к крайним формам нервного переутомления и истощения людей. Еще в 1904 году в «Вестнике психологии» М. П. Никитин в статье «О массовых галлюцинациях и иллюзиях» писал, что в условиях переживаемого группой людей сильного возбуждения, когда люди связаны общей верой, общей идеей, у них формируется однородное настроение. В соответствии с концепцией В. Х. Кандинского, эта общность настроения способствует душевной контагиозности: как только один член этой общности начинает галлюцинировать и рассказывать о своих видениях, тут же прочие члены группы начинают «видеть» эти знамения.
Глава 4. Патриотические девиации
Война, пропаганда, умопомешательство: от патриотической идеи к idée fixe
В октябре 1914 года газета «Петроградский телефон» статьей «Поголовное сумасшествие немцев» со ссылкой на французского ученого-психиатра д-ра Тулуза информировала читателей, что весь германский народ с кайзером во главе заболел ужасной душевной болезнью – особой формой массового психоза. Психиатрическая терминология довольно часто использовалась не только в пропагандистских текстах, но в письмах, дневниках современников, так как тому способствовало экстремальное время мировой войны, повышавшее общую нервозность.
Врач Московской городской психиатрической больницы им. Н. А. Алексеева А. А. Бутенко, называя войну «психиатрическим экспериментом», писал:
Военная пропаганда, описывавшая немецкие зверства и прочие ужасы войны, оказывалась одним из травмирующих психику повседневных явлений. При этом сама повседневность военного времени предоставляла современникам достаточно поводов для переживаний. Например, регулярно прибывавшие в города поезда с ранеными вызывали у некоторых чувствительных горожан депрессию. Пророческий рассказ Леонида Андреева «Красный смех», как представляется, точно описывает стресс, который переживает молодой человек, встречающий вагон с ранеными. В годы Первой мировой войны встреча поездов с фронта вошла в практику патриотического поведения. Писатель представил впечатление, которое могло возникнуть при встрече «психиатрического вагона»:
Начало Первой мировой войны практически сразу вызвало серьезную обеспокоенность врачей, причем обращалось внимание на распространенность психических болезней не только на фронте, но и в тылу среди мирного населения, не выдерживавшего эмоционального напряжения. Уже в сентябре 1914 года В. М. Бехтерев, описывая линию фронта как гигантский сумасшедший дом, предложил начать срочную эвакуацию душевнобольных для лечения в городских больницах в тылу[220]. В дневнике М. Л. Казем-Бек имеется любопытное наблюдение о том, как в ноябре 1914 года во время благотворительного патриотического концерта М. И. Долиной-Горленко зрители решили поприветствовать аплодисментами нескольких раненых воинов, которые пришли в сопровождении санитарок. Пока зрители устраивали им овацию, кричали «ура», а оркестр играл «Славу», солдаты отрешенно стояли, «на лицах их не выражалось ни гордости, ни радости, ни смущения». Автор дневника объяснила это состояние природной скромностью раненых, однако в контексте общей психиатрической ситуации более уместным является предположение о приобретенном ими посттравматическом синдроме.
В декабре 1914 года Бехтерев попытался подвести итоги психической динамики российского общества в статье «Психические заболевания и война». В ней автор связал рост душевных расстройств как с травмами головы, полученными солдатами на фронте, так и с нервно-эмоциональным перенапряжением в прифронтовой зоне[221]. Такие же неутешительные картины рисовал профессор П. Я. Розенбах, отмечая, что если до войны всевозможные формы истерии были характерны преимущественно для женского пола, то в период войны они начали захватывать и мужчин[222]. В действительности доставалось не только мужчинам-солдатам, но и женщинам-санитаркам: «Чистые, молодые, жизнерадостные уезжали девушки из дому, а через год это были бледные, нервные женщины», – вспоминала сестра милосердия Х. Д. Семина. От регулярных приступов и перепадов настроений страдали молодые женщины-врачи в тыловых клиниках. А. А. Бутенко обратил внимание, что с февраля 1915 года усилился приток душевнобольных женщин. В некоторые месяцы увеличение поступлений достигало 25 % в сравнении с довоенным периодом. Бутенко усматривал прямые связи между войной и начавшимися женскими неврозами и психозами: тяжелые переживания войны, крушение надежд в связи с расстройством личной жизни, быта становились фактором психической травмы. При этом в группе риска оказывались не только беженцы, но и женщины, постоянно проживавшие в Москве.
Бутенко приводил подробные описания течения болезни своих пациентов. Так, он описывал больную Марию Яковлевну К-ву, 70 лет, поступившую в больницу из богадельни 29 октября 1914 года, тотчас после отъезда сына на войну. У нее появился наплыв бредовых идей преследования и всевозможных обманов чувств, главным образом слуховых и общего чувства. Больная совсем почти не спала. Все время слышала «голоса», которые то угрожали ей, то звали к себе, соблазняли, подробно рассказывая о тех мучениях, которым подвергается ее сын, находящийся на передовых позициях. Голоса раздавались со всех сторон, иногда на очень близком расстоянии, но чаще слышались сверху над потолком или внизу под полом, как бы в подвале. Иногда больная отчетливо воспринимала стоны и жалобы сына, которого истязали, резали где-то под полом. Ей казалось, что ей жгут живот и грудь, дуют в уши. «Супостаты» наседают ей на голову, садятся на спину и везде пускают ветер; кругом все гудит как саранча. Все мучения, которые испытывала больная, она приписывала то нечистой силе, то своей соседке по богадельне «Борисовне».
У другой больной – Евдокии Исааковны И-вой, 50-летней девы, – психическое расстройство обнаружилось в связи с ожиданием, что на войну возьмут ее любимого брата. Она всем высказывала свои опасения. Ей стало казаться, что за ней следят, преследуют, над ней смеются. Слышала, как говорили о варшавских колоколах, которые везут в Москву, о том, что из Польши понаедет много народа, что варшавские торговцы захватят всю торговлю на русской земле и русским крестьянам нечем будет жить.
Врачи отмечали, что психиатрические заболевания развивались не только у тех женщин, кто имел предрасположенность к подобным заболеваниям, кто уже находился под наблюдением ранее или у кого в семье были случаи душевного расстройства, но и у совершенно здоровых в прошлом людей. Так, 14 апреля 1915 года в Алексеевскую больницу поступила 22-летняя крестьянка Екатерина Петровна Р-на, в семье которой душевнобольных не было. Сама Екатерина росла здоровым ребенком, нормально развивалась и хорошо училась в начальной школе. В 1914 году вышла замуж. В январе 1915 года муж больной был призван на военную службу. Больная была сильно потрясена разлукой с мужем, часто плакала, тосковала. Постоянно с тревогой ждала писем с передовых позиций. Когда письма запаздывали, она высказывала опасения, что ее мужа, может быть, уже нет в живых. С апреля 1915 года состояние Екатерины ухудшилось: она непрерывно плакала, возбужденно, сквозь слезы, говорила, что не может больше терпеть и должна сейчас же ехать к мужу на войну, перестала спать. Пришедшему врачу стала рассказывать, что вокруг нее все постоянно пляшут и поют песни, сбивают ее, подсыпают в еду какой-то порошок, в результате чего она начала отказываться от пищи. Оказавшись в больнице, Екатерина во всем начала винить свою свекровь, при этом постоянно рыдала, демонстрируя сильный испуг, умоляла поскорее отпустить ее, так как ей срочно нужно ехать на фронт. Она собиралась переодеться в солдатскую шинель и отправиться на передовые позиции на правый берег Вислы, где якобы находился ее муж. В июне 1915 года Екатерина поправилась и была выписана из больницы. Приводились также случаи нервно-психических расстройств у беженок, переживших тяжелые мытарства по пути следования в Москву.
Некоторые психиатры пытались даже использовать термин «военный психоз», выделяя его по форме из психических заболеваний мирного времени. В. М. Бехтерев предпочитал термин «военный психоз» заменять «травматическим нерво-психозом» или «невро-психозом», полагая, что он имеет одинаковые проявления во время кризисных периодов, приводящих к перенапряжению психических сил человека[223].
Анализ отдельных случаев умопомешательства позволяет выявить их особенности, связанные с внутриполитической ситуацией в стране. На психическое состояние общества воздействовали не только события на фронтах Первой мировой, но и пропагандистская кампания, проводившаяся властями. Самым распространенным симптомом психозов являлась навязчивая идея о шпионах. Шпиономания достигла размеров настоящей эпидемии. В особый отдел Департамента полиции от бдительных граждан приходили сотни писем, в которых рассказывалось о деятельности «темных сил», но в большинстве случаев после опроса заявителя выяснялось, что он невменяем. Тем не менее полиция обязана была реагировать и устанавливать наружное наблюдение за подозрительными лицами. Известны случаи, когда участвовавшие в слежке за «шпионами» полицейские сами приобретали манию преследования и увольнялись со службы, уезжали в другие города, а потом начинали жаловаться на якобы установленное за ними наблюдение. На развивавшиеся мании преследования у официальных лиц обращали внимание многие современники: «Жаль беднягу. Он очень порядочный, честный человек, и вот, – свихнулся!» – писал военный врач о знакомом следователе, у которого появилась
Правда, патриотическая пропаганда приводила и к случаям «позитивного умопомешательства»: активное тиражирование визуальной продукции с портретами молодых княжон в образах сестер милосердия в специфических условиях военного времени провоцировало нездоровый интерес к ним со стороны мужского населения, часто оборачивавшийся перверсиями. Одним из невинных примеров стала история 39-летнего врача Никанора Руткевича, который заочно влюбился в Ольгу Николаевну, вообразил, что его любовь взаимна, и на протяжении января – февраля 1915 года забрасывал княжну любовными телеграммами непристойного содержания, иногда по нескольку в день. Руткевичу казалось, что великая княжна ему отвечает письмами или какими-то тайными знаками, поэтому по тексту телеграмм можно представить себе воображаемое Руткевичем развитие их отношений. В одной из телеграмм он грозил самоубийством, в другом раскаивался в этом и признавался, что женат и имеет ребенка:
Поздравительные телеграммы, отправлявшиеся по поводу тех или иных праздников, носили романтический характер. Очевидно, адресант был эмоционален и легко поддавался общим настроениям. Так, поздравляя Ольгу Николаевну с Масленицей, он писал:
В другой раз отправлял любовное признание: «Люблю, люблю Вас как Матерь Пресвятую, как сияние звезд, как Божеское Око, как искупителя моих грехов…» Но затем настроение менялось, и в телеграмме звучала угроза предать их «отношения» огласке: «Итак, вы писем моих не читаете, тем лучше: пусть будет так и для других их почитать еще полезней: вы в них прочтете лишь любовь, другие пользу извлекут». Несмотря на то что его дважды вызывали в охранное отделение и уговаривали не беспокоить Ольгу Николаевну, Руткевич не унимался и в результате по распоряжению градоначальника был выдворен из Петрограда.
По всей видимости, душевное здоровье молодого врача подорвали два обстоятельства. Первое – это его увольнение с должности главного доктора Николаевского морского госпиталя в Кронштадте, когда стало известно о его уклонении от следствия по обвинению в производстве аборта и допущенных врачебных ошибках. Второе – знакомство с образом Ольги Николаевны в роли медсестры. Возможно, Руткевич влюбился в фотографию (изображения императрицы и ее дочерей в форме медицинских сестер широко тиражировались в журналах, издавались в виде иллюстрированных почтовых карточек), не исключено, что ему и лично довелось встретиться с великой княжной, когда она посетила лазарет, в котором он работал. Так или иначе, врач внушил себе мысль, что его дальнейшая судьба связана с Ольгой Николаевной, поэтому, переехав из Кронштадта в Петроград, Руткевич попытался устроиться в Царскосельский госпиталь, а затем принялся посылать княжне телеграммы. Вероятно, на поведение Руткевича также повлияли слухи о романтических отношениях великих княжон с ранеными и персоналом Царскосельского лазарета, которые породили в нем определенные надежды.
Тема сумасшествий в конечном счете отразилась в народных слухах о помешательстве министров и членов императорской семьи, о чем особенно активно заговорили осенью 1916 года. Монархист Б. В. Никольский называл Николая II неврастеником, М. Палеолог в начале ноября 1916 года также упоминал, что император «часто страдал от приступов нервного заболевания, которое проявлялось в состоянии нездорового возбуждения, беспокойства, в потере аппетита, в депрессии и бессоннице», но роль главной безумицы досталась императрице. Французский посол считал психическое заболевание Александры Федоровны наследственным, которое усугубилось в условиях русской жизни, располагавшей к меланхолии, тоске и постоянным перепадам настроения. В правительстве главным сумасшедшим был объявлен министр внутренних дел А. Д. Протопопов (который действительно осенью 1914 года лечился в санатории от нервного расстройства, сопровождавшегося внезапными приступами страха). 29 октября 1916 года З. Н. Гиппиус делилась своими ощущениями от психологической атмосферы, царившей в обществе:
Картина массового умопомешательства россиян резонировала с апокалиптическими образами рассказа Л. Андреева «Красный смех», и соответствующая лексика входила в повседневный словарный запас обывателей. Бывший министр юстиции И. Г. Щегловитов образно охарактеризовал политический кризис в империи в 1916 году: «Паралитики власти слабо, нерешительно, как-то нехотя, борются с эпилептиками революции».
Донос как следствие «ярого патриотизма»
Атмосфера нервозности, настоянная на слухах, шпиономании способствовала массовому доносительству. Сам по себе феномен доноса в «вышестоящие инстанции» имеет сложную природу. В одном случае он укладывается в патриотическое русло как проявление активной гражданской позиции, в другом является сведением личных счетов из чувства мести, корыстных интересов, в третьем выступает формой психического расстройства. Но в чистом виде формы доноса редко встречаются на практике. Как правило, в доносительстве смешиваются разные факторы, и в период социально-психологического кризиса 1914–1916 годов особенно заметными были псевдопатриотические мотивы на почве нервных расстройств обывателей.
По сюжетам доносы можно классифицировать по следующим группам: доносы о революционерах-террористах, шпионах, оскорбителях царя, призывниках-уклонистах, а также об интеллигентах-вредителях (врачах и учителях) с немецкими и еврейскими фамилиями. При этом обвиняемые могли быть соседями, родственниками, знакомыми или неизвестными, выдуманными персонажами. Как правило, доносы поступали в виде писем, реже – телеграмм. Иногда доносчики пользовались телефоном. Четвертого октября 1914 года начальнику петроградской сыскной полиции позвонила неназвавшаяся женщина и заявила, что проживавшая в доме 17 по Спасской улице Мария Михайловна Яковлева за то, что ее мужа отправили на войну, задумала убить императора, для чего она 5 октября поедет в Царское Село и, притворившись сумасшедшей, совершит преступление. Из дальнейшего разговора начальник сыскной полиции пришел к выводу, что звонившая ему женщина ненормальная, однако вынужден был установить за Яковлевой негласное наблюдение, из которого выяснилось, что женщина пребывала в депрессии из-за отправки мужа на фронт, но никаких преступных намерений не имела.
В декабре было назначено психиатрическое освидетельствование писавшей доносы мещанки из города Ярославля А. Ф. Кеккель. Врач отметил, что ее речь логична, она последовательно излагает свою мысль, но когда заходит разговор на определенные темы, например, о якобы готовящемся покушении на жизнь государя, возбуждается и рассказывает, что слышит голоса злоумышленников, которые обсуждают план убийства. Начальник Бессарабского губернского жандармского управления, ввиду поступавших на имя Верховного главнокомандующего доносов, провел расследование и выяснил, что писавший их 30-летний дворянин «не вполне нормальный, причем ненормальность его выражается в яром патриотизме и ненависти к евреям и немцам». Психическое заболевание по всей видимости было наследственным, так как его отец, член отдела Союза русского народа в Кишиневе, был уволен со службы из-за психического расстройства и помещен в психиатрическую больницу. Следует заметить, что среди сумасшедших доносителей было довольно много членов и сочувствующих правомонархическим партиям, чей «ярый патриотизм» национал-шовинистического толка нередко оказывался симптомом душевного расстройства.
Во многих случаях в поступавших в Департамент полиции доносах обнаруживаются мотивы терроризировавших население массовых слухов о шпионах. Как правило, они несли в себе архетипические образы, которые, несмотря на свой мифологический характер, не смущали растревоженных обывателей. Так, например, в июле 1914 года в Петербурге распространился слух, что когда немецкий посол Пурталес уезжал из столицы, его сопровождали две таинственные дамы в черном. Однако на вокзале одна из них исчезла. Впоследствии образ «дамы в черном» (иногда использовался более драматичный образ «черной вдовы») регулярно возникал в шпионских слухах столичного общества. Пятнадцатого июля 1915 года на имя великой княжны Ольги Николаевны пришло анонимное письмо, в котором рассказывалось о появлении в Новом Петергофе таинственной дамы, выдающей себя за француженку по фамилии Эмбло, которая под видом уроков французского языка втирается в доверие к высокопоставленным лицам, имеющим доступ к военным тайнам. Адресанта настораживало то, что Эмбло постоянно возила с собой какой-то матрац, на основании чего автор заключал:
Ходили толки, что одной из таинственных дам была завербованная немцами сотрудница Петербургского телеграфного агентства. 22 июля «Земщина» распространила слух об аресте некой телеграфистки Н., которая регулярно посещала германское посольство.
Растревоженные слухами о шпионах петроградцы сами начинали шпионить за своими соседями. С особенным подозрением относились к обладателям нерусских фамилий. Некоторые вели учет: когда, кто и в каком часу к ним приходил, после чего нередко писали доносы военному начальству или в полицию. Так, в июне 1915 года С. Л. Облеухова, член Главной палаты «Русского народного союза Михаила Архангела» (РНСМА), а также активная деятельница «Союза русских женщин в помощь самобытным кустарным промыслам», не определившись с тем, куда донести на организованное по соседству с ней «гнездо» немецких шпионов, жаловалась лидеру РНСМА В. М. Пуришкевичу:
Другой обыватель из Екатеринодара за подписью «сосед» писал в августе 1915 года донос директору Департамента полиции на живущего рядом с ним австрийца Франца Кауда, который на своей квартире устраивал «ночные оргии с употреблением немецкого языка».
Отчасти под воздействием фантастической беллетристики, отчасти – не менее фантастических слухов на фольклорной основе обыватели начинали подозревать своих соседей в рытье подземных ходов, использовании таинственных шпионских механизмов, изобретений. В апреле 1915 года в Департамент полиции поступил донос в адрес «русскоподданного» Германа Эйлерса, от чьего садоводства, расположенного на Безбородкинском проспекте, к артиллерийскому складу и Охтенским пороховым заводам были якобы прорыты подземные ходы. Полиция обыскала садоводство, но не нашла никаких признаков тайных подкопов. Находились свидетели, которые не только видели подземные туннели, но и своими ушами слышали удары, регулярно доносившиеся из-под земли. В частности, говорили, что в подвале часового магазина Бейлина по ночам ведутся какие-то подземные работы.
Так как атрибутами шпионов считались фотокамеры и бинокли с подзорными трубами, использование этих девайсов могло повлечь подозрение в неблагонадежности. Так, разведывательное отделение штаба 6-й армии провело негласное расследование относительно вдовы поручика гвардейской пехоты княгини М. Ф. Лобановой-Ростовской, поселившейся вместе с сыном на Беляевской улице в Петрограде. Согласно анонимному доносу, княгиня с сыном с балкона регулярно высматривала что-то в бинокль и подзорную трубу, а так как поблизости располагался пороховой завод, «бдительный гражданин» заподозрил их в подготовке диверсии. В результате расследования факты рассматривания окрестностей в бинокль и подзорную трубу Лобановыми-Ростовскими подтвердились, однако был сделан вывод, что «едва ли это может иметь угрожающее значение для пороховых заводов, так как дом, в котором они живут, отстоит от означенных заводов на расстоянии более версты».
Повышение тревожности и подозрительности горожан приводило к тому, что обыватели начинали пугаться предметов, которые давно уже стали частью окружающего ландшафта, но лишь сейчас попадали в поле их зрения. В мае 1915 года в Департамент полиции поступило сообщение, что в Петрограде на крыше дома по Каменноостровскому проспекту появились антенны шпионской радиотелеграфной станции, с помощью которой немецкие агенты связываются с Берлином. Произведенное расследование установило, что эти «антенны» располагались на крыше уже более двадцати лет и предназначались для крепления электрических проводов.
Радиотелефонослухи относились к одним из самых тревожных и распространенных. В них нередко выражались характерные для эпохи научно-технической революции технофобии современников. В 1915 году Департамент полиции проводил расследование серии анонимных доносов, в которых сообщалось, что проживавшее на Васильевском острове в доме 25 по Кадетской линии семейство пастора Г. Пенгу является немецкими шпионами, а его сын Герберт – изобретателем аппарата, с помощью которого
В одном случае аппарат назывался электрическим дальномером, в другом сообщалось, что в основе его действия рентгеновский луч. Полиция проводила обыски по указанным адресам, но ничего не находила. В конце концов автор анонимок, распространявший вздорные слухи про аппарат, был обнаружен, им оказался отставной коллежский секретарь Р. М. Сальман. На допросе он во всем сознался и добавил, что сыновья Пенгу сами по ошибке связались с ним по своему аппарату, «причем когда он хотел зафиксировать это событие на бумагу, то из под пола его квартиры при колокольном звоне поднимались газы, во избежание взрыва которых ему пришлось работу прекратить».
Сальман оказался душевнобольным, его заболевание было усугублено распространившейся в годы войны шпиономанией.
Другая категория доносов относится к тем обывателям, которые пытались распространившуюся в обществе шпиономанию и «ярый патриотизм» использовать в корыстных целях. Так, в январе 1915 года на имя министра внутренних дел Н. А. Маклакова был составлен следующий донос (сохранена орфография оригинала):
Письмо было подписано: «Любящий свою родину чисто русский крестьянин Николай Андреевич Кутузов. Проживаю в гор. Риге». Расследование установило, что «чисто русский Кутузов» работал мастером у этнического немца Швабе, но присвоил себе 30 рублей. Швабе стал требовать вернуть деньги, угрожая судом, но Кутузов не растерялся и в ответ написал на своего работодателя донос.
Этнические немцы, как стигматизируемая категория граждан, довольно часто становились обвиняемыми. В мае 1915 года уволенная за дурное поведение горничная Анна Лукс написала донос на свою хозяйку, мещанку города Ревеля Гульду Шель. Шель была заведующей школой-садом при приюте Эстляндского немецкого общества. Школа-сад была закрыта по распоряжению властей, и из кабинета школы дворник принес в квартиру Шель картину, изображавшую царскую семью. Однако Шель не захотела повесить картину в квартире и приказала дворнику унести ее. Уволенная Лукс донесла об этой истории властям, заявив, что Шель бросила царский портрет под стол со словами «такого хлама я не потерплю в своей комнате». На дознании Шель заявила, что картина была плоха по исполнению и не подходила к обстановке ее квартиры. Полиция согласилась с тем, что горничная оклеветала хозяйку, и министр юстиции прекратил расследование.
Подозревали русских немцев, не сменивших фамилий, а также евреев в прямом вредительстве. В частности, появлялись слухи о врачах-вредителях, которые якобы ампутируют без надобности конечности легкораненых русских воинов. В июле 1915 года крестьянин Московской губернии Андрей Гончаров написал донос на женщину-врача Нехорошевской земской лечебницы А. Г. Гамбургер, которая якобы вела пропаганду против всего русского, хвалила немецкую армию и ругала русскую. Пристав Связавский и урядник Орлов провели негласное расследование, опросили больных и сослуживцев Гамбургер, крестьян близлежащих сел, которые охарактеризовали ее с положительной стороны, не подтвердив ходивших о ней слухов.
В других случаях русские крестьяне писали друг на друга доносы из чувства мести, обиды, под воздействием нахлынувших эмоций. Крестьянами довольно часто использовалась статья 103 Уголовного уложения, предусматривавшая наказание за заочное оскорбление императора или других Романовых. Нередко таким образом сводили между собой счеты церковно- и священнослужители. Подобным образом проявился конфликт между псаломщиком церкви села Перевесья Пензенской губернии потомственным почетным гражданином Алексеем Феликсовым и священником этой же церкви Николаем Тиховым. Священник Тихов донес на Феликсова, что, когда 26 июля 1915 года он зашел в квартиру последнего узнать, готовы ли метрические выписки на подлежащих призыву на военную службу, псаломщик ответил:
Феликсов заявил, что Тихов возвел на него ложное обвинение, так как давно старается выжить его из прихода, при этом сообщил, что Тихов в мае 1915 года при свидетелях, обвиняя правительство в бездеятельности, сказал: «А наш государь окружил себя министрами-немцами ослами, да и сам-то выходит осел». Вероятнее всего, в данном случае оба персонажа, и священник, и псаломщик, позволяли себе ругательства в адрес верховной власти. Часто обвинители вкладывали в уста обвиняемых те выражения, которые сами употребляли в адрес верховных особ.
В годы войны доносительство стало результатом как общей невротизации общества, так и усугубившихся социальных и политических противоречий. В этом феномене проявилась «война патриотизмов», так как авторы большинства доносов подчеркивали свои верноподданнически-патриотические мотивы. Тем не менее сотрудники Департамента полиции относились к доносчикам с раздражением, так как им приходилось впустую тратить свое время, проводя обязательные расследования по каждому делу.
Поиск внутренних врагов: слухи и погромы как проявления патриотического страха и гнева
В массовых настроениях 1914 года хорошо ощущался страх перед неизвестным, справиться с которым современники пытались с помощью патриотического энтузиазма. Тем не менее социальное поведение отражало истинную природу публичных патриотических изливаний. Характерной приметой времени стала паника, развившаяся в пограничных с Германией и Австрией регионах. Особенно перепугались дачники, которые, штурмуя поезда, бросая вещи на перронах, битком набивались в вагоны. В. В. Шульгин вспоминал, как на одной из станций в его купе, когда он направлялся из Киева в Петербург, ворвались возбужденные женщины и вынудили его отдать им свое место. Пытаясь по возможности охватить разные стороны общественных настроений, не выходя при этом за границы патриотической пропаганды, газеты нередко впадали в противоречия. Так, «Вечернее время» умудрилось на одной полосе совместить заметку «Напрасная паника», в которой шла речь о панике среди русского населения Финляндии, с описанием общественных настроений на соседней колонке: «Решимость и воодушевление, ни тени подавленности или угнетения. И что главное – никакой паники».
Возвращавшаяся 18 июля из Германии М. Л. Казем-Бек с восторгом описывала толпы народа на станции Вержболов Виленской губернии, подчеркивая общность патриотического настроения:
Когда же путешественница благодаря протекции железнодорожного полковника получила место в вагоне следовавшего в Петербург поезда, в который тщетно пытались попасть находившиеся на перроне люди, настроения толпы ей увиделись в ином свете:
Казем-Бек, мечтавшая о Великой Всеславянской империи, была вынуждена признать массовую панику среди «населения всей приграничной полосы», но при этом искренне не могла понять, откуда она взялась, если пробил час исполнения панславистских грез.