В октябре 1916 года сводка начальника Петроградского губернского жандармского управления рисовала картину нарастания «грозного кризиса» в общественных настроениях:
В сводке отмечались распространявшиеся слухи о том, что Петроград стоит на пороге вооруженного восстания. Эти слухи относились на счет пропаганды тайных немецких агентов, вместе с тем обращалось внимание, что хотя «слухи подобного рода значительно преувеличены в сравнении с истинным положением вещей, но все же положение настолько серьезное, что на него должно и необходимо обратить внимание незамедлительно». Обоснованность опасений жандармского управления подтвердили прошедшие 17–20 и 26–31 октября рабочие забастовки и стачки в Петрограде, начавшиеся со стихийного разгрома продовольственных лавок и магазинов и приобретшие в процессе политическую направленность. Особенную тревогу властей вызвало пассивное поведение солдат петроградского гарнизона, которые отказались участвовать в разгоне демонстраций и частично выразили сочувствие рабочим. Приставы сообщали, что солдаты подначивали рабочих против городовых криками «Бей их, сволочей, фараонов».
Внутриполитический кризис приводил к росту недоверия к союзникам по Антанте. Среди консервативных патриотов республиканская Франция и английская конституционная монархия воспринимались как политически враждебные режимы, от которых исходила потенциальная опасность распространения революционных идей. Косвенно этому способствовала французская и английская антигерманская пропаганда, рисовавшая войну как борьбу с немецкой деспотией. Л. Андреев 4 октября 1914 года иронизировал, что, будь российские власти умнее, «они дрались бы с Вильгельмом против Франции и Англии». После Великого отступления русской армии весной – летом 1915 года в обществе усиливаются антисоюзнические настроения, современники начинают рассуждать о принесенных Россией слишком больших жертвах.
Забастовки рабочих в октябре 1916 года неожиданно для союзников окрасились в цвета франкофобии. Рабочие открыто выступили против продолжения войны, и теперь к агрессии против внутренних немцев добавилась агрессия к англичанам и французам. В конце октября французские промышленники Сико и Бопье, представители автомобильной фабрики «Рено», директора завода на Выборгской стороне, жаловались французскому послу на поведение русских рабочих соседних предприятий:
Недоверие к союзникам было характерно не только для рабочих. В семье профессора Московского университета И. Т. Тарасова говорили, что на смену немецкого засилья может прийти засилье английское:
Но все же главным олицетворением «темных сил» образованные слои общества считали не Бьюкенена, а Г. Распутина. Патриоты мыслили своим долгом отстранить этого человека от царской семьи, связывая с этим спасение и династии, и России. В декабре 1916 года славу патриотки снискала княгиня С. Н. Васильчикова, урожденная княжна Мещерская, на клочке бумаги написавшая императрице письмо, в котором советовала убрать Распутина и перестать вмешиваться в политику государства. Письмо являлось оскорбительным как по форме, так и по содержанию, в результате княгиня была выслана из столицы в свое имение в Новгородской губернии, а ее муж, в знак солидарности с супругой, вышел из Государственного совета и добровольно отправился в провинциальную ссылку. В письмах обывателей Васильчикова стала упоминаться как мученица. В дворянских кругах обсуждалась инициатива придворных дам написать императрице коллективное письмо в поддержку Васильчиковой, однако инициатива так и не была реализована. Почетный член Российской академии наук Н. С. Мальцов считал поступок Васильчиковой необдуманным и полагал, что он может привести к дурным последствиям: «Когда в политику вмешиваются дамы и вносят в нее отличающую их страстность, необдуманность и непрактичность, то это верный признак, что нас ожидает какая-нибудь катастрофа». При этом Мальцов отмечал, что в поддержку княгини собрано 200 подписей. «Много говорят о письме кн. Васильчиковой и все ее хвалят за гражданское мужество. Но все эти протесты мало влияют там, где следует, и не думаю, чтобы обыкновенными приемами можно было бы чего-нибудь добиться», – считал автор за подписью Лев в письме к княгине Л. В. Голицыной в Москву.
Очень скоро вслед за «обыкновенным приемом» последовал и прием «необыкновенный» – убийство Распутина 16 декабря 1916 года. Характерно, что, как будто в соответствии с теорией «самоосуществляющегося пророчества», слухи об убийстве Распутина предшествовали самому акту, они распространялись по Петрограду в начале декабря (правда, тогда предсказывали также убийство А. Вырубовой и императрицы). Многие обыватели склонны были рассматривать «казнь» Распутина как некий патриотический акт – выход из тупика и начало нового, здорового витка истории. Так, статс-дама Е. А. Нарышкина писала 23 декабря в Тамбов:
«Должно сказать, что вообще убийство Распутина возбуждало решительно всеобщую радость. Я не видал еще никогда, чтобы убийство, во всяком случае, дело трагическое, возбуждало такую радость и – прямо сказать – сочувствие», – писал в дневнике Л. А. Тихомиров. Так же считала и дочь историка А. Сиверса Т. А. Аксакова-Сиверс, которая отмечала «революционный» характер предприятия и называла убийство «дворцовым переворотом» во имя спасения династии: «Многие расценивали убийство на Мойке, как первый революционный шаг – попытку вывести Россию – вернее царствующую династию – из тупика путем дворцового переворота»[306].
Впрочем, другие современники на это событие отреагировали скептически, предполагая, что «свято место пусто не бывает» и не один Распутин виновник того социально-политического и экономического кризиса, который разрастался в империи в 1916 году. Автор за подписью А. П. писал из Калуги бывшему министру внутренних дел А. Г. Булыгину 29 декабря 1916 года:
Дочь Толстого называла организаторов убийства «новыми декабристами», пожертвовавшими собой ради Родины, но при этом грустила из-за того, что «совершенное преступление никакой пользы не принесет нашему несчастному отечеству, а ляжет на совести свершивших это дело кровавым, несмываемым пятном».
Непосредственные участники убийства – Ф. Ф. Юсупов – младший, великий князь Дмитрий Павлович, В. М. Пуришкевич – обрели в глазах общественности статус патриотов-героев. Официальный журнал «Летопись войны» опубликовал портрет В. М. Пуришкевича с подписью «герой», а в журнале «Столица и усадьбы» появилась фотография дворца Юсуповых с подписью, что в нем живет очень меткий стрелок. Николай II, несмотря на гнев супруги, не решился строго наказать убийц, которые отделались высылкой из столицы и отправкой на фронт.
Воображение требовало развития истории с Распутиным, и на ум современникам приходили аналогии с событиями марта 1801 года. В. Н. Коковцов в декабре 1916 года прямо сравнивал судьбу двух императоров – Павла I и Николая II. Слухи рисовали дворцовый заговор с участием великого князя Дмитрия Павловича. В высших сферах говорили, что дети великой княгини Марии Павловны Мекленбург-Шверинской (которую средние слои подозревали в шпионаже в пользу Германии ввиду ее немецкого происхождения) Кирилл, Борис и Андрей Владимировичи разработали план по спасению монархии путем дворцового переворота, выполнить который должен Дмитрий Павлович, чье участие в убийстве Распутина сделало его популярным в войсках. Якобы по задумке великих князей, с помощью четырех гвардейских полков заговорщики должны были двинуться ночью на Царское Село, захватить царя и царицу, доказать императору необходимость отречься от престола, заточить императрицу в монастырь и объявить царем наследника Алексея под регентством великого князя Николая Николаевича[307].
Осенью – зимой 1916 года многие были охвачены революционными предчувствиями, которые облекались в апокалиптическую форму земной катастрофы. Еще в октябре З. Н. Гиппиус описывала свое состояние как оцепенение перед грозой, используя характерную метеосимволику:
Схожие предчувствия и метеометафоры рождались в голове у Тихомирова:
П. Эрн использовал образ грозы:
В декабре 1916 года З. Н. Гиппиус уже не сомневалась в крушении монархии, вопрос для нее заключался в том, будет ли в России сознательная и не лишенная организованного начала революция или стихийный бунт, грозящий анархией:
Официозная патриотическая пропаганда, предусматривавшая политическое цензурирование прессы, привела общество к своеобразному психолого-информационному кризису. Его суть заключалась не только в сильном падении доверия к власти и официальным сообщениям, но и в целом к печатному слову. В результате распространение получали альтернативные каналы связи и формы информации, наиболее популярными из которых становились слухи. 27 декабря 1916 года один обыватель писал в Москву из Екатеринослава: «Если бы газеты сообщали правду, т. е. если бы они знали правду, быть может и не было бы такой массы всякого рода иногда самых невероятных слухов». Массовые слухи основывались на распространенных общественных фобиях, главной из которых был страх перед вражескими агентами, таинственными «темными силами». Цензурная политика приводила к формированию информационных пузырей, в которых находились разные группы населения, в результате чего у власти и общества формировались искаженные образы друг друга как врагов родины, национальных предателей, несмотря на то что те и другие действовали исходя из собственного понимания сути патриотизма. Так, изначально маргинальный слух о том, что императрица является германской шпионкой, циркулировавший в августе 1914 года в узких слоях населения, несмотря на свою абсурдность, к концу 1916 года приобрел широкое распространение. О формировании немецкой партии вокруг Александры Федоровны говорили даже с трибуны Государственной думы. Депутаты считали, что быть голосом народа, предупреждать власть об опасности революции – значит проявлять свою гражданско-патриотическую позицию. Но правительство было иного мнения, считая, что депутаты лишь дискредитируют власти в корыстно-революционных целях.
Власть в своей внутренней политике также ориентировалась на искаженные слухами образы оппозиции. Агенты охранного отделения собирали слухи и на основе непроверенной информации писали донесения, по которым составлялись отчеты, где чины охранки и департамента полиции создавали конспирологические конструкции[311]. Товарищ министра внутренних дел В. Ф. Джунковский еще в начале 1915 года признавал, что даже Совет министров зачастую действовал, основываясь на непроверенных слухах. По мере приближения к 1917 году ситуация лишь ухудшалась. Начальник Петроградского охранного отделения К. И. Глобачев сообщал начальнику петроградского военного округа генералу С. С. Хабалову, ссылаясь на слухи:
Слухи о секретных совещаниях депутатов, вместе с информацией о деятельности рабочей группы Центрального военно-промышленного комитета, приводят к версии об их тесной связи. Накануне ареста рабочей группы 26 января 1917 года Глобачев передает информацию, полученную от агентов, что рабочей группой ЦВПК управляют Родзянко и Милюков (
Вопреки распространявшимся в среде консерваторов-патриотов слухам о рукотворном, технологическом характере революции (якобы ее сделали либералы – депутаты Государственной думы, которых методичками снабжал лорд Бьюкенен), она явилась вполне исторически закономерным и объективным явлением, чьи предпосылки уходили корнями в социально-политические противоречия конца XIX века, которые не были разрешены первой российской революцией 1905–1907 годов и оказались усугублены Первой мировой войной. Если же и начинать поиск виновных, то придется признать, что главная ответственность лежит на императоре и его ближайшем окружении, которое отказывалось замечать и признавать вызовы современности, продолжая мыслить в категориях прошлого века. Великий князь Андрей Владимирович, размышляя 10 марта 1917 года в дневнике о причинах революции, обвинял правительство и самого императора в допущении критических ошибок во взаимоотношениях с дворянством, армией и Государственной думой, отмечая, что власть не поспевала за меняющейся современностью: «Необходимо признать факт, что жизнь идет вперед и надо идти впереди событий»[312].
Упорно продолжая считать себя самодержцем в условиях пробуждения гражданского патриотизма и роста политической активности широких слоев общества, мечтая о завоевании Константинополя, когда в Петрограде распространялась паника ввиду возможного его захвата немцами, Николай II производил на некоторых современников впечатление человека, далекого от реальности. М. Палеолог описал в дневнике совместную с Дж. Бьюкененом встречу с императором в конце декабря 1916 года, во время которой английский посол, выражая преданность Николаю II, предостерег его от «ужасной катастрофы» и посоветовал сделать шаг навстречу народу. На что император ответил: «Вы мне говорите, господин посол, что я должен заслужить доверие моего народа. Не следует ли скорее народу заслужить мое доверие?» Палеолог, заключив, что российский царь придерживался «чистой теории самодержавия», задавался вопросом, «сколько времени он в силу этой теории еще останется на троне»[313]. Упрямое стремление царя удержать в своих руках максимальную полноту власти, распространенное в широких слоях имперское мышление, замешенное на панславистских идеях и концепции православного «русского мира», в 1914–1916 годах привело общество к тяжелейшему социально-политическому и психологическому кризису, сделавшему неизбежной революцию.
Эпилог. 1917 год как патриотическая революция
Февраль как патриотическая эмоция,
или Пасхальные поцелуи в «медовый месяц»
Революция 1917 года стала завершением своеобразного эмоционально-патриотического цикла. Начавшийся летом 1914 года с патриотических восторгов в связи с ожиданиями национального сплочения, единения власти и общества, реализации панславистско-цивилизационных мечтаний, этот цикл через патриотическую тревогу и разочарования 1915–1916 годов пришел к новой патриотической эйфории февраля 1917 года.
Несмотря на предопределенность революции и ожидания ее многими современниками уже с осени 1916 года, ее начало 23 февраля 1917 года и дальнейшее течение во многом определялось стихией. Собственно, сам женский хлебный бунт 23 февраля был спровоцирован абсурдными слухами о том, что власти (в первую очередь министр внутренних дел А. Д. Протопопов) сознательно ограничивают подвоз хлеба в столицу, чтобы спровоцировать беспорядки и затем жестоко их подавить, для чего на крышах домов заблаговременно расставлены пулеметы (на некоторых крышах зданий действительно находились противоаэропланные зенитные батареи). Несмотря на абсурдность этого слуха, подобный мотив заговора силовых структур уже неоднократно всплывал в российском обществе. Так, во время рабочих беспорядков июня – июля 1914 года в Петербурге вину за их разгар горожане возлагали на товарища министра внутренних дел В. Ф. Джунковского[314]; весной 1915 года, когда начался кризис снабжения городов, выросла социальная напряженность, виновным уже назначили министра внутренних дел Н. А. Маклакова: «Шингарев выразил убеждение, что Маклаков занимается провокацией, стараясь вызвать недовольства и беспорядки, чтобы построить свою карьеру на подавлении их. Я сам почти уверен, что это так», – писал в своем дневнике петроградский городской голова И. И. Толстой. В феврале 1917 года соединилось несколько факторов: недоверие к правительству, усталость от войны, страх перед голодом. Именно последний привел к паническим закупкам хлеба про запас, в результате чего его перестало хватать в рабочих районах. Тем не менее когда на улицах начались манифестации женщин-работниц, современники, ранее предчувствовавшие революцию, не увидели в них ничего серьезного, посчитав, что это «очередной голодный бунтик». Н. Ф. Финдейзен назвал шествия рабочих и работниц полицейской провокацией, о чем и написал 24 февраля: «Вчера началась протопоповщина». А. Н. Бенуа даже 26 февраля сомневался, что протест выльется во что-то серьезное: «Никто не питает иллюзий насчет успеха революционного движения. Представляется более вероятным, что полиция и штыки подавят мятеж». В революцию не верили не только те, кто выглядывал из окон, но и те, кто сооружал на улицах баррикады:
Когда с петроградских улиц исчезли городовые, а их место заняли вооружившиеся студенты и рабочие с нарукавными нашивками «Г. М.» («городская милиция»), обыватели поверили в революцию. Ошарашенные свершившимся переворотом современники в мартовские дни вспоминали, что эти события были предсказаны слухами, которым не верили, над которыми смеялись, однако оказалось, что они реализовали функцию самоосуществляющегося пророчества. А. Е. Снесарев вспоминал письмо своей жены начала февраля: «Так много насмешек над „слухами“… А они, как теперь ясно, были предвестниками…»[316]
Показательно, что не все осознали народно-стихийный характер Февраля, продолжая по инерции подозревать в организации революции депутатов Государственной думы (которая в действительности подключилась к революционным событиям лишь 26 февраля, после того как власти сами ее подтолкнули, издав указ о досрочном прерывании сессии). Хотя даже 26 февраля некоторые обыватели, не видя реальных действий и поддержки со стороны Думы, кричали на улице: «Долой Думу!.. Долой трусов!.. Долой ставленников правительства!..»[317] Тем не менее когда в начале марта 1917 года стали выходить первые плакаты и открытки, посвященные Временному правительству, на одном из них во главе Временного правительства оказался председатель Государственной думы М. В. Родзянко (в действительности даже не вошедший в его состав). Т. Л. Сухотина-Толстая записала в дневнике со слов брата Сергея: «Объявлено Временное правительство с Родзянко и ген. Маниковским во главе»[318]. При этом сам Родзянко был противником революции и 26–27 февраля посылал императору телеграммы, в которых просил спасти страну от революции:
Николай II, пребывавший в так называемом информационном пузыре и неадекватно оценивавший ситуацию, вместо того чтобы прислушаться к Родзянко, послал войска под командованием генерала Н. И. Иванова в столицу для подавления беспорядков, но до Петрограда Иванов не доехал. В условиях революционного кризиса самый важный патриотический шаг, на который может пойти глава государства ради недопущения революции и скатывания страны в гражданскую войну, – уйти со своего поста. Николай II осознал это слишком поздно, изначально предпочитая действовать так же, как и в январе 1905 года. Но на этот раз время работало против него. Лишь поздно вечером 1 марта царь решился подписать указ о создании ответственного перед Государственной думой правительства, на чем настаивали депутаты еще в ноябре 1916 года, но теперь на повестке дня стоял вопрос об отречении от престола.
Воззвания Временного комитета Государственной думы и Петроградского совета рабочих депутатов, а затем и Временного правительства использовали патриотическую риторику, акцентируя внимание на гражданском долге всех россиян сплотиться и помочь родине. Если для императора россияне были его подданными, то для новых органов власти – гражданами. Первого марта воззвание выпустил Временный комитет ГД:
Свержение самодержавного правления Николая II и намерение доверить будущее страны Всероссийскому Учредительном собранию, в котором многие усматривали аналог Земского собора 1613 года, вызывало патриотическую эйфорию современников. Вернувшийся 2 марта 1917 года в столицу депутат-монархист и участник убийства Распутина В. М. Пуришкевич в интервью газете «Утро России» так охарактеризовал произошедшую революцию: «Настоящее движение, по моему мнению, глубоко патриотическое и национальное». Знаком поддержки революции стал красный бант, который прикрепляли к одежде. С этим бантом видели и членов императорской семьи, в частности великого князя Кирилла Владимировича, который привел в распоряжение Временного комитета Государственной думы состоявший под его командой Гвардейский экипаж. «Русская воля» передавала слова великого князя, сказанные перед членами Государственной думы:
Председатель упразднившегося «Русского монархического союза» и московского отдела «Союза русского народа» С. А. Кельцев направил 4 марта телеграмму московским городским властям, в которой признавал и благословлял новую власть:
Московский столичный совет благочинных под председательством протоиерея И. Восторгова 7 марта также выразил поддержку Временному правительству «во имя пастырского и патриотического долга». Восторгов считал, что Февральская революция (он ее именовал государственным переворотом) произошла во имя «жизни безмерно более блистательной, исполненной большей мощи духовной и государственной, чем это было при старом, теперь падшем строе»[321].
Эмоции восторга побуждали обывателей использовать в своих речах превосходные степени и воспринимать события как грандиозно-исторические. Уже в первых числах марта современники говорят о Великой Российской революции, подчеркивая эпохальность свершившегося. Так, 4 марта 1917 года солдатам Павловского полка, первым отказавшимся стрелять по безоружному народу 26 февраля, была отправлена поздравительная телеграмма, в которой были следующие слова:
Отказ выполнить приказ расстрелять демонстрантов стал одним из первых примеров сознательного революционно-патриотического поведения февральских дней.
Седьмого марта было опубликовано обращение Временного правительства «К гражданам России», в котором революция была названа проявлением патриотического духа:
Революционный патриотизм сближался с военным патриотизмом своей готовностью пожертвовать жизнью ради высшей цели. В этом сказывался опыт Великой войны. Я. Окунев, сражавшийся на фронте, а в феврале строивший баррикады в столице, проводил прямые параллели с войной:
Выход на улицы в февральские дни означал подлинную патриотическую мобилизацию, проходящую не по воле властей, как в 1914 году, а по велению совести. Ю. Волин описывал сценку на улице 26 февраля: из дверей дома вышел молодой офицер, а следом выбежала женщина с криками «Ника! Милый! Родной! Вернись! Тебя убьют!». Он ей отвечал: «Пусть, Вера! Но я умру честным… если меня будут вызывать из полка, ты скажи правду, Вера… Скажи, прапорщик Васильев был всегда социал-демократом… он честно пошел на вашу мобилизацию, и не может дезертировать, когда сзывается на бой рабочая армия…»
В публичном пространстве мартовских дней доминировали позитивные чувства, нередко демонстрировавшие попытку современников выдать желаемое за действительное. Так, несмотря на известные эксцессы Февраля (убийства офицеров, городовых, погром продовольственных, ювелирных магазинов, аптек), некоторые восторженные современники отрицали факты насилия со стороны революционных толп. Член ЦК кадетов А. В. Тыркова в своем дневнике пыталась представить февральские беспорядки в Петрограде в виде всеобщего восторга, безобидного праздника, отметив, что «толпа ни разу не была оскорбительна»[323]. Схожие эмоционально-восторженные оценки, отрицавшие значительную роль насилия, сохранили записи Е. Зозули, Н. Морозова, И. Даинского, Я. Окунева, Н. Окунева и других очевидцев. Даже статс-дама Е. А. Нарышкина записала 28 февраля не без определенного удовлетворения свершившимся переворотом: «На улицах полный порядок, нигде ни малейшего насилия. Стреляют только в зачинщиков; тех, кто сдал оружие, оставляют в покое… Полная революция произведена спокойно»[324]. Другие, не осуждая действий революционного народа, признавали их амбивалентный характер. «Ах – толпа… Подлые и благородные порывы ей одинаково доступны и приходят мгновенно друг другу на смену», – записал монархист-прогрессист В. В. Шульгин 3 марта[325].
Радостно принявшие революцию современники назвали первые ее недели «медовым месяцем», развивая тем самым аллегорию России-невесты, обвенчавшейся со свободой. Другие окрестили февральские дни «великой бескровной революцией». Обыватели наделяли выглянувшее солнце символическим содержанием, считая его признаком политической оттепели. «Ярко светило солнце. Смеялось, ласкало, возбуждало», «Был теплый, солнечный, почти весенний день», – описывали 26 и 27 февраля спустя несколько недель Ю. Волин и П. Перевалов[326]. В действительности никакой оттепели не было, в указанные числа дневная температура составляла минус 7 и минус 10,7 градуса соответственно, солнце если и выглядывало, то на непродолжительное время, так как атмосферное давление оставалось низким, однако эмоциональное состояние обывателей искажало восприятие реальности и сохраняло в памяти субъективные ощущения. Даже консервативно настроенному Б. В. Никольскому, не испытывавшему от революции никакого восторга, 28 февраля передалось приподнятое настроение горожан: «День чудесный, солнечный, – с виду сущий праздник»[327]. Более точен был Морозов, описавший революцию в Москве: «Солнечный веселый день… но довольно изрядный мороз».
Дальнейшие эмоциональные переживания революции были связаны с процессом ее сакрализации, так как она вызвала сильные религиозные переживания у части современников. Революционно настроенные обыватели не только молились и крестились на улицах, но и целовались, вкладывая в поцелуй сакральный смысл. Е. Зозуля, как и многие до определенного времени не веривший в революцию, уверовал в нее вместе с услышанной на улице молитвой:
Я. Окунев так описал свои эмоции, мысли и поступки в февральские дни:
Поэт В. Горянский (В. И. Иванов) в стихотворении «26-е февраля» также запечатлел поцелуй как символ революции:
Революционный поцелуй сближался с практикой христосования и становился символом сакрально-патриотического единения людей, воскрешения свободной России и перехода из состояния подданства в статус граждан. Первого марта историк А. В. Орешников описывал настроения масс в Москве: «Народу всюду масса, настроение как в пасхальную ночь, радостное»[329]. Ф. О. Краузе 8 марта 1917 года записал в своем дневнике:
Пятнадцатого апреля была Пасха, и революция как акт освобождения окончательно трансформировалась в акт воскрешения. В пасхальном выпуске «Маленькой газеты» поэт А. Солнечный публикует следующие строки:
Центральным атрибутом революционной Пасхи становится красное яйцо, сияющее подобно солнцу свободы. Но художник В. Лебедев нашел более оригинальное развитие этой темы в карикатуре под названием «История Русской Революции». Революция представлялась в виде состязания царя и рабочего: первый высиживал черное яйцо, а второй – красное. В итоге из царского вылупился черный двуглавый орел, из рабочего – красный петух, который убил орла и гордо запел над его трупом.
Главным лозунгом Февраля стал патриотический лозунг «Да здравствует Свободная Россия!». Его выкрикивали студенты на улицах, им прерывали выступление А. Ф. Керенского 2 марта 1917 года солдаты и рабочие в Петросовете. Его поддержали большинство современников, при этом единого понимания свободы в обществе не было: монархисты видели в свободе всего лишь избавление от «темных сил», якобы группировавшихся вокруг императрицы Александры Федоровны, другие считали, что начинается новая, республиканская страница отечественной истории. Тем не менее идея Свободы становилась универсальным позитивным символом революции, которая чаще всего выражалась посредством демократических ценностей, лозунгов межклассовой солидарности. В восторженном сознании обывателей всеобщее воодушевление должно было породить новый народ – свободных граждан демократической России, свободных от прежних предрассудков, включая классовые. Художники часто изображали представителей разных социальных групп – рабочих, солдат (как рядовых, так и офицеров), крестьян, интеллигенцию, студентов – дружно приветствующих «солнце свободы», пожимающих друг другу руки и целующихся.
Идиллия всеобщей солидарности готова была распространиться даже на врагов нового строя. Философия всепрощения, соответствовавшая эмоциональной эйфории революции и этическим принципам христианской Пасхи, предполагала возможность открытия дверей тюрем перед томящимися там служителями царизма. Накануне Пасхи в «Маленькой газете» было напечатано обращение к свободному народу:
Писатель и публицист Н. Я. Абрамович выпустил в 1917 году брошюру «Патриотизм и революционная Россия», которую начал с рассуждения о подмене патриотизма верноподданничеством при старом режиме:
Автор критиковал как буржуазный национальный патриотизм, так и социалистический интернационал, считая истинным проявлением патриотизма гражданский труд
Подобные рассуждения о современных задачах патриотизма демонстрировали известную наивность авторов. Учитывая доставшееся новому строю наследство загнивавшей империи, немедленный переход к спокойному созидательному труду на благо родины был крайне затруднителен, так как сохранялась сильная инерция социально-политических конфликтов.
Патриотические тревоги революции: свободные граждане или взбунтовавшиеся рабы?
Хотя «медовый месяц» и отличался преимущественно положительными эмоциями, в обществе наблюдался известный эмоционально-патриотический перегрев. Не обошлось без психических последствий: в марте 1917 года в столице произошел двукратный рост душевных заболеваний по сравнению с аналогичными периодами за все годы войны. «Ярый патриотизм», будь он националистического, государственнического или гражданственного разливов, в одинаковой степени в разные времена свидетельствует об определенных перверсиях.
В революции с самого начала были заложены противоречия, которые затрудняли реализацию благополучного сценария. Был ли у нее шанс на успех, шанс избежать гражданской войны? С высоты знаний XXI века существует соблазн разыграть историю революции как шахматную партию, найдя правильные и неправильные ходы политиков. В действительности история – это не шахматы, а если и игра, то такая, чьи правила могут меняться по ходу ввиду значимого стихийного фактора, а также того, что людьми очень часто движут не идеи и рациональные стратегии, а эмоции. Весной 1917 года М. Горький обратил внимание на то, что политика в России все больше подчинялась эмоциям, которые вели к искривлениям психики и вносили в политику темные инстинкты масс[332]. При этом не стоит переоценивать роль личности в истории. Социолог К. Манхейм сделал важное наблюдение, что в период революции, когда обостряются конфликты между различными «силами масс», «группы лидеров, полагающие, что они используют эти силы, все более подпадают под действие закона, в соответствии с которым они, думая, что подталкивают их, в действительности подталкиваются ими»[333]. Следует также признать, что история всегда развивается по наиболее вероятному сценарию, а имеющие место случайности впоследствии выпрямляются общим ее ходом. Но это не значит, что отрицательный опыт Февральской революции не имеет ценности и обессмысливает любые разговоры об альтернативах. История российской революции демонстрирует как ее творческо-патриотический потенциал, так и опасные подводные рифы и течения, изучение которых помогает лучше понять настоящее.
Одна из опасностей революции – социальная ненависть и насилие – проявилась уже в февральские дни. Было наивно ожидать, что общество, социальные противоречия которого усугублялись на протяжении 1914–1917 годов, выражаясь в том числе в общей невротизации, повышавшей опасность насилия, вдруг успокоится, забудет взаимные обиды и займется мирным созидательным трудом. Слишком долго различные политические группы убеждали друг друга в существовании внутренних врагов, а потому последствия этого внушения неизбежно проявились в 1917 году. Февраль стал периодом истребления, в том числе физического, таких «темных сил». Обыватели, напуганные слухами о планах Протопопова расстреливать демонстрантов с крыш зданий, принялись искать на крышах, чердаках, верхних этажах зданий пулеметы. Среди горожан ходили рассказы о зверствах толп. Начальник Петроградского охранного отделения К. И. Глобачев нарисовал страшную своими подробностями картину поведения революционных масс:
Если начальника столичной охранки можно заподозрить в крайнем субъективизме в отношении тех, кого ему по долгу службы приходилось преследовать в предшествующую эпоху, то воспоминания барона Н. Е. Врангеля, крупного промышленника, должны отличаться меньшей предвзятостью. Тем не менее его свидетельства схожи с тем, что писал Глобачев:
Рассказ об убийстве младенца – известный пропагандистский прием, призванный демонизировать врага и уже применявшийся в отношении немцев в предшествующие годы войны, еще раньше – в отношении евреев. Глобачев и Врангель сгущали краски, описывая торжество охлоса, однако многие современники отмечали, что в феврале – марте обыватели устраивали настоящие облавы на бывших служителей порядка. Я. Окунев признавался, что, когда он видел, как убивали городовых, он не чувствовал к ним жалости, а просто отворачивался, объясняя это очерствением чувств за годы войны:
Социальная ненависть вспыхивала не только к городовым, но и к офицерам со стороны солдат. Особенно жестокие расправы происходили на Балтийском флоте. Лишь за 1–4 марта 1917 года в Гельсингфорсе, Кронштадте и Ревеле были убиты более сотни офицеров. Февральское насилие становилось базисом для последующей классовой ненависти по мере углубления революции.
В наследство Февральской революции достались серьезные социально-экономические и политические проблемы. Но главной была война и усталость от нее солдатских масс. Когда П. Н. Милюков в ноябре 1916 года с трибуны Государственной думы ругал правительство, депутат от социал-демократической фракции Н. С. Чхеидзе выступал против войны:
В феврале – марте 1917 года лозунг «Долой войну!» также можно было услышать на улице и прочитать на листовках, хотя среди городских обывателей он не был столь популярен, как среди солдат. Но если вопрос о власти в целом был решен, то вопрос о войне казался неразрешимым. Война стала главным фактором дестабилизации внутренней жизни, и для победы революции, успешной демократизации страны ее нужно было прекратить. Но для прекращения войны победой не хватало сил и ресурсов, а прекращение через сепаратный мир с Германией означало совершение антипатриотического акта, потерю территорий, предательство памяти всех принесенных жертв. Да и в сознании значительной части российского общества продолжали мерцать Босфор с Дарданеллами. Был третий вариант – в нарушение союзнических обязательств отказаться от рискованного летнего наступления и перейти к обороне, однако это бы не остановило процесс внутреннего разложения армии, усилившегося дезертирства. Поэтому большинство социалистов занимали позицию «революционного оборончества». Н. С. Чхеидзе во время апрельского кризиса, получив от председателя Временного правительства князя Г. Е. Львова предложение стать министром, объяснял в Петросовете свой отказ:
Иную позицию заняли большевики – одна из самых малочисленных партий, представленных в Петросовете. Желая всеми средствами привлечь к себе максимально широкие слои солдат, рабочих, крестьян, большевики не стеснялись озвучивать популистские, заведомо неосуществимые в конкретных исторических условиях лозунги, в том числе «Долой войну!» Одновременно с этим В. И. Ленин с самого своего приезда в Петроград в начале апреля пропагандирует классовую ненависть и недоверие к Временному правительству. Выступая 4 апреля на собрании большевиков и меньшевиков, Ленин сформулировал «апрельские тезисы», в которых обрушился не только на Временное правительство, но и на Петросовет. В характерной для него манере он назвал присутствующих меньшевиков, а также всех прочих представителей Совета, кроме большевиков, «смердящими трупами», «мелкобуржуазными оппортунистическими элементами» и «социал-шовинистами»[338]. Даже его старейший соратник по партии Ю. Каменев (Л. Б. Розенфельд), которого Февральская революция застала в ссылке в Туруханском крае, в газете «Правда» выразил несогласие с ленинским тезисом о том, что буржуазно-демократическая революция завершена и потому необходимо переходить к следующей стадии борьбы[339]. Апрельские тезисы обернулись скандалом и превратили большевиков в маргинальных аутсайдеров политической борьбы, при этом сам Ленин получил недостававшую ему широкую известность.
Под впечатлением от выступления Ленина Г. В. Плеханов заявил, что своей «бредовой речью» лидер большевиков «водрузил знамя гражданской войны в среде революционной демократии»[340]. Соглашаясь с тем, что позиция большевиков сеет зародыш гражданской войны, А. Н. Потресов обвинял Ленина в том, что тот играет на низменных инстинктах несознательных масс:
В отличие от большевиков меньшевики и эсеры признавали необходимость «единения всех революционных сил страны» и поддержку Временного правительства, в том числе в деле организации наступления на фронте. Рабочий-марксист, в недавнем прошлом член рабочей группы ЦВПК Е. Маевский в брошюре «Уроки 1905 года и революция 1917 года» так сформулировал патриотическую доктрину российской революции:
О преодолении межпартийных разногласий во имя патриотического долга перед родиной говорили кадеты. На прошедшем 25–28 марта съезде Партии народной свободы был выдвинут лозунг «сверхпартийности» – отказа от частных партийных установок во имя всеобщей консолидации. Князь Е. Н. Трубецкой выражал патриотическую тревогу, обращая внимание на «сладкие речи демагогов» и предупреждая о «большевистском дурмане»: «От этого ужаса может нас спасти только подъем сознательного и деятельного патриотизма»[342].
Главным камнем преткновения между социалистами и либералами в вопросе о войне были аннексии и контрибуции, на которых настаивали кадеты, но после ухода П. Н. Милюкова в отставку в результате апрельского кризиса созданное коалиционное правительство вновь вселяло в общество надежды на преодоление разногласий.
27 апреля в Таврическом дворце на заседании депутатов всех четырех Государственных дум прозвучало выражение патриотической тревоги. Военный и морской министр А. И. Гучков закончил свое выступление словами: «Господа, вся страна когда-то признала: отечество в опасности. Господа, мы сделали еще шаг вперед, время не ждет – отечество на краю гибели!» Спустя два дня на собрании делегатов фронта А. Ф. Керенский произнес свою самую известную речь, в которой были следующие слова: