Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Монашка к завтраку - Олдос Хаксли на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Уайт, который, воспользовавшись случаем, уже снова отвернулся и слушал, о чем рассказывал Гай, тут же повернул голову, словно собака, пустившаяся по неверному следу, и послушно подтвердил, что к концу летнего семестра сильно одолевает усталость.

– Вы, очевидно, – поинтересовался Якобсен, – по-прежнему учите тому же самому: Цезарь, латинские стихи, греческая грамматика и прочее? Нам, американцам, трудно поверить, что это все до сих пор в ходу.

– Слава Богу, – ответил Роджер, – мы до сих пор вколачиваем в них хоть что-то стоящее. Правда, в последнее время много шуму подняли насчет новых учебных программ и всего такого. Ребятам отводят много времени на изучение естественных наук и тому подобного, только не верю я, что дети вообще чему-то учатся. Пустая трата времени.

– Как и вообще все обучение, осмелюсь заметить, – легко бросил Якобсен.

– Только не в том случае, если вы обучаете их дисциплине. Вот что необходимо – дисциплина. Большинство этих мальчишек нужно бы почаще пороть, а нынче этого недостает. И потом, уж коли вы не в состоянии вбить знания в то, чем они думают, так уж по крайней мере кое-что вобьете в то, на чем они сидят.

– Уж очень ты свиреп, Роджер, – с улыбкой укорил брата мистер Петертон. Он чувствовал себя получше: тяжесть от съеденной утки отпускала.

– Не-ет, это штука очень важная. Лучшее, что принесла нам война – это дисциплина. До этого страна была разболтанной и нуждалась в том, чтобы ее подтянули. – Лицо Роджера прямо-таки светилось истовостью.

С другого конца стола донесся голос Гая:

– Вы слышали «Dieu s’avance à travers la lande» Цезаря Франка[94]? Это одно из самых прекрасных произведений духовной музыки, которое я знаю.

Мистер Петертон посветлел лицом и подался вперед.

– Нет, – сказал он, неожиданно вклинивая свой ответ в самую гущу разговора молодежи. – Я этого не слышал, а вам вот это знакомо? Минуточку. – Он насупил брови, зашевелил губами, словно бы стараясь ухватить ускользающую формулировку. – Ага, вот так. Можете ли вы мне назвать вот это? Название какого известного произведения духовной музыки я произношу, когда заказываю старому плотнику – некогда либералу, а ныне впавшему в консерватизм – изготовить улей для пчел?

Гай, сдаваясь, воздел руки. Опекун его восторженно засиял.

– Ору тори я: о, Иуда, Махом сбей! – произнес он. – Понимаете? Оратория «Иуда Макковей».

Гай сильно жалел, что эти обломки увеселительной юности мистера Петертона волна прибила к его ногам. У него появилось такое чувство, будто он бесстыдно подглядывает «во тьму былого и бездну времени».

– Это хорошая шутка, – посмеивался мистер Петертон. – Мне бы надо поискать, не придет ли еще что-нибудь на память.

Роджер, которого не так-то легко было отвратить от любимой темы, выждал, пока угаснет неуместная искра легкомыслия, и продолжил:

– Замечателен и очевиден тот факт, что никогда, по всей видимости, не удается добиться дисциплины в сочетании с обучением естественным наукам или современным языкам. Кто когда-нибудь слышал про учителя-естественника, что у него хорошая наполняемость в школе? У естественников всегда плохая наполняемость.

– Хм, это весьма странно, – заметил Якобсен.

– Странно, но – факт. Мне вот кажется, что вообще большая ошибка – доверять им классы, если они не могут поддерживать дисциплину. И потом, тут ведь дело еще и в религии. Некоторые из этих учителей, если и заходят в часовню, то только во время дежурств. И потом, спрашиваю я вас, что происходит, когда они готовят своих мальчиков к конфирмации? Что говорить, я знавал мальчиков… они приходили ко мне… кому полагалось быть подготовленными тем или иным из таких учителей, и когда я спрашивал их, то выяснялось, что они совершенно не знают важнейших фактов о евхаристии… Уайт, будьте любезны, положите мне еще этих великолепных вишен… Разумеется, я в таких случаях делаю все, что могу, рассказывая ребятам, что сам лично чувствую по поводу сих священных таинств. Правда, обычно на это времени не хватает: жизнь человеческая столь насыщенна, – вот и идут они на конфирмацию, имея лишь самые смутные познания о том, что все это значит. Вы понимаете, насколько глупо доверять жизни мальчиков кому бы то ни было, кроме людей, обладающих классическими познаниями?

– Взболтай его хорошенько, милая, – обратился мистер Петертон к дочери, подошедшей к нему с лекарством.

– Это что еще такое? – спросил Роджер.

– О, это просто средство для улучшения моего пищеварения. Без него у меня, знаешь ли, почти совсем ничего не переваривается.

– Искренне тебе сочувствую. У меня есть коллега, бедняга Флекснер, так он страдает хроническим колитом. Представить себе не могу, как ему удается с работой справляться.

– Да, такое и в самом деле нельзя представить. Я вот ни за что не могу взяться, для чего потребны усилия и усердие.

Роджер повернулся и в очередной раз ухватился за несчастного Джорджа.

– Уайт, – сказал он, – да послужит это вам уроком. Заботьтесь о своих внутренностях: в них секрет счастливой старости.

Гай резко вскинул голову.

– Не беспокойтесь о его старости, – выговорил он таким странным, резким голосом, совершенно не похожим на его обычную мягкую, тщательно выдержанную речь. – Не будет у него никакой старости. Если война продлится еще год, то его шансы выжить в ней – примерно пятнадцать к трем.

– Перестаньте, – протянул Роджер, – давайте не будем в такой пессимизм впадать.

– А я и не впадаю. Уверяю вас, то, о чем я говорю сейчас, это самый радужный взгляд на шансы Джорджа достичь старости.

Чувствовалось, что слова Гая восприняты как реплика дурного тона. Повисло молчание, взгляды неловко блуждали, стараясь не встретиться друг с другом. Как-то особенно громко прозвучал треск расколотого Роджером ореха. Якобсен, получив полное удовольствие от создавшейся неловкости, сменил тему:

– Прекрасно показали себя наши эсминцы этим утром, не правда ли?

– Просто отрадно было читать об этом, – откликнулся мистер Петертон. – Решительно по-нельсоновски.

Роджер поднял бокал.

– За Нельсона! – провозгласил он и залпом выпил. – Что за человек, а? Я все пытаюсь убедить нашего директора сделать День Трафальгара выходным. Это лучший способ напоминать мальчикам о такого рода вещах.

– Он на удивление нетипичен для англичанина, чтобы стать национальным героем, не так ли? – сказал Якобсен. – В нем так сильны чувства и так недостает присущего британцам бесстрастия.

Преподобный Роджер принял важный вид:

– Одного никогда не мог постичь в Нельсоне, а именно: как муж, во многом бывший образцом чести и патриотизма, мог… э-э… сойтись незаконно с леди Гамильтон. Знаю, что люди говорят, мол, таков был обычай того века, что такие вещи в те времена никакого значения не имели, и всякое такое, только все равно, повторяю, не могу понять, как муж, бывший столь ревностно патриотичным англичанином, был на такое способен.

– Я как-то не пойму, какое отношение к этому имеет патриотизм? – сказал Гай.

Роджер устремил на него свой в высшей степени педагогический взгляд и произнес с расстановкой и рассудительно:

– Тогда мне жаль вас. Вот уж не подумал бы, что есть необходимость втолковывать англичанину, что моральная чистота – национальная традиция. В особенности вам, закончившему частную школу.

– А не пойти нам сыграть сотенку на бильярде? – предложил мистер Петертон. – Роджер, ты идешь? А вы – Джордж, Гай?

– Я играю из рук вон плохо, – напористо возражал Гай, – так что лучше уж не пойду.

– И я тоже, – сказал Якобсен.

– Тогда, Марджори, тебе быть четвертой.

Бильярдисты стройными рядами удалились. Гай и Якобсен остались наедине в тягостных думах о пропавшем ужине. Молчание длилось долго. Мужчины сидели и курили; Гай сидел опустошенно и понуро, словно забытый на стуле полупустой мешок, Якобсен – очень прямо и безмятежно.

– Вас что, дураки настолько забавляют, что вы их так спокойно выносите? – вдруг резко спросил Гай.

– Совершенно спокойно.

– Жаль, что у меня такое не получается. У преподобного Роджера есть обыкновение доводить мою кровь до кипения.

– Но он такая добрая душа! – убеждал Якобсен.

– Смею заметить, все равно он – чудовище.

– Вам следовало бы воспринимать его спокойнее. Я положил себе за правило не поддаваться чувствам из-за каких бы то ни было внешних обстоятельств. Я стойко держусь того, о чем пишу, и того, о чем думаю. Истина – это красота, и красота – это истина, ну и так далее. В конечном счете они единственные, чья ценность не знает урона. – Произнося эти слова, Якобсен с улыбкой взирал на молодого человека. «Никаких сомнений, – говорил он себе, – этому мальчику следовало бы заняться бизнесом. Высшее образование для него, уверен – серьезнейшая ошибка!»

– Само собой, они – единственные! – с чувством воскликнул Гай. – Вы можете позволить себе сказать такое, поскольку вам посчастливилось родиться на двадцать лет раньше меня и за пять тысяч миль глубоких вод, пролегших между вами и Европой. Вот я перед вами – призванный посвятить свою жизнь совершенно иному, чем вы посвятили свою, служа истине и красоте, посвятить свою жизнь… а чему? Не очень уверен, но сохраняю трогательную веру, что – благу. А вы уговариваете меня не обращать внимания на внешние обстоятельства. Попробуйте немного пожить во Фландрии и попытаться… – Он разразился тирадой, в которой нашлось место агонии, смерти, крови и разложению.

– Что делать человеку? – заключил Гай безысходно. – Что, черт побери, правильно? Я помышлял потратить свою жизнь на писательский труд и размышления, на стремление создать нечто прекрасное или открыть некую истину. Но не должен ли человек в конце концов, если он остается в живых, отказаться от всего остального и постараться сделать это омерзительное логово мира чуть более пригодным для обитания?

– Вы, как я полагаю, исходите из того, что мир, который позволил втянуть самого себя в это преступное безрассудство, абсолютно безнадежен. Следуйте своим склонностям – или лучше ступайте в банк и заработайте кучу денег.

Гай разразился смехом, пожалуй, чересчур громко.

– Очаровательно, очаровательно! – воскликнул он. – Возвращаясь к нашему прежнему разговору о дураках, откровенно говоря, Якобсен, не могу представить себе причину, побудившую вас проводить время с моим уважаемым старым опекуном. Он милый старик, но надо признать… – Гай повертел рукой.

– Где-то жить надо, – сказал Якобсен. – А вашего опекуна я считаю интереснейшим человеком, с каким только можно быть рядом… Нет, вы только взгляните на эту собачонку! – Маленький пекинес Марджори по кличке Конфуций готовился устроиться на коврике у камина и поспать. Он усердно проделал церемониальный фарс: поскреб когтями пол, явно представляя себе, что готовит уютное гнездышко, чтобы в нем и улечься. Песик делал круг за кругом, старательно и обстоятельно скребя лапами. Затем он улегся, свернулся в клубочек и тут же заснул, едва закрыв глаза.

– Ну разве это не чудо как по-человечески! – восхитился Якобсен.

Гай подумал, что теперь ему понятно, почему Якобсену так нравится жить с мистером Петертоном. Старик был чудо как человечен.

Позже вечером, когда партии в бильярд завершились и мистер Петертон должным образом высказался по поводу такого нарушения хронологической точности, как включение этой игры в «Антония и Клеопатру», Гай с Марджори пошли прогуляться по саду. Взошедшая над деревьями луна омыла фронтон дома чистым бледным светом, который не тревожил покой спящего разноцветья мира. Белый свет и резкие черные тени привносили с собой все изящество григорианской симметрии.

– Взгляни, вот призрак розы. – Марджори притронулась к крупному холодному цветку, который скорее угадывался, нежели виделся красным – бледный двусмысленный лунный румянец. – И… о, это цветы табака пахнут. Разве они не прелесть!

– Мне всегда казалось, что есть нечто очень таинственное в таком вот продвижении аромата сквозь тьму. Кажется, он приходит из какого-то совершенно иного, нематериального мира, населенного бестелесными чувствами, фантомами страстей. Только подумать о духовном воздействии ладана в темной церкви. Чего уж тут удивляться, что люди верят в существование души.

Они шли в молчании. Порой случайно его рука вскользь задевала ее руку. Гая переполняло нестерпимое чувство ожидания – сродни страху. От этого он чувствовал себя почти физически больным.

– Ты помнишь, – внезапно заговорил он, – те летние каникулы в Уэльсе, которые наши семьи провели вместе? Это было, кажется, в девятьсот четвертом или пятом. Мне было десять лет, а тебе восемь или около того.

– Помню, конечно же! – вскрикнула Марджори. – Все помню. Там еще была такая смешная, маленькая, как игрушечная, железная дорога из сланцевых карьеров.

– А помнишь наш золотой прииск? Все те тонны золотистого железняка, которые мы набрали и упрятали в пещере, полностью уверенные, что это самородки? Каким невероятно далеким это кажется!

– А ты придумал чудесный способ, как проверить, настоящее это золото или нет. И все камни прошли твою пробу с блеском – как взаправдашние. Я помню!

– Этот общий секрет и стал началом нашей дружбы, как мне кажется.

– И мне тоже, – кивнула Марджори. – Четырнадцать лет назад… сколько же времени! И ты уже тогда взялся меня образовывать: чего ты мне только не наговорил про добычу золота, например.

– Четырнадцать лет, – раздумчиво повторил Гай, – и завтра я опять ухожу…

– Не говори об этом. Мне так отвратительно, когда тебя нет. – Она искренне позабыла, как восхитительно проводила лето, если не считать недостатка тенниса.

– Мы должны сделать эти часы счастливейшими в нашей жизни. Возможно, мы в последний раз вместе. – Гай взглянул на луну, и внезапно она представилась ему светящейся сферой, погруженной в бесконечность ночи, а вовсе не плоским диском, приставшим совсем-совсем рядом к стене. Это наполнило его бесконечной слабостью: он ощущал себя слишком незначительным, чтобы вообще жить.

– Гай, не надо так говорить, – взмолилась Марджори.

– У нас есть двенадцать часов, – произнес Гай задумчиво, – но это всего лишь время по часам. Можно в один час вложить все свойства вечности, а можно влачить годы и годы, как будто их и не было. Наше бессмертие мы обретаем здесь и сейчас: тут дело в качестве, а не в количестве. Я не стремлюсь к золотым арфам и чему бы то ни было такого же рода. Я знаю: когда я умру, я буду мертв – и не будет никакого после. Если меня убьют, то мое бессмертие будет в твоей памяти. Еще, возможно, кто-нибудь прочтет написанное мною, и я выживу в его сознании, тускло и отрывочно. Зато в твоем сознании я выживу целиком и полностью.

– А я уверена, что мы продолжим жить после смерти. Смерть не может быть концом. – Марджори осознавала, что уже слышала эти слова прежде. Где? Ах да, это же ревностная Эвангелина произносила их на заседании школьного дискуссионного общества.

– Я бы на это не рассчитывал, – слегка усмехнулся в ответ Гай. – А то, чего доброго, еще и сильно разочаруешься, когда умрешь. – Потом он сменил тон. – Я не хочу умирать. Я ненавижу смерть, страшусь ее. Только, наверное, в конце концов меня убьют. Все равно…

Голос его утих. Они ступили в туннель непроницаемой тьмы между кронами двух высоких грабов. «От меня не оставалось ничего, кроме голоса, – мелькнуло у Гая в голове. – А теперь голос умолк – и я исчез». Голос снова возник, низкий, быстрый, однозвучный, слегка задыхающийся:

– Помню, как-то я читал стихотворение одного из старых провансальских трубадуров, где говорилось о том, как в один прекрасный день Бог одарил его высшим счастьем: в ночь, что оставалась до ухода в крестовый поход, ему даровано было держать свою даму в объятьях – всю короткую вечную ночь напролет. Ains que j’aille oltre mer… Когда уходил я за море.

Голос снова умолк. Они стояли у самого зева аллеи, всматриваясь из этой стиснутой грабовыми берегами реки мрака в океан бледного лунного света.

– Какая тут тишь.

Они не говорили, они едва ли дышали. Их пропитало тишиной.

Марджори прервала молчание:

– Гай, ты хочешь меня так же сильно, как это всё? – Всю ту долгую бессловесную минуту она пыталась высказать эти слова, раз за разом повторяла их про себя, жаждала произнести их вслух, но немела – духу не хватало. И вот наконец она их высказала, отчужденно, словно бы через чей-то чужой рот. Она их слышала очень отчетливо и поражалась обыденности тона.

Ответ Гая принял форму вопроса.

– Вот предположим, меня бы сейчас убили, – сказал он, – так жил ли я когда-нибудь на самом деле?

Они вышли из аллеи, похожей на пещеру, на лунный свет. Теперь ей было ясно видно его, и виделось в нем что-то такое поникшее и подавленное, такое жалостное, он казался так похож на большого ребенка-переростка, что Марджори волною охватила жалость, обостренная другими чувствами, менее материнскими. Ее тянуло взять его на руки, пальцами пройтись по его волосам, убаюкать его, как младенца, чтоб уснул он у нее на груди. А Гай, со своей стороны, ничего лучшего и не желал, только бы она по-матерински пеклась о его истомах и переживаниях, только бы легко целовала его глаза, только бы ласково успокаивала, баюкая. В своих отношениях с женщинами (увы, опыт его в этом был удручающе мал) он привык – неосознанно поначалу, а потом вполне сознавая, что делает, – играть роль ребенка. В моменты самоанализа он сам себе был смешон игрой в этот «дитячий фортель», как он его называл. И вот, пожалуйста… он еще и сам того не заметил… опять за старое – поникший, понурый, очень жалостливый, слабый…

Чувство окрылило Марджори: она отдаст себя любимому, овладеет своим беспомощным и достойным жалости ребенком. Она обвила руками его шею, подняла лицо к его поцелуям, шепча что-то нежное и непонятное.

Гай притянул ее к себе и принялся целовать эти мягкие, теплые губы. Он касался обнаженной руки, обвившей его шею: плоть упруго подавалась под его пальцами, его охватило желание щипать ее, рвать ее.

Все было так же, как и с той маленькой шлюшкой, Минни. В точности то же самое – сплошная мерзкая похоть. Ему припомнился один курьезный физиологический факт из Хавелока Эллиса[95]. Он содрогнулся, будто дотронулся до чего-то противного, и оттолкнул Марджори.

– Нет, нет, нет. Это ужасно, это отвратительно. Пьян от лунного света и несу чувствительную чушь о смерти… Почему бы попросту не сказать с библейской открытостью: «Возляг со мной»… – Возляжешь со мной?

Ужасом наполняло его то, что эта любовь, бывшая такой чудесной, такой новой и прекрасной, должна завершиться похотливо и по-животному, как случка, о которой без стыда и вспомнить нельзя, с Минни (от одной ее пошлости дрожь брала!).

Марджори, зарыдав, убежала, оскорбленная и трепещущая, в уединение гробовой темени.

– Уходи, уходи! – навзрыд выкрикивала она с таким повелительным остервенением, что Гай, охваченный при виде слез угрызениями совести и решивший было остановить ее и просить прощения, принужден был оставить ее в покое.

Почти сразу же вслед за всплеском чувств им овладело холодное, бесстрастное спокойствие. Критически оценив содеянное, он решил – не без некоторого удовлетворения, – считать это величайшим своим «промахом» в жизни. Увы, во всяком случае, что сделано, то сделано, и этого уже не исправить. Его, как и всякого слабовольного человека, тешила бесповоротность поступка. Он ходил взад-вперед по лужайке, курил сигарету и думал (ясно и покойно), вспоминая прошлое и прозревая будущее. Когда сигарета кончилась, он пошел в дом.

Входя в курительную комнату, Гай услышал слова Роджера:

– …Именно бедным в наше время живется привольно. Много еды, много денег и никаких налогов не надо платить. Никаких налогов – это больной вопрос. Возьмите, к примеру, альфредова садовника. Получает двадцать пять – тридцать шиллингов в неделю и необычайно приличное жилье. Он женат, но у него всего один ребенок. Такой, как он, человек необычайно состоятелен. Он должен бы подоходный налог платить – совершенно спокойно может себе это позволить.

Мистер Петертон слушал, впадая в сон, Якобсен – с обычной для него проницательной интеллигентной вежливостью, Джордж играл с голубым персидским котенком.

Договорились, что Джордж останется на ночь, ведь это такая тоска – тащиться в темноте милю с гаком обратно до дому. Гай взял его к себе в комнату и, пока Джордж раздевался, присел на кровать выкурить последнюю сигарету. Настало время откровения: тот самый опасный момент, когда усталость расслабляет стойкость разума, делая его готовым и созревшим для сентиментальности.



Поделиться книгой:



Регистрация