Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Монашка к завтраку - Олдос Хаксли на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Меня так сильно гнетет мысль, – сказал Гай, – что тебе всего двадцать, а мне всего двадцать четыре. Когда война кончится, ты будешь молод и резв, а я стану старой развалиной.

– Ну, не настолько ты для этого стар, – отозвался Джордж, стаскивая рубашку. Кожа у него была очень белая, в сравнении с нею лицо, шея и руки казались темно-коричневыми: загар оставил резкие отметины своих владений на шее и кистях рук.

– Я не могу без ужаса думать о времени, которое теряется понапрасну в этой кровавой бойне, когда с каждым днем становишься все глупее и грубее, совершенно ничего не достигая. Получится, что пять, шесть… Бог знает, сколько их будет… лет начисто выпадут из жизни. Перед тобой, когда это все закончится, будет целый мир, а вот я уже переживу лучшие свои годы.

– Конечно, для меня разница невелика, – говорил, чистя зубы, Джордж, стараясь не брызгать забившей рот пеной, – я не способен к созданию чего-то особо ценного. Для меня, по правде сказать, все равно, стану ли я вести безупречную жизнь, перепродавая акции, или тратить время на то, чтобы быть убитым. Зато для тебя, согласен, это чертовски паршиво…

Гай курил в молчании, его сознание понемногу заполнялось унылым сожалением о затеянном. Джордж надел пижаму и залез под простыню: ему пришлось свернуться клубочком, потому как Гай лежал поперек края кровати и вытянуть ноги было нельзя.

– Мне кажется, – выговорил наконец раздумчиво Гай, – мне кажется, что в конечном счете единственное утешение – это женщины и вино. Только вот женщины по большей части так ужасающе скучны, а вино нынче такое дорогое.

– Ну, вовсе не все женщины! – Джордж, было очевидно, поджидал момента, чтобы откровением облегчить душу.

– Я так понимаю, ты отыскал исключения.

Джорджа прорвало. Он только что провел шесть месяцев в Челси – шесть нудных месяцев на казарменном пятачке, однако между муштрой и спецподготовкой случались и светлые полосы, которые он заполнял многочисленными памятными походами, открывая для себя незнакомые миры. И главное – Колумб собственной души – он открыл все те психологические хитросплетения и возможности, какие только страсть позволяла обнаружить. «Nosce te ipsum»[96] – таково было повеление, здравое же развитие страстей – один из вернейших путей к самопознанию. Для Джорджа, в его едва двадцать, все это было настолько разительно новым и захватывающим, что Гай выслушивал рассказ о приключениях приятеля с восторгом и ноткой зависти. Он сожалел о тягостной монашеской непорочности, нарушенной всего лишь раз, да как безобразно! Не постиг ли бы он гораздо больше, гадал Гай, не стал бы более подлинным – и лучшим – человеком, если бы пережил то же, что и Джордж? Ему от этого было бы больше пользы, чем о том когда-либо мог мечтать Джордж. Для Джорджа всегда есть риск попросту по-глупому растратить душевные силы на утрату стыда. Он, возможно, не вполне еще личность, чтобы остаться самим собой вопреки тому, что его окружает; рука его вымажется в краске, какой он примется работать. Гай был уверен: сам он такому риску не был бы подвержен, он бы пошел, увидел, покорил и вернулся целехоньким и по-прежнему самим собой, зато обогащенным трофеями нового знания. Не был ли он в конечном счете не прав? И никакой пользы не принесла ему жизнь в затворничестве собственной его философии?

Он взглянул на Джорджа. Нечего было удивляться тому, что женщины благоволили к нему, такому славному эфебу.

«С таким лицом и такой фигурой, как у меня, – раздумывал он, – мне ни за что не удалось бы вести ту же жизнь, что и ему, даже если бы я того захотел». И он рассмеялся про себя.

– Тебе надо с ней познакомиться, – восторженно говорил Джордж.

Гай улыбнулся.

– Нет, мне не надо. Позволь дать тебе маленький совершенно благой совет. Никогда не пытайся делить свои радости с кем-то еще. Люди с сочувствием отнесутся к боли, но только не к удовольствию. Спокойной ночи, Джордж.

Гай перегнулся через подушку и, целуя, прильнул губами к смеющемуся личику, гладкому, как у младенца.

Долгое время Гай лежал без сна, глаза его были сухи и начинали побаливать прежде, чем сон наконец-то сморил его. Часы же эти, проведенные в темноте, он отдал размышлениям – думал упорно, неистово, до боли. И стоило ему откинуться на свое место рядом с Джорджем, как он почувствовал себя отчаянно несчастным. «Искалечен страданием» – таким он представлялся себе. Гай обожал выдумывать и пускать в ход подобные фразы: в нем сильна была потребность художника выразить себя не меньше, чем чувствовать и думать. Искалечен страданием, он улегся в постель, искалечен страданием, он лежал – и думал, думал. Ему ведь и в самом деле чудилось, будто он физически искалечен: внутренности болезненно скручивались, на спине рос горб, ноги отказывались служить…

У него было право страдать. Завтра он отправляется обратно во Францию, он растоптал любовь своей милой, он уже начал сомневаться в самом себе, подумывать, а не была ли вся его жизнь одним нелепым недомыслием.

Подобно человеку на пороге смерти, он обозревал свою жизнь. Родись он в каком-нибудь другом веке, был бы, как ему казалось, религиозен. Религией он переболел рано, как корью: в девять лет – англиканец низкой церкви, в двенадцать – всеобъемлющей церкви[97], а в четырнадцать – агностик, – однако в нем по-прежнему сохраняется нрав религиозного человека. Разумом он вольтерьянец, чувствами – византиец. Выведя в свое время такую формулу, он почувствовал, как явственно продвинулся в самопознании. Но какого же он тогда свалял дурака с Марджори! Ведь это ж ослепление самодовольства – заставить ее читать Вордсворта[98], когда ей этого не хотелось. Интеллектуальная любовь… не всегда его фразы были благом: как безнадежно он самого себя обманул словами! И вот сегодня вечером – венчающий все всплеск, когда он повел себя с нею, как истеричный анахорет, отбивающийся от искушения. При воспоминании от стыда все его тело пронзила дрожь.

И его осенило: вот сейчас он пойдет и увидится с ней, на цыпочках спустится по лестнице к ее комнате, станет на колени у ее постели, попросит у нее прощения. Он лежал не двигаясь, представляя себе всю эту сцену. И даже до того дошел, что встал с кровати, открыл дверь, петли которой издали жалобный стон, похожий на крик павлина, испугавший Гая, и прокрался к началу лестницы. Долго-долго стоял там, ноги все больше и больше сводило холодом, а потом решил, что эта выходка на самом деле омерзительно похожа на начальный эпизод в романе Толстого «Воскресение». Дверь снова застонала, когда он вернулся; Гай улегся в постель, стараясь убедить себя, что его самообладание достойно уважения, и в то же время кляня себя за отсутствие смелости в том, чтобы исполнить задуманное.

Он вспомнил, как однажды прочитал Марджори целую лекцию о Святой и Нечестивой Любви. Бедняжка, как у нее доставало терпения слушать? Он видел, что она внимала ему с таким серьезным выражением лица, что оно сделалось уродливым. Она была так красива, когда смеялась или радовалась! У Уайтов, к примеру, три дня тому назад, когда они с Джорджем танцевали после ужина, а он сидел, втайне завидуя, читал в углу какую-то книгу и с видом превосходства поглядывал оттуда. Танцевать он не научился, зато всегда жалел, что не умеет. Варварское, плотски возбуждающее занятие, говорил он и предпочитал тратить время и силы на чтение. Опять солдат Армии спасения! Насколько же Джордж, как оказалось, был мудрее, чем он. У него нет ни предубеждений, ни теоретических взглядов на руководство жизнью, он просто живет – замечательно, естественно, как подсказывает ему дух или плоть. Если бы только он смог прожить жизнь сызнова, если бы только смог он отделаться от чудовищной глупости сегодняшнего вечера…

Марджори тоже лежала без сна. И тоже чувствовала себя искалеченной страданием. Как он был отвратительно жесток… и как же жаждала она простить его! Наверное, он придет в темноте, когда весь дом уснет, пройдет на цыпочках к ней в комнату, очень тихо опустится на колени у ее постели и попросит прощения. «Придет ли?» – гадала она. Всматривалась в черноту над собой и вокруг себя, желая, чтоб он пришел, приказывая ему… сердитая и разбитая оттого, что он так не спешит прийти, оттого, что вообще не пришел.

И он, и она уснули, когда не было двух часов.

Семь часов сна поразительным образом изменили психическое состояние. Гай, считавший, что он на всю жизнь искалечен, встал с постели нормальным и здоровым. Гнев и отчаяние Марджори улеглись. Час после завтрака до отъезда Гая, который они провели вместе, был заполнен едва ли не банальными разговорами. Гай решительно настроился сказать что-нибудь по поводу случившегося вчера. Однако только лишь в последний момент, когда двуколка была уже, считай, у порога, удалось ему таки произнести, запинаясь, слова покаяния за свое поведение в тот вечер.

– Не думай об этом, – сказала ему Марджори. Так что они поцеловались и расстались, а их отношения остались точно такими же, какими и были до приезда Гая в отпуск.

Джорджа отправили спустя неделю-другую, а через месяц в Блайбери стало известно, что он потерял ногу – по счастью, ниже колена.

– Бедный мальчик! – вздохнул мистер Петертон. – Я сейчас же должен написать пару строк его матери.

Якобсен никак не отозвался, но для него оказалось неожиданным то, что известие его тронуло. «Джордж Уайт лишился ноги, – эта мысль не выходила у него из головы. – Хотя всего лишь ниже колена: повезло ему, можно сказать. Повезло – это прискорбно относительно, – рассуждал он. – Бога благодарим за то, что Он счел нужным лишить одно из созданий Своих конечности».

«И нет Ему услады в ногах человеческих», а? Nous avons changé tout cela[99].

Джордж остался без ноги. Не бывать больше той олимпийской скорости, силе и красоте. Якобсен вызывал в памяти картинку юноши, бегущего с громадной желто-коричневой собакой по зеленому травяному простору. Как он был великолепен! Прекрасные каштановые волосы языками пламени вздымались под ветром, вызванным быстротою бега, щеки пылали, глаза ярко сверкали. А как легок был его бег – большим пружинящим шагом, как поглядывал он на собаку, которая с лаем прыгала рядом с ним!

Было в нем совершенство, а теперь оно порушено. Вместо ноги у юноши культя. «Moignon», – как называют ее французы. В этом самом «moignon» звучит нечто по справедливости отталкивающее, чего недостает в «культе». Soignons le moignon en l’oignant d’oignons[100].

Часто ночами, перед тем как уснуть, он не мог отделаться от мыслей о Джордже, о войне и всех тех миллионах «moignons», которые должны появиться на свете. Однажды ночью ему во сне привиделись осклизлые кровавые вздутия, большие, похожие на полипы, которые разрастались прямо на глазах, распухали у него между рук – «moignons», по сути.

К концу осени Джордж вполне оправился, чтобы вернуться домой. Он выучился очень ловко прыгать на костылях, а вскоре его нелепая, переделанная из ванны тележка с запряженным в нее осликом стала хорошо знакома на всех соседних дорогах. Стоило посмотреть на это великолепие, когда Джордж с грохотом проносился на рысях мимо, подавшись вперед, как юное солнечное божество Феб в своей колеснице, и понукая свое капризное животное и голосом, и костылем. В Блайбери он заезжал почти каждый день. Они с Марджори вели бесконечные разговоры о жизни, о любви, о Гае и о многом другом, не менее захватывающем. С Якобсеном они играли в пикет и обсуждали тысячу всяких вещей. Джордж всегда был весел и радостен – именно это и раздирало сердце Якобсену от жалости.

IV

Начались рождественские каникулы, и преподобный Роджер опять приехал в Блайбери. Он сидел за письменным столом в рабочей гостиной, занятый – в данный момент – тем, что кусал кончик ручки и почесывал у себя в затылке. По лицу его было видно, что преподобный в затруднении: кто-то мог подумать, будто его терзают муки литературного творчества. А он и в самом деле мучился.

– Возлюбленный подопечный Альфреда Петертона… – выговорил он вслух. – Возлюбленный подопечный… – Роджер с сомнением повел головой.

Открылась дверь, в комнату вошел Якобсен. Роджер тут же повернулся к нему:

– Вы уже слышали прискорбную весть?

– Нет. А что такое?

– Бедняга Гай погиб. Полчаса назад мы получили телеграмму.

– Боже праведный! – воскликнул Якобсен, задохнувшись, как от сильной боли, что, похоже, указывало на то, что он выбит из спокойствия, присущего тому, кто ведет жизнь на основе разумности. Еще со времени увечья Джорджа он осознал, как все больше слабеют его защитные укрепления: внешние обстоятельства неуклонно посягали на них. Вот и сейчас одно из них прорвалось сквозь преграды, на какое-то время он оказался в его власти. Погиб Гай.

…Он собрался с духом и, обрывая молчание, смог выдавить из себя:

– Что сказать? Рано или поздно этого следовало ожидать, по-моему. Бедный мальчик.

– Да, прямо-таки ужасно, верно? – сказал Роджер, качая головой. – Я вот пишу извещение, надо послать в «Таймс». Вряд ли стоит вот так: «возлюбленный подопечный Альфреда Петертона», – верно? Звучит как-то не так, а все же хочется как-то во всеуслышание выразить ту глубокую привязанность, какую Альфред к нему испытывал. «Возлюбленный подопечный»… нет, решительно это не подходит.

– Придется вам как-то это обойти, – сказал Якобсен. В присутствии Роджера ему как-то легче оказалось вернуться к жизни на основе разумности.

– Бедный Альфред, – продолжал преподобный. – Вы даже представить не можете, как тяжело он это воспринял. Такое ощущение, будто он сына потерял.

– Какая же это утрата! – воскликнул Якобсен в совершенном расстройстве: «внешнее обстоятельство» чересчур глубоко уязвило его.

– Я как только мог старался утешить Альфреда. Следует всегда иметь в виду, за какое Дело он погиб.

– Уничтожены все имевшиеся возможности. А ведь он был способным парнем, этот Гай. – Якобсен говорил больше сам с собой, нежели с собеседником, но Роджер подхватил его мысль.

– Да, конечно же, он был способный. Альфред считал, что у него впереди большое будущее. Как раз из-за брата я так особенно и скорблю. Сам я не очень-то с этим мальцом ладил. Слишком уж он был эксцентричен, на мой вкус. Такое случается порой: быть чересчур умным, – верно? Это все же не по-человечески. Мальчиком он, бывало, сочинял мне замечательнейшие греческие ямбические стихи. Должен сказать, что при всех своих умствованиях и странностях он был очень хорошим парнем. Все это весьма огорчительно, весьма печально.

– Как он был убит?

– Скончался от ран. Вчера утром. Как думаете, пристойно ли будет в конце извещения в газете вставить какое-нибудь высказывание? Что-нибудь вроде «Dulche et decorum», или «Sed miles, sed pro patria», или «Per ardua ad astra»[101]?

– Вряд ли такое необходимо, – сказал Якобсен.

– Наверное, не нужно. – Губы Роджера молчаливо шевелились: он подсчитывал. – Сорок два слова. Мне кажется, это считается за восемь строк. Бедняжка Марджори! Надеюсь, она не будет слишком горевать. Альфред сообщил мне, что они были неофициально помолвлены.

– Я так и предполагал.

– Боюсь, мне придется известить ее. Альфред слишком сильно расстроен, чтобы сделать что-то самому. Болезненнейшая предстоит задача. Бедная девочка! По-моему, собственно говоря, некоторое время они и не смогли бы пожениться, поскольку у Гая денег, почитай, не было. Эти ранние браки весьма опрометчивы. Прикинем: восемь раз по три шиллинга это один фунт и четыре, – верно? Полагаю, они вполне могут принять плату чеком?

– Сколько ему было?

– Двадцать четыре года и несколько месяцев.

Якобсен беспокойно заходил взад-вперед по комнате.

– Только-только зрелости достигал! В наши дни благодарным надо быть, что есть у тебя работа, что мысли свои есть, чтобы отвратить разум от этих ужасов.

– Это ужасно, верно?.. ужасно. Уже столько моих учеников убито, что с трудом и сосчитать можно.

В стеклянную дверь, ведшую в сад, постучали: Марджори просила впустить ее. Она нарезала остролиста и плюща для рождественских украшений и несла корзину, полную темных блестящих листьев.

Якобсен откинул запор стеклянной двери, и Марджори вошла, пахнув волной холода и улыбок. Такой красивой Якобсен еще никогда ее не видел: она была неподражаема, вся светилась, как Ифигения, вышедшая в своих свадебных одеждах, чтобы быть принесенной в жертву.

– Остролистник в этом году очень слабенький, – заметила она. – Боюсь, не очень-то нам удастся украситься к Рождеству.

Якобсен воспользовался случаем и скользнул в стеклянную дверь. Хотя снаружи и пощипывал неприятный холодок, он все же довольно долго расхаживал туда-сюда по голландскому садику, в чем был, без шляпы, без пальто.

Марджори обходила гостиную, развешивая гирлянды остролистника по рамам картин. Дядя следил за ней, не решаясь заговорить: он чувствовал себя чудовищно неловко.

– Боюсь, – начал он наконец, – что сегодня утром твой отец очень расстроился. – Голос его хрипел, Роджер громко кашлянул, прочищая горло.

– Что, опять сердцебиение? – холодно поинтересовалась Марджори: недуги папы не причиняли ей особого беспокойства.

– Нет-нет. – Роджер понял, что начатый им гамбит оказался ошибкой. – Нет. Тут… э-э… больше душевные страдания и такие, которые, боюсь, и тебя сильно затронут. Марджори, тебе надо быть сильной и стойкой: мы только что узнали, что погиб Гай.

– Гай погиб? – Она не могла поверить, такое ей едва ли в голову приходило, и потом, он же в штабе служит… – О, дядя Роджер, это неправда.

– Боюсь, сомневаться не приходится. Телеграмма из военного министерства пришла сразу после того, как ты пошла за остролистником.

Марджори села на диван и уткнулась лицом в ладони. Гай умер. Она никогда больше не увидит его, никогда больше не увидит его, никогда… Она заплакала.

Роджер подошел и встал, положив ей руку на плечо, с таким видом, будто собирался мысли угадывать. Для охваченных сильным горем прикосновение дружеской руки часто служит утешением. Они низверглись в бездну, и касающаяся рука служит напоминанием: какой бы бездонной ни представлялась им пропасть горя, жизнь, Бог и человеческое участие по-прежнему существуют. На плечо Марджори дядина рука легла влажным давящим теплом, что было особенно неприятно.

– Милое дитя, это очень печально, я понимаю, но ты должна постараться быть сильной, храбро вынести это. У всех у нас есть крест, который мы несем. Через два дня мы будем праздновать Рождение Христа: вспомни, с каким терпением Он воспринял чашу мучения. И еще вспомни, ради какого Дела Гай отдал свою жизнь. Он погиб смертью героя, смертью мученика, свидетельствуя Небесам против сил зла. – Роджер непроизвольно скользнул в словесную колею собственной последней проповеди в школьной часовне. – Тебе следует испытывать гордость от его гибели наравне с горем. Ну же, ну же, бедняжка. – Он два-три раза похлопал девушку по плечу. – Наверное, по-доброму, тебя лучше бы оставить сейчас одну.

Какое-то время после ухода дяди Марджори недвижимо сидела в том же положении: склоненное вперед тело, лицо в ладонях. Она то и дело повторяла слова: «Больше никогда», – самое звучание их наполняло ее отчаянием и исторгало рыдания. Слова эти, казалось, распахивали перед нею какую-то безотрадную, не знающую конца серую перспективу – «больше никогда». Они действовали как заклинание, исторгающее слезы.

Наконец она поднялась и принялась бесцельно бродить по гостиной. Задержалась перед небольшим старинным зеркалом в черной раме, что висело у окна, и глянула на свое отражение. Ждала, что выглядит как-то по-иному, изменившейся. С удивлением обнаружила, что лицо совершенно такое же, каким и было: мрачное, возможно, печальное, но все равно – то же самое лицо, каким оно виделось ей утром, когда она расчесывала волосы. В голове мелькнула странная мысль: а что, сумела бы она сейчас улыбнуться, в этот самый безотрадный момент? Она шевельнула лицевыми мускулами – и сгорела от стыда при виде невеселой усмешки, дразнившей ее из зеркала. Какая же она тварь! Марджори ударилась в слезы и снова бросилась на диван, зарывшись лицом в подушку. Дверь открылась, и по шарканью и постукиванию Марджори догадалась, что это Джордж Уайт подходит к ней на костылях. Она не подняла головы. При виде жалкой фигуры на диване Джордж остановился, не зная, что делать. Уйти ли снова потихоньку или остаться и попробовать сказать что-то в утешение? Вид ее, лежащей там, доставлял ему едва ли не физическую боль. Джордж решил остаться.

Он приблизился к дивану и встал над нею, повиснув на костылях. Марджори и тут не подняла головы, а только еще глубже уткнулась лицом в удушающее укрытие подушки, словно бы отгораживая от своего сознания весь окружающий мир. Джордж молча смотрел на лежавшую. Невероятно прекрасны были маленькие нежные завитки волос у нее на шее пониже затылка.

Наконец он заговорил:

– Мне сказали об этом… только что, как я вошел. Слов нет, как ужасно. Мне кажется, Гай для меня был едва ли не самым дорогим человеком на свете. Мы ведь оба так считали, правда?

Марджори снова принялась всхлипывать. Джордж стыдливо спохватился, коря себя за то, что причинил ей боль, что словами своими так или иначе добавил ей боли.

– Бедняжка, бедняжка, – пробормотал он едва ли не вслух. Марджори была на год старше его, но сейчас, когда она плакала, казалась такой беспомощной и трогательно маленькой.

Устав от долгого стояния, Джордж опустился – осторожно, бережно – на диван рядом с нею. Она наконец подняла голову и стала утирать слезы.

– Джордж, я такая несчастная, а еще несчастнее потому, что я чувствую, что вела себя совсем не так по отношению к милому Гаю. Временами, знаешь, мне даже в голову приходило, а не громадная ли это все ошибка… то, что мы помолвлены. Порой такое чувство охватывало, что я почти ненавидела его. И в эти последние недели я так гадко думала о нем. А теперь вот это… и это заставляет меня понять, как ужасно несправедлива я была к нему. – Марджори почувствовала облегчение, открывшись и признавшись: Джордж так сочувствует, он поймет. – Я была тварью.

Голос у нее сорвался, и у Джорджа в голове будто что-то сорвалось. Жалость обуяла его: невыносимо было видеть, как она страдает.

– Ты не должна понапрасну травить себе душу, Марджори, дорогая, – умолял он, гладя ее по руке своей большой крепкой ладонью. – Не надо.

Марджори, не унимаясь, безжалостно корила себя:

– Когда, вот только что, дядя Роджер сказал мне, знаешь, что я сделала? Я сказала себе: «А если по правде, меня это трогает?» И не могла понять. Я посмотрелась в зеркало, думая прочесть что-то у себя на лице. А потом вдруг решила попробовать, сумею ли я засмеяться, и я сумела. И я сделалась себе настолько отвратительна, что снова принялась плакать. О, какая же я была тварь, Джордж, правда?

Слезы брызнули у нее из глаз, и она вновь уткнулась лицом в ставшую подружкой подушку. Для Джорджа это было невыносимо. Положив руку на плечо девушки, он подался вперед и нагнулся так, что его лицо почти коснулось ее волос.

– Не надо! – произнес он голосом, в котором слышалось рыдание. – Не надо, Марджори. Ты не должна так себя изводить. Я знаю, ты любила Гая, мы оба его любили. Ему бы сейчас хотелось, чтобы мы были счастливы и отважны, чтобы шли по жизни дальше… не обращая его смерть в источник безнадежного отчаяния. – Наступившее молчание прерывалось только тягостными всхлипываниями. – Марджори, дорогая, не надо плакать.

– Вот, уже не плачу, – выговорила Марджори сквозь слезы. – Я постараюсь перестать. Гай не захотел бы, чтобы мы о нем плакали. Ты прав: он бы сейчас хотел, чтобы мы жили за него – достойно, великолепно, как он умел.

– Мы, знавшие и любившие его, должны жизни свои сделать памятником ему. – В обычное время Джордж скорее умер бы, чем произнес нечто подобное. Но говоря об ушедших, люди забываются и поддаются особой траурной направленности и мысли, и речи. Как-то само собой, неосознанно поддался ей и Джордж.

Марджори утерла глаза.

– Спасибо тебе, Джордж. Ты так хорошо понимаешь, чего хотел бы сейчас милый Гай. Ты придал мне сил, чтобы вынести это. Только все равно мне гадко думать о том, как я к нему порой относилась. Я недостаточно любила его. А теперь уже слишком поздно. Я больше никогда не увижу его. – Прозвучавшее «никогда» вновь сделало свое дело: Марджори безысходно зарыдала.

Отчаяние Джорджа не знало границ. Он обнял рукой Марджори за плечи, поцеловал ее волосы.

– Не плачь, Марджори. Все когда-то через такое проходят, даже в отношении людей, которых любят больше всего. Ты, по правде сказать, не должна делать себя несчастной.

И опять она подняла лицо и взглянула на него с улыбкой, от которой сердце разрывалось и слезы наворачивались.

– Ты слишком добр ко мне, Джордж. Даже не знаю, что бы я без тебя делала.

– Бедная моя! – произнес Джордж. – Мне невыносимо видеть тебя несчастной. – Лица их сошлись близко, и казалось естественным, что в этот миг они слились в долгом поцелуе. – Мы будем помнить о Гае только великолепное, только замечательное, – говорил он, – каким он был чудесным человеком, как сильно мы любили его. – И Джордж снова поцеловал ее.

– Наверное, наш милый Гай и сейчас здесь, с нами, – выговорила Марджори, лицо которой дышало восторгом.

– Наверное, так, – эхом отозвался Джордж.



Поделиться книгой:



Регистрация