— Подумайте сами, теперь-то я умею читать по — французски!
Поистине это было самое смелое проявление любви. Стыдливость ее в эту минуту страдала. Однако втайне она чувствовала себя польщенной, тщеславие супруги одерживало верх.
Для меня, девчонки, внимательно следившей за всем происходящим, не прошли бесследно эти пересуды отсталых женщин. Тогда-то, мне кажется, и пробудилось во мне первое предчувствие возможного счастья, тайны, связывающей мужчину и женщину.
Мой отец осмелился «написать» моей матери. И тот, и другая — отец в письме, мать в разговорах, во время которых она без ложного стыда упоминала отныне о своем муже, — называли друг друга по имени, то есть, иными словами, открыто, не таясь, любили друг друга.
Город скорее открыт, чем захвачен. Продана столица тем, кто позарился на ее несметные сокровища. Ящиками грузится алжирское золото для отправки во Францию, где на трон вступает новый король,[20] безропотно вставая под республиканское знамя и принимая в дар берберийские слитки.
Лишен славного прошлого и былой спеси Алжир, взявший имя у одного из двух своих островов — аль-Джезаир. Острова эти были освобождены от испанского владычества Барберусом,[21] превратившим их в пристанище корсаров, более трех веков разбойничавших на Средиземном морс…
Город открыт, крепостные стены разрушены, бойницы и парапеты между амбразурами смяты; его падение повергает грядущее во тьму.
Четвертый писец, пожелавший запечатлеть поражение, внес свою лепту, наполнив братскую могилу забвения своим многословием; я отыскала его имя среди уроженцев Города. Это Хаджи Ахмед-эфенди, муфтий[22] Алжира, самое значительное после дея духовное лицо. Предчувствуя неминуемое падение Города, многие жители Алжира обращаются к нему. Он описывает нам осаду спустя двадцать лет, если не больше, описывает на турецком языке, причем из-за границы, куда он уехал, покинув родную страну. Османский султан назначил его губернатором одного анатолийского города. В изгнании он вспоминает о дне 4 июля и публикует свое повествование:
«Взрыв заставил содрогнуться Город и ошеломил всех. Тогда Хусейн-паша[23] созвал на совет старейшин Города. Население роптало и было настроено против него…»
Затем он вкратце упоминает о первых посредниках в переговорах, коих французские хроникеры описывают наиподробнейшим образом.
Переговоры между представителями двух кланов начинаются под звуки канонады: среди развалин Императорского форта французы установили свои батареи и начали обстрел крепости Касбы — средоточия власти. Этот изнурительный огонь прекращается, когда, выбравшись через потайной ход, с белым флагом в руке появляется турок, «одеяние которого, элегантное и в то же время совсем простое, изобличало в нем лицо высокого ранга». И в самом деле, это был секретарь дея. Он надеется предотвратить вступление французов в Город; от имени войска, готового, верно, отречься от паши, он предлагает выкуп.
Рытье траншей продолжается; французские батареи и алжирские, расположенные в форту Баб Азун, по — прежнему соперничают друг с другом, с грохотом извергая пламя. Тут являются два мавра, Хамдан и Будерба, но опять-таки без официальных полномочий. Первый шаг сделан, теперь можно и поговорить всерьез: Хамдан бывал в Европе и свободно изъясняется по-французски. Однако после того, как и с той, и с другой стороны артиллерия прекратит свое громыханье, они уйдут, убедившись, что избежать иноземного вторжения никак не удастся, разве что ценой отчаянного сопротивления.
Между тем в Диване[24] Касбы Хусейн преисполнен большей решимости, нежели военные сановники, поэтому, когда принималось окончательное решение, мнением трех беев, находившихся за пределами Города, даже не поинтересовались — в какой-то момент Хусейн, пожалуй, готов был сражаться насмерть… И все-таки в конце концов решено было вступить в переговоры, направив для их ведения двух официальных лиц из высшего должностного состава, а также единственного европейского дипломата, остававшегося в Алжире после начала боевых действий, — английского консула в сопровождении его помощника.
Делегация эта была принята в полном составе французским штабом «на маленькой лужайке, в тени»: собравшиеся рассаживаются на стволах трех или четырех только что срубленных деревьев. Англичанин в качестве посредника и друга дея говорит, по свидетельству Баршу, присутствовавшего на переговорах, «о надменном характере и неустрашимости Хусейна», что, по его словам, «может довести дея до последней крайности».
Далее де Бурмон диктует условия капитуляции: Город должен быть открыт и отдан «на милость победителя» вместе с Касбой и всеми фортами, при этом гарантируется сохранность личного имущества дея и янычар, которые обязаны покинуть страну, уважение к вероисповеданию населения, неприкосновенность его имущества и женщин.
«Такое соглашение было продиктовано главнокомандующим и подписано генералом Деспре и начальником интендантской службы Демье; решено было, что дей поставит в знак согласия свою печать и что обмен документами должен произойти в течение вечера», — сообщит два года спустя другой адъютант, Э. д' Ольт-Дюмесниль.
Летний воскресный день. Два часа пополудни. В западной части, со стороны Баб аль-Уэда, первые группы алжирской эмиграции уже покидают Город.
Итак, переговоры с двумя маврами, Будербой и Хамданом, начались; после предварительного устного обмена мнениями на этом совещании был составлен текст документа об отречении от власти. Но слова оказывают сопротивление, я имею в виду — французские слова, с ними не так-то легко управиться. И через час дей Хусейн присылает текст соглашения обратно: он не понимает, что означает выражение, которое употребил аристократ де Бурмон и тут же записал начальник его штаба, — «отдан на милость победителя».
Решено было отправить переводчика, чтобы тот разъяснил текст дею и стал таким образом поручителем лояльности французской стороны. Выбрали для этой цели человека преклонных лет по имени Бразевитц — того самого, которого Бонапарт посылал в Египте к Мурад Бею. И, стало быть, именно Бразевитц первым войдет в Город.
Мы располагаем и письменным его рассказом (письмо министру Полиньяку),[25] и устным (его сообщение Ж. Т. Мерлю по прошествии нескольких дней) о том, что ему довелось пережить во время этой рискованной экспедиции. В тот день, 4 июля, после полудня он двинулся верхом на лошади вслед за турецким секретарем и проник в Город через Новые Ворота: на протяжении всего пути ему со всех сторон угрожают жители Алжира, которые готовы были сражаться и дальше. А тут они вдруг видят перед собой на улице того, кто пришел возвестить им грядущее рабство.
Но вот наконец он предстал перед деем, восседавшим в окружении сановников на своем диване. Бразевитц стоит спиной к собравшимся янычарам. И каждый раз, когда он громким голосом переводит одну из статей соглашения, позади него вздымается волна гнева. Молодые офицеры предпочитают избрать смерть. «Смерть!» — твердят они… Переводчику чудится, что он стоит на краю гибели. Изложив в деталях все условия соглашения (оно должно быть подписано на другой день, до десяти часов), он выпивает лимонад, который прежде отведал дей, все еще стремившийся, даже накануне своего падения, соблюдать хорошие манеры. Затем Бразевитц, живой и невредимый, отправится в обратный путь.
Но из-за пережитой опасности, а также по причине своего преклонного возраста переводчик, добавляет Ж. Т. Мерль, встретившийся с ним 7 или 8 июля, заболеет от нервного потрясения и через несколько дней умрет. Словно разъяснение этого высокомерного выражения «на милость победителя», пришедшего вдруг на ум французскому военачальнику, должно было повлечь хотя бы одну жертву: того, кто принес эту весть!
Дав жизнь слову на языке противника (уж не знаю, на турецком ли языке пошатнувшейся власти или на арабском — языке мавританского города), Бразевитцу, казалось, пришлось поплатиться за это собственной жизнью.
Ну а пока что с наступлением ночи он возвращается к французским постам. Миссия его закончена. Завтра утром дей в письменном виде отречется от власти.
Алжир, пока еще свободный город, готовится провести на свободе свою последнюю ночь.
Но уже другие поведают об этих решающих минутах: генеральный секретарь, «баш-катеб», бея Ахмеда из Константины (который соберет вокруг себя непокорных и будет еще почти двадцать лет вести борьбу на востоке) напишет свой рассказ по-арабски. Немецкий пленный, которого отпустят на другой день, вспомнит эту ночь на своем языке; два пленника, уцелевших после гибели своих кораблей за несколько месяцев до этого, оставят запись по-французски. Добавим еще английского консула, который отметит этот переломный момент в своем дневнике… А я, я думаю о тех, кто спал в Городе в эти мгновения… Кто из них воспоет позднее эту агонию свободы, какой поэт, вдохновленный упрямой надеждой, осмелится заглянуть в будущее и увидеть конец этого отклонения с истинного пути?..
Муфтий Хаджи Ахмед-эфенди с чрезмерным многословием опишет — это случится десятки лет спустя — возмущение своих сограждан:
«Что касается меня, то, не будучи в силах решиться на это, я собрал правоверных мусульман… Я призывал их следовать за мной на борьбу с врагом. И вот, покаявшись и сказав друг другу последнее «прости», они двинулись мне вослед с криками «Аллах кебир».[26] В этот момент дорогу нам преградили женщины, они бросали к нашим ногам детей и кричали: «Хорошо, если вы вернетесь победителями, а если нет? Так знайте же, что неверные придут и обесчестят нас! А теперь ступайте, только прежде убейте нас!»
Конечно, сцена выглядит несколько напыщенной и тяжеловесной, но, во всяком случае, она отражает драматический накал страстей. Началось массовое бегство, тысячные толпы заполонили дорогу на Константину. Другие при ясном свете луны устремляются к морю и, набиваясь в лодки, обвешанные всевозможными тюками, плывут целыми семьями на мыс Матифу. Мне думается, мелкого люда среди них было гораздо больше, чем торговцев и вообще баловней судьбы. Кто из богатеев останется, спасая свое достояние, свои дома? Кто из горожан предпочтет собрать последние пожитки, кое-какие драгоценности и, взгромоздив на мулов детей и женщин, поспешит присоединиться либо к армии под водительством бея Константины, либо к армии бея Титтери, направлявшейся в долину Митиджа?
За одну только ночь Город потерял почти две трети своего населения. Две с половиной тысячи солдат, отказавшись сдаться, считая это бесчестьем, с оружием в руках пойдут за беем Ахмедом.
Что же касается муфтия Ахмеда-эфенди, то дей заверил его, что французы обязались не входить в мечети и не трогать гражданское население. Поэтому он пытается успокоить бушующий народ.
«Все население, и мужчины и женщины, столпилось у моего жилища, жалобно стеная:
— Раз все равно придется погибать, лучше уж умереть на пороге у алима!»[27]
Армия-победительница готовит на завтра праздничное представление: де Бурмон предписывает организовать 5 июля торжественное вступление войск в Город. Честь открытия шествия выпала на долю артиллеристов и саперов. Сам он желает войти в Город сразу же вслед за 6-м полком и его барабанщиками.
Взятие власти сопровождается новыми назначениями: начальника полиции, командующего морским флотом, казначеев. Дивизии трех генерал-лейтенантов займут определенные позиции.
С опозданием на два часа, но, как и предполагалось, под звуки барабанов б-го полка французы войдут утром в Город. Хусейн, до последней минуты неустанно заботившийся о сохранении своего достоинства, ограничится тем, что примет в Касбе головной отряд авангарда, прибывший двумя часами раньше. Командир его, полковник де Баритийа, тоже станет автором публикации, где опишет этот момент. Его глазами мы увидим парадную дворцовую площадь, с его лимонным деревом и угощение все тем же лимонадом — дань традиционному гостеприимству. После чего дей со своей свитой исчезнет, а турецкий чиновник стоически будет дожидаться в большом зале дворца прибытия французского командующего.
Турок этот был «хаснаджи», то есть министр финансов. Это он руководил накануне сопротивлением Императорского форта. В присутствии де Бурмона и его приближенных он совершает передачу полномочий: сопровождает французов в казну Алжирского государства. Тут-то как раз и ждет их главная добыча: груды золота, которое позволит возместить все расходы, связанные с этой гигантской экспедицией, а кроме того, пополнит казну Франции и даже чьи-то частные бюджеты.
Тридцать семь свидетелей, если не больше, поведают — либо сразу же, по горячим следам, либо немного погодя — о том, как развивались события тем июлем 1830 года. Будет опубликовано тридцать семь свидетельств, но только три из них со стороны осажденных: одно — повествование муфтия, будущего губернатора в Анатолии; другое — секретаря бея Ахмеда, которому потом суждено будет жить в рабстве, и третье — немецкого пленника.
Если из этой груды изъять дневник английского консула, единственного по-настоящему нейтрального лица (его дипломатический статус явится причиной задержки публикации его свидетельства), если отложить описание австрийского принца, прибывшего вместе с де Бурмоном в качестве наблюдателя, остается все-таки тридцать два свидетельства об этом первом оккупационном акте, написанные на французском языке.
Писательская лихорадка охватила главным образом высший офицерский состав. Они публикуют свои воспоминания, начиная со следующего года: первым — начальник штаба, а за ним вскоре и все остальные. К 1835 году девятнадцать офицеров сухопутной армии и четверо или пятеро морского флота внесут свой вклад в такого рода литературу. Этот ажиотаж увлечет и других: одного аббата, отправлявшего должность священника при войсках, трех врачей, причем один из них — главный хирург, а другой — помощник военного хирурга! Вплоть до художника Гюдена (который напишет свои воспоминания много позже), не считая достопочтенного публициста Ж. Т. Мерля, соперником которого в любовных делах был сам Альфред де Виньи.
Подобного рода писательский зуд напоминает мне эпистолярное безумие, охватившее девочек в заточении из моего детства: писать неведомо кому было для них равносильно глотку свежего воздуха. Таким способом они на время ускользали из своей тюрьмы…
Но что означает писанина стольких воинов, как бы вновь стремившихся пережить тот самый июль 1830 года? Быть может, это позволяло им насладиться славой соблазнителя или испытать головокружительное опьянение насильника? Тексты эти распространяются в луи-филипповском Париже, вдали от алжирской земли, где капитуляция довольно быстро узаконила всякого рода узурпацию, как военных частей, так и знаков отличия. Словоохотливость их, явившаяся следствием такого толчка в прошлом, представляется мне хвостом кометы, освещающим окончательно продырявленное небо.
Ибо эта победа, это завоевание уже не означают открытия чего-то неведомого, это даже не новый крестовый поход Запада, который жаждет заново пережить свою историю, но теперь уже в виде оперного представления. Нашествие завершилось деляческим грабежом: армия шла впереди, а за ней — торгаши со своими подручными; их орудия уничтожения и казни были уже водворены на место.
Даже слово, служившее офицерам украшательством, которое они выставляли напоказ, подобно гвоздике в бутоньерке, и то станет со временем превосходным оружием. Целые когорты переводчиков, географов, этнографов, лингвистов, ботаников, самых разных докторов и писателей по профессии накинутся на новую добычу. Целая пирамида писанины, наподобие второго дополнительного апофиза, послужит прикрытием изначальному насилию.
Мои юные подружки, мои наперсницы из деревни, где я проводила школьные каникулы, пользовались таким же бесплодным, туманным языком, потому что были пленницами, жили взаперти в четырех стенах; на свое унылое существование они ставили почтовый штемпель, пытаясь хоть как-то преодолеть трагизм своего положения. В то время как повествования об этом далеком вторжении,
Часть вторая. Клики конного боя
Мне пришлось самому возглавить экспедицию в горные районы Бежайи, где жили берберские племена, уже несколько лет отказывавшиеся платить дань… Проникнув в их край и преодолев их непокорство, я взял заложников, чтоб повиновались впредь…
Октябрь 1840 года в Оране: с тех пор как в прошлом году возобновилась война с эмиром, французский гарнизон держится все время настороже.
Маленькое пространство — всего-то в два или три лье — вокруг крепости, между двумя лагерями, Мисергин и Смоковница, находится под строжайшим контролем: тут — несколько садиков для маркитантов, там — три несчастных кабаре. Этого едва хватало, чтобы накормить и развлечь солдат удаленных постов, затерявшихся средь пустынной равнины. На востоке, неподалеку от побережья, простирается ферма единственного землевладельца, некоего Дандурье, поселившегося здесь в 1837 году во время перемирия. На западе начинается территория племен дуаиров и смеласов, союзников Франции — прежде, правда, они точно так же поддерживали турецкую власть, служили жандармами по взиманию налогов.
Остальная часть этого края представляет собой бескрайнее плоское пространство, где нередко появлялись отряды, подчинявшиеся Абд аль-Кадиру, который только что еще раз призвал к священному союзу в борьбе против иноземцев. Начинается решающая фаза войны, которая продлится еще восемь лет.
На дорогах, ведущих в Тлемсен, Мостаганем, Арзев, время от времени появляются французские транспортные колонны. Однако ни один европеец не отваживается ступить на окрестные тропы.
Весной того же года обострились франко-алжирские отношения в центре страны: маршал Вале вместе с королевским сыном герцогом Орлеанским пытался сдержать воинственный натиск атласских племен от Шершелла до самой Блиды и Медеа. Те оказывали поддержку регулярным войскам Абд аль-Кадира и его лейтенантам, давая тысячное пополнение. Вале намеревался организовать военную прогулку; однако ему пришлось снова сражаться в ущельях Шиффы, затем он вернулся в Алжир подводить помпезные итоги и приумножать сводки о боевых успехах. Долина Митиджа была очищена, но волнения не утихали.
На западе тридцатитрехлетний генерал Ламорисьер, бывший командир зуавов, 20 августа был назначен начальником Оранской крепости. Два месяца он места себе не находит, изнывая от тоски: каким образом от оборонительных действий перейти к наступательным, причем незамедлительно? Разве Бу Хамди, лейтенант эмира, не атакует дуаиров на их собственной территории? И не препятствует ли он тем самым снабжению довольствием французов?
Ламорисьер, которому арабы дали прозвище «феска», максимально использует разведывательную службу Дома, карты и топографические съемки местности, сделанные Мартемпреем; эта работа по изучению местности велась не одну неделю шпионами Мустафы бен Исмаила, военачальника дуаиров.
Поступили сведения о перемещении за Тлелатом (уэд, впадающий в огромное соленое озеро на юге Оранской области) племен рараба и бени али. Их вожди безоговорочно поддерживали эмира. Двенадцать лье — то есть шестьдесят километров — отделяют их от французских постов: слишком большое расстояние, чтобы решиться на атаку.
Ламорисьер, однако, не прочь попытать счастья: если бы ему удалось захватить стада да к тому же еще — а почему бы и нет? — кормовые запасы весьма богатых противников, это изменило бы атмосферу в гарнизоне и подняло бы настроение войска. Такая победа принесла бы, кроме того, немалую прибыль и обеспечила бы крепость продовольствием на всю зиму.
Молодому генералу не терпится осуществить задуманное, но в Оране полно шпионов. А операция — первый после возобновления военных действий набег из Орана — должна была готовиться в строжайшей тайне, хотя обмануть вражеских лазутчиков не так-то просто. Тем не менее атака намечается на 20 октября.
Два человека поведают об этой экспедиции: капитан Боске, которого Ламорисьер вызвал из Алжира, чтобы сделать своим адъютантом, и капитан Монтаньяк. Его полк прибыл из Шершелла морем 14-го числа того же месяца.
Оба офицера, ничего не ведая друг о друге, поддерживают семейную переписку, благодаря чему нам и стало известно о событиях этой операции, свидетелями и действующими лицами которой им довелось быть. Вместе с ними мы как бы вновь переживаем все боевые походы осени 1840 года, запечатленные в письмах, которые получает мать будущего маршала Боске, и в посланиях, адресованных дяде и сестре Монтаньяка (пять лет спустя, после знаменитой битвы в Сиди-Брахим, он станет героем-мучеником). Посмертная публикация этих сочинений упрочит престиж их авторов, описывающих победный танец завоевателей нашей земли.
Какой земли? А той, что хранит наша взволнованная память. Не ее ли призраки встают за спиной этих офицеров, которые, едва успев сбросить сапоги на привале, берутся за перо, дабы оставить потомкам ежедневную порцию своей корреспонденции?
21 октября в полдень пехота, спаги Юсуфа и кавалеристы — союзники Мустафы бен Исмаила из племени кулугли — получают приказ собраться на юго-восточной дороге, в лагере у смоковницы. В шесть часов вечера перед генералом и его штабом, производившими смотр, предстали удивленные солдаты и офицеры: две с половиной тысячи пехотинцев, семьсот кавалеристов и такое же число туземных всадников (триста пятьдесят спаги и столько же дуаиров), а также две роты саперов и шесть гаубиц.
Ламорисьер, несмотря на скептицизм Мустафы бен Исмаила, отдает приказ выступать: его войска, малознакомые с местностью, должны пройти за ночь по меньшей мере пятьдесят километров, чтобы на рассвете успеть застать врага врасплох.
Колонна мулов, нагруженных пожитками и носилками, заранее приготовленными для сидячих раненых, продвигается вперед в окружении пехоты. В последние месяцы ее оснастили более легким снаряжением в предвидении новой тактики, основанной, по примеру туземной, на быстрых наступательных действиях.
От уэда Тлелат до расположенного неподалеку от местечка Македра оврага, который должен был служить ориентиром, войско продвигается довольно быстро. Кавалерия прикрывает солдат слева, не опережая головную часть безмолвной колонны. Разведчики Мустафы бен Исмаила регулярно вырываются вперед, проверяя, не вспыхнут ли на соседних холмах сигнальные огни, предупреждающие племена гарабасов и улед али. Эти «Сахаб аз-Зерда», а иными словами, «товарищи по разбою», и есть те самые бандитские шпионы, которые промышляют к тому же и кражей лошадей. Добытые ими сведения оплачивались на вес золота. Им была обещана немалая доля добычи.
Добравшись до оврага Македра, три «товарища но разбою» бросаются вперед. Проходит час, а их все нет. Боске, который ходит взад-вперед — от головной части колонны до ее хвоста и обратно, — наблюдая за общим темпом продвижения войска, угадывает беспокойство своего генерала. Быть может, шпионов схватили, а затем убили? И вскоре в ночи исчезает четвертый разведчик — адъютант аги Мустафы.
Колонна пехоты замедляет ход; кавалерия следует сзади. Наконец на своей взмыленной лошади появляется дуаир — белое пятно в рассеивающейся тьме.
— Гарабасы тут. Тревоги не было! Палатки стоят на месте. Они все спят!
Торопливое перешептывание вокруг аги и генерала, который отдает последние приказания. До назначенного времени еще два часа, вот-вот начнет светать, эффект неожиданности, стало быть, обеспечен. Начало набега обещает удачу: нападение, грабеж, а возможно, и уничтожение врага, который, не проснувшись хорошенько, не сможет дать отпора. «Эта ночь будет нашей», — мечтают и тот и другой капитаны… Боске не забывает описать краски занимающейся зари.
По знаку Ламорисьера кавалерия делает бросок вперед: посередине — плотная масса стрелков в черных мундирах, справа от них с развернутыми знаменами — отряд дуаиров во главе с агой Мустафой. Этот крепкий старик, выставив вперед белую бороду и приподняв коренастое тело на золотых стременах, несмотря на свои семьдесят лет, преисполнен воинственного пыла.
— Отряд, вперед! — восклицает он чуть ли не с юношеским задором.
«Насмешливые выкрики, угрозы в адрес будущих жертв, которых они собираются выпотрошить», — записывает Боске, восторгающийся этими приготовлениями к предстоящей схватке. На левом фланге спаги в ярко-красных мундирах во главе с «отступником» Юсуфом взобрались уже на вершину горного хребта. Занимающийся день освещает их силуэты, «похожие на фантастические исчадия ада…»
Через три километра-начало атаки. В поле зрения появляется множество палаток, образующих круг; самые красивые — из белой с вышивкой шерсти — находятся в центре. Весь дрожа от нетерпения, старый Мустафа устремляется к ним. Он надеется застигнуть там врасплох своего недруга, — Бен Якуба, агу племени гарабасов, — но тщетно. Нарушив тихое безмолвие зари, налетчики не обнаружили никого, кроме женщин: накануне Бен Якуб с основной частью своего войска присоединился к эмиру в Маскаре. Полуголые воины прыгают на неоседланных лошадей, остальные — подростки — с ятаганом в руке готовы погибнуть, защищая своих матерей и сестер.
Сплетение опрокинутых тел, которые корчатся в лужах крови, скользят меж разбросанных в беспорядке, перепачканных полотнищ. Глухое ворчание заглушает жалобные стоны, победные клики и вопли ужаса. Языки пламени проворно лижут полуоткрытые сундуки, драгоценности и медные украшения, раскиданные средь первых трупов. Женщины падают в обморок. Спаги Юсуфа рьяно помогают грабежу, начавшемуся еще до того, как кончилась битва.
Стрелки рубят саблями напропалую, продвигаясь по диагонали сквозь огромную толпу, которая бежит куда-то и постепенно рассеивается. Дело дошло и до скотины: огонь, ползущий по земле, и дым пожара подбираются к ней; блеянье овец и рев стоящего в загоне скота нарастают, словно буря, надвигающаяся из-за еще темного горизонта.
Стрелкам не удалось застигнуть врасплох второй лагерь, расположенный двумя лье дальше: все воины племени улед али исчезли вместе с женами старейшин. Только стада остались в центре долины. Подоспевшие дуаиры и спаги в свою очередь принялись рыться в покинутых палатках: как оказалось, поживиться там было особо нечем.
Поползли разные слухи. Тогда офицеры Ламорисьера отдали приказ собраться всем; как утверждали свидетели, один из разведчиков-дуаиров провез будто бы через весь лагерь на своей лошади жену аги гарабасов. Он вроде бы позволил ей бежать, взяв, вероятно, взамен драгоценности, которые на ней были; его самого, конечно, и след простыл.
Не вымолвив ни слова, Ламорисьер направился к самой красивой палатке. Там лежал на спине парнишка лет пятнадцати, глаза его были широко открыты, в груди зияла рана, конечности уже застыли.
— Он отбивался от пятерых солдат, защищая свою сестру! — доносится сзади чей-то голос.
Приближается Юсуф верхом на лошади, его победная тень ложится к ногам генерала. Собравшиеся кучкой пленницы сидят на груде бархата; с явно напускным спокойствием они ждут решения своей участи. Самая старая с открытым лицом надменно смотрит на французов, которые разглядывают их. Боске чувствует, что стоит лишь слово сказать, и она не поскупится на оскорбления. Встав рядом со своим командиром, он внимательно всматривается в безмолвствующих женщин; старуха не опускает глаз.
— Здесь дочь аги, две его невестки и несколько родственниц! — уточняет Дома, который, должно быть, успел допросить служанок, стоящих в стороне.
— Дочь и в самом деле красавица! Она не желает оплакивать брата, она гордится им! — с восхищением шепчет кто-то на ухо Боске.
Ламорисьер спрашивает отрывисто, почему все-таки кое — кого из женщин убили.
— Наши солдаты прикончили в общей сложности семерых, — уточняет кто-то. — Они встретили нас оскорблениями!
— «Скоты, сукины дети!»-кричали эти ведьмы! возмущенно восклицает стоявший рядом с Юсуфом спаги. Тот остается совершенно невозмутим и даже, пожалуй, чуть — чуть усмехается при виде сомнений Ламорисьера. Ибо всем известны сенсимонистские идеи их командира.
Нервно поигрывая тростью, Ламорисьер дрожащей рукой поворачивает лошадь. Он удаляется с перекошенным лицом; его адъютант с невозмутимым видом следует за ним.
Теперь грабеж набирает силу, сопровождаемый только едва слышным шепотом. Кое-где пламя пожара начинает медленно угасать. Крики постепенно замирают, отдаляясь, а ночные туманы тем временем полностью рассеиваются. Занимающаяся заря вступает в свои права, расцвечивая небо, словно ссадинами, сиреневыми и розовыми полосами; но вот мимолетные блики и яркие всполохи растворяются вдруг. Ослепительный свет дня высвечивает силуэты солдат, копошащихся в долине.
«Наша маленькая армия предается пиршеству и радуется, — пишет 1 ноября 1840 года Боске, — Весь город источает дивный запах жареной баранины и куриного фрикасе…»
И добавляет в том же письме:
«Я подробно расскажу тебе об этом; набег — он заключает в себе все: и военный поход, и хитрые комбинации, достойную всяческих похвал энергию пехоты, изнуренной до предела, но ни разу не остановившейся, и превосходный ансамбль нашей великолепной кавалерии… А какая необычайная поэзия во всех деталях сцены, которая служит фоном для набега».
Тринадцать дней спустя Монтаньяк-тоже из Орана — напишет своему дяде:
«Это маленькое сражение представляло собой очаровательную картинку. Стаи легких, как птицы, кавалеристов сшибаются, летают во всех направлениях; а эти крики «ура», эти ружейные залпы, перекрываемые время от времени величественным голосом пушки, — все это являло собой восхитительное зрелище и упоительную сцену…»
Жозеф Боске, который писал обычно матери, на этот раз адресует письмо другу, «своему дорогому Ганеру». Его описание атаки изобилует всякого рода размышлениями; оглядываясь назад, он восхищается гением Ламорисьера, командира, который своим пылом умеет приумножать силы армейского корпуса и яростный порыв «разбойников» Мустафы бен Исмаила.
Наконец-то ветер победы овевает нашего автора — беарнца, и он ощущает себя на носу идущего в бой корабля… Ну а враг? В данный момент ни эмира и никого из его знаменитых красных кавалеристов или чересчур отважных лейтенантов, а также «исступленных» союзников не видно. Развернутая таким образом декорация подчеркивает изумление и растерянность несчастных жертв. Пейзаж, мелькавший перед глазами автора в течение нескольких часов, как бы застывает затем в его рассказе, где воины гарцуют, завидев первые проблески зари — условленный сигнал атаки. И вот насыщенная симфония самой атаки: продвижение вперед яростными рывками, предсмертные хрипы под копытами кобылиц… Кровь бежит ручьем, заливая опрокинутые палатки, а Боске тем временем мешкает, пораженный буйством красок. Он упивается стремительным разворотом событий, однако это опьянение войной, отодвинутой куда-то на задний план, оставляет нас равнодушными.