Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: На круги своя - Август Юхан Стриндберг на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

На острове Ронё было только три рыбачьих дома, которые стояли в полумиле друг от друга, да еще пасторский и господский дома. О господах Лундстедт кое-что слышал, но видеть их ему не доводилось. И немудрено, ведь господа были несовершеннолетние и воспитывались в Стокгольме, а посещать господский дом, который стоял в самой глубине острова, у Лундстедта не было повода. Но вот пастор распорядился, чтобы по субботам пономарь забирал там приходскую почту, и как-то вечером господин Лундстедт отправился через лес и торфяные болота туда, где должен был находиться незнакомый дом. Он решил срезать путь и пошел через болото. По дороге он то и дело наступал на вальдшнепов, спугнул лосенка и увидел барсука, выходящего на вечернюю прогулку; его все время кусала мошка, плясавшая в закатном свете над багульником и голубикой. Кочки торчали из черной воды, точно детские могилки, и проседали, когда он прыгал на них за морошкой.

Чем дальше господин Лундстедт углублялся в лес, тем ярче желтели ягоды, самые маленькие были еще повернуты своими розовыми щечками к солнцу; на мокрой дороге, сложенной, как плавучие мостки, из веток и лапника, торчали юные сосны, прямые, словно удочки, с кисточками на верхушках. Вдруг послышался собачий лай, Лундстедт увидел дым и решил, что прекрасный дворец где-то поблизости. Подойдя поближе, он заметил две длинные трубы, торчавшие из облака кленовой листвы. Кленовые носики на вечернем ветру звенели и трещали, как горох в высушенных гусиных глотках, на которые служанки наматывают пряжу. Господин Лундстедт в нерешительности останавливается и обдумывает, что скажет хозяевам, когда придет, и, пока он так стоит, ему кажется, что клены водят его за нос, оставляют с носом и приставляют нос: римский, греческий, еврейский, вздернутый, и нос-гусиную-гузку. Так он какое-то время играет с носами, но приходит слуга и спрашивает, что ему угодно.

Господин Лундстедт вежливо отвечает, и слуга проводит учителя мимо псарни к дому. Это низкое белое здание с каменным гербом на лбу, а на гербе под княжеской короной высечены карточный джокер и оленья голова. Господина Лундстедта вводят в прихожую. Там на стенах рыцари вонзают в кабанов свои копья, легавые держат кабанов за уши, а ландскнехты дуют в валторны, заткнув раструбы кулаками. Слуга указывает Лундстедту на бамбуковое кресло и исчезает за дверью, которая, вероятно, ведет на кухню: когда дверь закрывается, Лундстедта обдает запахом лука.

Справа распахнута другая большая дверь, и господин Лундстедт видит уголок дубового шкафа на черных круглых ножках, наклонившись вперед, различает очертания спинки стула, плечи какого-то господина, а когда господин поворачивает голову, завитые пряди его парика табачного цвета, и слышит голос пожилого мужчины:

— Это, любезные мои господа и фрекен Беата, хотите верьте, хотите нет, «Рюдесгеймер» семьсот сорок пятого года, который его величество, блаженной памяти король Фредрик еще при жизни заложил в подвалы под этим полом, любезные мои господа и фрекен Беата, и причем целую пипу[34] его величество привез с наследственной земли Гессен, именуемой также Касселем, для выездов на охоту, а также других непредвиденных случаев здесь, в обожаемом им Фреснесе. Вино тончайшее, его вкус сильно превосходит наше, так сказать, воображение, любезные мои господа и фрекен Беата… что там такое? «Какой-то господин желает видеть фрекен!» Фрекен Беата! Вас хочет видеть какой-то господин!

Появляется дама; на висках у нее с каждой стороны красуется по три штопора. Она приглашает господина Лундстедта пройти в ее комнату. Учитель следует за ней через залу, которая выходит на веранду с видом на море и на маяк, и попадает в кабинет с белой миниатюрной мебелью, обитой розовым ситцем. Над диваном портрет в пастельных тонах и силуэт.

— Прошу вас, садитесь, господин органист! Садитесь на диван и чувствуйте себя как дома, — начала фрекен Беата. — Лейтенант сейчас занят, у него гости, которые приехали поохотиться. Я слышала, господин органист недавно из Стокгольма и учился в академии. Я тоже училась в академии, ходила в класс ван Бома, но теперь все позабыла. Ну, что там за новости с почтой? Пастор хочет получать ее в субботу? Жаль, ведь мы так привыкли читать газеты! А что господин органист думает о нашем пасторе?

Не зная, на какой из вопросов отвечать, господин Лундстедт промолчал. Но фрекен Беата, заметив его смятение, прониклась к нему сочувствием и, облокотившись рукой на его колено и утопая в его глазах, попыталась внушить ему мужество и уверенность в собственных силах, что произвело на господина учителя обратное действие: столкнувшись лицом к лицу с действительностью, юноша не смог воображением отогнать неприятное чувство. Он смотрел по сторонам, ища какую-нибудь вещицу, которая помогла бы ему отвлечься, но фрекен Беата так наступала, что он не видел ничего, кроме темного пятна и шести штопоров на фоне окна. Вдруг он представил себе шесть бутылок рейнского, которое наливают на похоронах, вспомнил похороны в церкви Святого Иакова, где ему так часто приходилось петь, когда профессор играл на органе. Если покойник был именитый, то платили восемь скиллингов ассигнациями, и потом на эти деньги можно было купить сдобную булку с маслом или шесть пирожных по два скиллинга в молочной на Норра-Гатан, где он жил-поживал со старым добрым Линдбумом, который говорил непонятные немецкие слова, когда злился, что отец никак не хочет съезжать и пьет перед сном водку.

— Простите, это вы господин Лундстедт? — прервал его мысли лейтенант в парике цвета табака, входя в комнату. — Я управляющий имением и хотел спросить, не согласится ли наш дорогой учитель выпить бокал вина вместе со смотрителем маяка и гидрографом?

Господин Лундстедт, почтительно встав, поблагодарил пожилого господина, и тот подтолкнул его в большую рыцарскую залу. Если мебель в кабинете казалась слишком миниатюрной, то здесь она была чересчур громоздкой. Под диванами лежали вислоухие собаки, которые встретили гостя рычанием. Лейтенант усадил учителя на стул, похожий скорее на односпальную кровать, вручил ему зеленый бокал, произнес «ваше здоровье» и продолжил:

— В этой зале, любезные мои господа, и, думаю, нет надобности говорить это фрекен Беате, в этой зале жил однажды великий Густав Второй Адольф, когда флот стоял тут неподалеку, у Эльвснаббена, что наверняка небезызвестно господину гидрографу. Говорят, потом, перед своим знаменитым побегом, здесь скрывалась королева Мария Элеонора. То была великая эпоха Тридцатилетней войны, эпоха великих людей, а потому все было больших размеров. Вы только посмотрите на этих людей, взирающих на нас со стен, на их огромные прически, носы и глаза, и вы поймете, почему этот шкаф похож на крепость, стол на паркетный пол, а стулья на парные брички! Для этой печи обычная вязанка дров все равно что щепотка табаку, а люстра эта могла бы запросто осветить нашу приходскую церковь во время рождественской заутрени. Да, великие были люди, великое было время! Однако на смену им пришли мелкое время и мелкие люди! Прически уменьшились до размеров крысиного хвоста, а ботфорты превратились в туфли. Посмотрите только на эту картину: диван похож на стульчик в кукольном доме, стулья на скамеечки, а за столиком у кровати теперь можно лишь грызть карамельки — черт знает что такое! Бокалы превратились в рюмки, кубки в стаканы, мечи в вертела, а шкаф в комод — черт-те что! Вместо того чтобы сражаться, люди говорят друг другу гадости, и все великое стало таким ничтожным!

— Мне пора, — говорит смотритель маяка и смотрит на часы. — Солнце вот-вот зайдет, а нам надо вовремя зажечь маяк!

Лейтенант выражает недовольство, но гидрограф, который должен везти смотрителя на своем катере, соглашается, и так красиво начавшаяся речь прервана. Господин Лундстедт показал себя плохим слушателем, и его не просят остаться. Он уходит в компании охотников и их собак и, дойдя с ними до развилки в лесу, остается один. Солнце садится, сквозь ели видно море, все в пламени, будто на его поверхности развели большие костры, которые постепенно гаснут и пропадают.

Господин Лундстедт оставил почту в сторожке у пасторских ворот, вернулся домой и заметил, что в доме пусто. Теперь он осознал свое жуткое одиночество, и, когда зажег свечу и поставил ее на стол, где рядом с краюхой ржаного хлеба нес вахту стакан молока, глазам сделалось больно от света, который сражался с темнотой и старался дотянуться до обоев. А жалкие обои, а мебель — она не поддавалась никакому волшебству и не хотела становиться ни большой, ни маленькой. Как он ни старался, игра сегодня не получалась. Лундстедт решил подумать о чем-нибудь приятном, о каком-нибудь сокровенном желании, но мысли ему не подчинялись. Они упрямо ползли назад — в маленький заколдованный замок за лесом, где он в одно мгновение понял, что жизнь его может перемениться. Он видел, что эта женщина его возжелала и, пожалуй, готова взять его против его воли, — но что же будет потом? Играть он уже точно больше не сможет. Наверно, придется заняться рыбной ловлей или болтаться в лодчонке, собирая с крестьян и жителей шхер свою десятину: тут фунт масла, там бочонок салаки или пуд сена, а еще завести корову, держать служанку, копать сад и в будние дни никогда больше не играть на органе.

Нет, уж лучше оставаться свободным и играть, ломать и по-своему переделывать мир, утолять все свои прихоти и желания, не испытывать никакого принуждения, быть довольным своим положением, никогда никому не завидовать и не владеть ничем, что было бы страшно потерять. Уж лучше вечно мечтать об Ангелике, чем отведенный Богом срок обладать хозяйкой господского дома. С этим решением господин Лундстедт лег спать, чтобы видеть сновидения, хотя предпочитал грезить наяву — так он имел власть над своими мечтами.

7

Альрик Лундстедт родился на взморье, на островке за фьордом Мисинген, где его отец был арендатором у одного крестьянина с Норрё. Весь островок можно обойти за пятнадцать минут. Несколько дюжин сосен и осины — вот и вся растительность, а в тени деревьев пробивается редкая трава. Дом — большой лодочный сарай, который скрепили обломками разбитых кораблей после того, как он однажды развалился. В землянке неподалеку держали корову и овцу. Корова ела травинки под соснами и мох с камней, а овца — заботливо собранные осиновые листья. В тяжелые времена корове приходилось довольствоваться солеными селедочными головами. Землю из-под мха обтрясали на картофельные грядки, смешивали с ракушечным песком, добавляя водоросли. Капусту, репу и петрушку удобряли навозом.

Арендатор рано женился. Один за другим на свет появились шестеро детей. Стало тесно, а с теснотой пришли ссоры и несогласие. Жестокие слова, бесхлебица и раздор. Воровали друг у друга и у самих себя, припрятывали украденное, а потом съедали — тайком, как лисы; занимались обловом и опустошали птичьи гнезда, вытаскивали чужие сети и валили лес, рвали траву, в неположенное время расставляли силки, после кораблекрушений участвовали в непрошеных спасательных работах. Одиночество, борьба и зависть скоро сделали невозможными любые разговоры — все боялись проболтаться о своих секретах и намерениях. Альрику, самому младшему и слабому в семье, перепадало меньше всех, никто не учил его ни говорить, ни добывать хлеб насущный.

Когда умерла мать, а говорят, ее убили в суровую безрыбную зиму, готовить еду стало некому, сестры и братья разбежались, и Альрик остался один со стариком, который в последнее время все больше молчал. Тогда-то мальчик и научился играть сам, потому что игрушек он никогда не видел, игр никаких не знал, а играть ему было не с кем и негде. Вечная однообразная картина: серая или синяя вода, такое же небо, чайки, крачки, крохали и турпаны — вот и все, что предлагало море, а когда глазу было этого мало, воображение само дорисовывало недостающее. Шум и рев ветра, гул и кипение моря, крики и гогот птиц были для слуха скудной пищей, и, изголодавшись, слух обратился внутрь, начал поглощать себя и, обострившись, стал различать звуки, которых не было в помине: тишину, прилив крови, напряжение жил, разрыв мышечного волокна и ноты, которые в течение многих месяцев накапливались, располагались по порядку и, соединяясь, рождали новые тоны.

Чтобы случившееся той суровой зимой, когда умерла мать, не пробилось наружу, мальчик должен был похоронить его в своей душе, в кургане других воспоминаний под толстым одеялом из земли и камней. Если событий серенькой скучной жизни для этого не хватало, Альрик сам сочинял истории, ощущения, нагромождал выдумки, миражи, слуховые обманы, и их слой надежно скрывал темное пятно. Превращаясь в воспоминания, вымышленные события обретали плоть, новым камнем ложась на курган, где покоилось то, чему нельзя было воскреснуть. Спрятанное в кургане делалось таким же невероятным или вероятным, как то, чего никогда не было, а потом растворялось, превращалось в пар и надолго исчезало. Поэтому Альрик полюбил мешать правду с вымыслом, приучился обманывать себя и бежал от неприкрытой действительности, опасаясь, что она напомнит ему о том роковом происшествии, которое однажды ночью вошло в его жизнь и, всплывая в памяти, неизменно вызывало гложущее и опустошающее чувство вины. Из страха, что рано или поздно у него потребуют ответа за этот грех, он никогда не имел врагов, никогда не проявлял недовольства — ни людьми, ни обстоятельствами, никогда ничего не критиковал. Тот же страх заставил его замолчать, а вместо слов у него появилась мимика, всегда свидетельствующая о полном понимании и участии, и у собеседника создавалось впечатление, что Альрик — очень общительный и приятный юноша. Свои собственные чувства и ощущения он доверял музыке — с ее помощью он мог рассказать свою историю так, что никто не понял бы его слов и не заподозрил, что он хранит какую-то тайну.

Окружающие считали Альрика дурачком, но до этого ему не было никакого дела. В школу приходили только двенадцать детей, и то не всегда, так как налаженного сообщения на острове не было, с учителя никто ничего не спрашивал, и занятия не отнимали у него много сил; в церкви по воскресеньям он был сам себе хозяин и мог играть то, что ему заблагорассудится.

Но происшествие с хозяйкой господского дома неприятным образом нарушило его грезы. При всей своей незначительности эта история повторила другой случай, глубоко его задевший, и воскресила то, что давным-давно должно было растаять как туман. Громадный курган, в котором лежало мертвое тело, развалился, обнажив кости и череп, раскроенный киркой. Здесь уже не помогло бы никакое воображение — что толку прятать это тело, притворяться, что его нет, растворять его в вымысле. Юношу разбудили, и теперь ему было не уснуть.

8

Больше всего Альрика поразило то, что глаза незнакомой женщины имели такое же выражение, что рука, ложась к нему на колено, сделала такое же движение, и, точно проволока, между прошлым и настоящим натянулось это сравнение, а остальное перестало существовать. Все предметы сжались, мануал органа снова был в длину не больше локтя, регистров только два, трубы хрипели и кашляли, в зеркале отражалась лишь пестрая захламленная церковь, похожая на реквизиторскую в Опере. В школе не было больше Кожаных Чулков и Следопытов, теперь за партами сидели сопливые и паршивые рыбацкие дети; морской берег стал мусорной свалкой, облака испарением воды, что подробно описывалось в учебнике Берлина по естествознанию. Все стало безжизненно, блекло и грустно; оказалось, что волшебник, который когда-то вдыхал жизнь во все ничтожное, скучное, невзрачное, — простой органист и школьный учитель, и если он не будет ловить рыбу, копать землю, собирать десятину и осматривать свои владения, то его ждет голодная зима. А если бы он не пожертвовал свои деньги отцу, сдал капельмейстерский экзамен, настоял на своем? Наверно, все исправится, забудется, все можно снова закидать камнями, все развеется, как сон, пытался внушить он себе. Но сны превратились в колючие и назойливые мысли, они срывали любую завесу, которой он хотел прикрыть прошлое, разъедали и жгли. Альрик уже не был тем спокойным, уравновешенным юношей, как раньше, в его душу стало закрадываться недовольство всем и вся.

Эту перемену он заметил сам, когда в следующую субботу отправился на господский двор за почтовой сумкой. Он остановился и взглянул на клены. Никаких носов! Семена больше не были похожи на носики, что за глупая детская выдумка! Он подошел к дому. Вовсе это не замок, и уж точно не волшебный. Ведь что такое волшебный замок? Замок, где живут волшебники! Но волшебников не существует, иначе о них было бы написано в учебнике по естествознанию! Слуга провел его в рыцарскую залу, где не было никаких рыцарей, и, пока Альрик ждал, он понял все, о чем в прошлый раз говорил лейтенант и что тогда ему показалось в высшей степени мудрым. Да не были люди семнадцатого столетия больше людей восемнадцатого! Вот портрет маленького толстого Карла Десятого, вот невысокий и молодцеватый Карл Одиннадцатый. Их прически — конский волос и накладные парики, усы — узенькая щеточка. Не были эти воины героями оттого лишь, что носили железные латы! Латы — обычная форма того времени, сегодня воины эти звались бы капитанами и майорами на поселении и ведали бы почтовыми конторами. Не мебель стала меньше, а комнаты просторнее; так что это оптический обман. Но это еще не все! Разве Арвид Бернхард Хурн, Карл Линней, Юнас Альстрёмер, о которых он читал у Фрикселя, — умы меньшего размаха, чем Аксель Оксеншерна, Кёнигсмарк или дурачок Улоф Рюдбек?

Фрекен вошла и села, готовая начать беседу. Про себя Лундстедт сразу же отметил сходство между нею и девицами с Тюска-Престгатан — он считал их бюргершами, но теперь вдруг вспомнил, как Линдбум объяснил, что они продажные. И как он мог забыть такое? Может, он просто не хотел этого помнить? Фрекен спросила, как чувствует себя пастор. Кажется, хорошо, ответил господин Лундстедт, и тут фрекен начала говорить о пасторе мерзости. Однако, к своему стыду, Лундстедт отметил, что это не произвело на него неприятного впечатления. А как чувствует себя сам господин Лундстедт, доволен ли он, любит ли заниматься музыкой, спросила фрекен. А господин Лундстедт в свою очередь поинтересовался здоровьем лейтенанта, спросил, не думают ли господа приехать летом в поместье, хотя на самом деле это ничуть его не интересовало. Фрекен обрушила на него лавину сведений: что лейтенант, мол, старый злобный унтер-офицер, только расстраивает их состояние и опустошает винный погреб, господа разорены, сама фрекен не сегодня-завтра пойдет по миру, но зато она превосходно готовит, разбирается в деревенском хозяйстве и обожает маленьких детей.

Забрав наконец почтовую сумку, господин Лундстедт двинулся назад через лес, он был задумчив и подавлен, но у него мелькнула кое-какая надежда. Жаль, конечно, что играть он больше не мог, однако тяжкое чувство вины за преступление немного притупилось, когда он узнал, что и другие небезгрешны. Кого ни возьми — лейтенанта, фрекен, господ, пастора, — у всех есть свое укромное местечко, где они прячут мертвое тело, засыпая его словами, прикрывая венками, лентами, красивыми надписями — так же, как по воскресеньям сажают цветы, поливают и стригут траву на могилах с разложившимися трупами. Выходит, то, что повторяют на каждой службе, правда, и все мы грешники, в грехе рождены и грешим во все дни жизни своей? И нет ничего прекрасного и хорошего в жизни, все обман, побелка, известь! А если так, то почему они возмущаются, когда кто-то хочет верить словам Господа, что нет ни единого праведника, нет ничего чистого, без червоточины? Разве, читая покаяние, они не верят собственным словам? Неужели, пока пастор стоит под защитой кафедры и говорит за них эти слова, они, молча склонив головы, просто улыбаются про себя: они вынудили его сказать то, в чем сами ни за что не признались бы. Видно, это тоже игра, способ скрыть истину. А если нет, то почему бы ему или ей не встать перед святым алтарем и открыто, не кривя душой признаться: «Я украл три лота серебра, я неправдой откупился от двух лет каторги, я имела незаконные сношения, я подделал приходские бумаги», вместо того, чтобы слушать, как простак-пастор твердит: «Я бедный грешник»? А если бы пастор сказал: «Андерс с Норрё, Карин с Аспшер, вы совершили то-то и то-то», они бы разозлились и заявили, что он лжет, даже если он сказал правду.

Но какое Альрику дело до других, он ответит за свой грех, он осознал его и хочет от него избавиться. Он прямо пойдет к пастору, все ему расскажет, выслушает слова осуждения, примет кару и успокоится.

Лундстедт шел вдоль бухты. Сквозь деревья светило вечернее солнце, оно делало бересту розовой, а сосновую кору огненно-красной, так что весь бор был словно охвачен пламенем. Но, дойдя до калитки, он в нерешительности остановился, увидев картину, обрамленную кустами сирени у колодца. Под липой, которая вся пела от пчел и шмелей, сидел пастор и курил фарфоровую трубку с нарисованным на головке оленем. Лицо старика казалось серым под большой шевелюрой — белой, как флоксы на клумбе. Пастор задумчиво пускал дым, и клубы медленно поднимались вверх в безветренном воздухе. Рядом стояла пасторша и гладила пасторские воротнички на доске, переброшенной между собачьей будкой и спинкой стула.

Господин Лундстедт подошел и, отдав сумку, поздоровался.

Пастор открыл сумку собственным ключом, достал объявления, уведомления, «Вектарен», «Стифтстиднинген»[35], распечатал письма и, наконец, заговорил:

— Приживал в Свартнесе помер; наверно, как всегда, мышьяк. И сын Малин, которого отдали в дом Стурвикарю, тоже. Что за приход!

Пасторша, плюнув на утюг, откликнулась:

— Чего уж тут говорить, у нас в Сконе старики всегда помирали в мергельных ямах.

— Ничего не поделаешь! А ты, Лундстедт, кажется, тоже разбойничал в свое время? Тут про вас ходили такие истории!

Господин Лундстедт побледнел, как полотно, и вспотел под мышками.

— Извините, господин пастор, позвольте поговорить с вами наедине?

Пастор, решив, что речь пойдет о деньгах, пригласил учителя к себе в контору.

— Ну, — нетерпеливо спросил он, — что у тебя за дело?

— Господин пастор все знает!

— Ты о чем?

— Ну то, что случилось у нас на острове.

— Ничего я не знаю; кое-что слышал, конечно, но прошло уже больше десяти лет. Ты тоже был там, когда старушку на тот свет отправили?

— Я был там, но я в этом не участвовал.

— Да, безбожная у вас была жизнь! Но я ничего не желаю знать и исправить это никак не могу. Помирись с собственной совестью и благодари Господа, что так легко отделался.

— Да, но как раз мира я найти и не могу!

— Неужели ты не знаешь, что за наши грехи Спаситель принял страдание и смерть? Можешь быть спокоен, если, конечно, не собираешься взяться за старое.

— Меня Он никогда не сможет простить!

— Не сможет? Он может все! Простил же Он разбойника на кресте! Ну-ну, довольно рассуждать, будь мужчиной. Пойдем-ка лучше выпьем тодди[36]! Послушай, Лундстедт, — продолжил пастор, когда тодди был выпит, — сегодня такой чудесный вечер, а у меня тут письмо для смотрителя маяка, возьми-ка мою лодку и съезди к нему!

Лундстедт, разумеется согласился, ведь он был так признателен пастору, что тот снял грех с его души. Он поклонился пасторше, приподнял на прощание шапку и спустился к лодке.

Солнце зашло, фьорд блестел, как начищенное железо; горел маяк, а от него до самых мостков бежала еле заметная дорожка света — длиной в целую милю. Было так тихо, что Лундстедт слышал только плеск весел и мог спокойно обдумать слова пастора.

Все простится, надо только верить. Какие простые, прекрасные слова, какая чудесная религия! Неудивительно, что она считается самой важной из всех известных религий! Христос, друг продажных женщин, нечистых на руку таможенных смотрителей, калек и оборванцев, гроза богатых, честных, неподкупных и великих! Разбойники и бандиты попадут в рай, а непорочных, законопослушных и верных фарисеев ждет преисподняя!

Надо только верить! Но поверить в это господин Лундстедт не мог, потому что гражданский закон наказывал разбой и насилие и награждал старание и неподкупность! Он не мог поверить в это, но должен был, так как иначе ему не найти покоя, а покой ему необходим.

Просто поверить! Неужели это так сложно! Пусть у него не получится сегодня, зато получится через месяц! Ведь раньше он мог легко поверить во что угодно! Верил, что снопы — это солдаты, телеграфные линии — струны скрипки, орган — сталактитовая пещера, а незнакомая девушка — чуть ли не его жена! Он воображал, что владеет драгоценными кольцами, которые так и остались лежать в витрине ювелира, что у хозяйки господского дома на голове шесть штопоров и что Йона с Эспё зовут Лисий Хвост! Неужели он в это верил? Он поверил, что верит, желал верить изо всех сил, чтобы только не думать о том нехорошем, что однажды случилось в его жизни, он играл, что это правда. Почему же не поверить, что Бог простил его, раз так сказал пастор и то же говорит Библия. Он очень хотел поверить, должен был поверить, чтобы обрести покой!

Воображение бы тут не помогло: здесь было не за что ухватиться, нечего переделывать. Оставалось только думать, ломать голову и снова и снова повторять все сначала. Нет, должно случиться что-то настоящее, осязаемое и наложиться на все, что было раньше, и тогда к нему снова вернется дар воображения, а больше для счастья ему ничего и не надо.

За этими размышлениями учитель добрался до середины фьорда. Он перестал грести и утер пот со лба. В тишине с маяка до него донесся поющий девичий голос. Разреженный воздух и расстояние искажали звуки, но тем не менее они звенели нежно и неопределенно, как эолова арфа.

Альрик мысленно перенесся на маяк, где стояла девушка, и попытался представить себе, как выглядит оттуда его лодка; потом вернулся назад и стал думать об этой девушке: сколько ей лет, затянута ли она в корсет, белы ли ее руки и как ее зовут.

И тут впервые за последнюю неделю лицо его осветила радость, и он мысленно произнес: «Ангелика».

Это Ангелика, ну конечно это она заперта в башне и зажигает огонь в маяке, ожидая спасения, а он — Альрик, соправитель Эрика[37], выступил в поход, чтобы освободить ее. В его нагрудном кармане охранная грамота с решением о помиловании или же послание от Папы, позволяющее соправителям брать в жены плененных принцесс. Чтобы сообщить о своем прибытии и показать себя рыцарем, он поднялся и, как Гюнтер, которого слышал много раз, запел баритоном, аккомпанируя себе черпаком: «Ручку, Церлина, дай мне, в домик со мной пойдем»[38].

Маяк лукаво подмигнул, но девушки пока не было видно. Когда последние звуки арии обольщения затерялись в скалах, в ответ зазвенело: «Как ласточка морская, та девушка была».

Господин Альрик выслушал песню стоя, с шапкой в руках, как слушают гимн, и пока слушал, воображение его заиграло: белый маяк, узкий сверху, но расширяющийся книзу, словно юбка, стал русалкой с огненным глазом, морская ласточка, манящая его своей песней, высокой Майкен из «Бернхардсберга», которая лукаво ему подмигивала… нет, не Майкен! Пусть останется морской ласточкой — она красивее, и он хочет любить и обнимать ее, но только на расстоянии, не видя ее, и чтобы она не видела его; в песне, в гармонии, под розовым одеялом с желтой каймой, которое накинула летняя ночь; и, чтобы обнять ее, господин Альрик взял первые такты дуэта «Слышишь, тихо шепчет ветер». Он задал тон и прислушался: девушка запела, Альрик подхватил песню вторым голосом, и их голоса переплелись, как травы и ленты в венках; они целовали друг друга на лету, обнимались на воде, и, когда отзвенели последние слова «Льются песни и любовь с небес на землю», Альрик увидел, что две заключительные ноты целуются, будто два розовых голубя, и в ту же секунду из зенита упала звезда, прочертив след, похожий на нотный знак с длинным хвостом. Звезда словно вылетела изо рта певицы к нему навстречу. Он открыл рот, чтобы поймать ее губами, но тут лодка накренилась, и он рухнул на банку. Взяв в руки весла, он выставил лопасти, как крылья, и помчался к маяку, где увидел дочь смотрителя маяка, с которой пел дуэт. Пока ее отец был в море, он отдал ей письмо; он передавал письмо два долгих часа, которых было мало, но все-таки вполне достаточно, чтобы на веранде выпить кофе с матерью девушки и, беседуя об Опере и органе в Святом Иакове, завоевать оберегаемое сердце и открыть плененной деве путь на свободу.

9

Господин Альрик нашел покой и вновь обрел дар воображения, но теперь он играет в самую прекрасную игру на свете — с настоящими игрушками и каждый день кладет новый камень на курган, где спрятано мертвое тело, и оно не воспрянет до тех пор, пока в доме учителя живет малышка Бледнолицая.

В жаркий день учитель возделывал землю, в непогоду ставил и осматривал сети, лицо его сделалось медно-коричневым, так что теперь он называет себя Краснокожим. На пороге своего вигвама он курит калюмет[39] и благодарит Великого Духа за то, что он подарил ему Белую Мускусную Крысу. Иногда Шаман с фарфоровой трубкой под пасторской липой не хочет разделить с ними пищу, и тогда Белая Мускусная Крыса жалуется, что их счастье не полно. А Краснокожий говорит мудрые слова о козленочке, который родится и станет Великим Шаманом. Козленочек будет однажды сидеть под пасторской липой, и другая Белая Мускусная Крыса будет гладить ему воротнички. Тогда раскурят трубку мира, и, может быть, Старик, что ловит рыбу в большой воде, повесит свои потрепанные мокасины на пасторской изгороди и станет есть пеммикан у молодого могиканина. А вообще-то именно пастор дал Краснокожему покой, показав ему белого Христа, на чьи плечи можно взвалить свои грехи, Христа, отменившего скверный Закон, который сковал все силы и огородил охотничьи земли.

Краснокожий окончил свою речь, Бледнолицая хочет ответить, но он уговаривает ее спеть, слышит фальшь, но говорит себе, что песня ее в миксолидийском ладу, и думает даже, что она нашла те самые недостающие полутона между ми и фа и между си и до, потому что она — самая необыкновенная из дочерей племени и, разумеется, самая прекрасная и добродетельная — ведь она вернула ему дар колдовства, и теперь он снова может, когда пожелает, превратить соленую треску в жареную щуку, прогорклый жир в сливочное масло, собирать с репейника фиги, а с терновника виноград, доставать из своей шляпы все, что угодно, кроме несчастий, и глотать унижения как огромные кавалерийские сабли, а если потребуется, глотать огонь самой преисподней и выплевывать тончайшие шелковые ленты, а потом ткать из них циновки и парчу. Это настоящий волшебник!

А старый Бобр отправился на поля вечной охоты и унес тайну с собой глубоко под красную глину, что лежит к востоку от солнца, к западу от луны.

* * *

Примерно так, хотя и не столь цветисто, рассказывал свою историю пономарь-волшебник с Ронё, когда в его воды забредал какой-нибудь прогулочный катер — хозяина угощали выпивкой, и он показывал окунистые места. Отличить в его словах правду от вымысла было нелегко: пономарь был известный выдумщик, а о том, как ему живется в одиночестве и нищете, он никогда не рассказывал. Соседи утверждали, что он никогда не учился в Музыкальной академии, не знал отца и матери, никогда не был женат. Но возможно, это тоже неправда — знали бы вы только, какие на побережье живут обманщики и пройдохи! Упрямые и себе на уме. В море они, мол, видели большого морского змея, а в лесу лешего. Они редко ходят в церковь, прячут под камни монетки, заговаривают ружья и умеют колдовать. Но все же главный волшебник — это пономарь с острова Ронё.

ПОРТНОЙ ЗАДАЕТ БАЛ

SKRÄDDARNS SKULLE HA DANS (перевод C. Белокриницкой)

Если погожим летним днем выйдешь из залива за прибрежную полосу и проплывешь мимо гряды Скубураден и острова Госшер, ты увидишь плато еще одного острова, вытянутого, напоминающего кранбалк. В нем нет ничего примечательного по сравнению с другими ближайшими островками, если не считать, что он выше и выглядит как сплошная гнейсовая скала, разрезанная пополам расщелиной. Сойдя на северный берег, ты вскоре попадешь в заросли ольховника, а войдешь поглубже в расщелину, и у тебя под ногами раскинется ковер из невысокой травы, словно разложенный для просушки между влажными скалистыми стенами. Продолжишь путь по этому зеленому ковру — и окажешься сначала на горной дороге, обрамленной орешником, который скрывает входы в гроты и пещеры, потом в бору, потом в смешанном лесу из березы, осины и ясеня, потом перед тобой появится горная дорога, она сузится и превратится в тропинку, которая круто уходит ввысь, извиваясь, будто винтовая лестница в башне. Еще несколько шагов вверх — и снова спуск в расщелину, где бересклет прячет от ветра свою блестящую зелень и ярко-красные ягоды; и снова вверх, до самого голого края горы, где, судя по обглоданным щучьим костям, проживает скопа, а разбросанные кругом перья и высохшие скелеты морских птиц указывают места, где ястребы, соколы и морские орлы тоже устраивают свои пиршества, спокойно наслаждаясь пищей, хотя одним глазом и поглядывают на свои бескрайние охотничьи угодья среди синеющих проливов — от прибрежной полосы до маяков и бесконечной глади моря. Но стоит сделать несколько шагов и посмотреть вниз, как сразу забываешь Голгофу наверху и видишь прелестную картинку, которую никак не ожидаешь встретить здесь. Защищенный горными стенами от всех холодных ветров мира, от норд-веста до зюйд-оста, простирается травяной ковер такого зеленого цвета, какой бывает у только что взошедшей ржи; а чуть подальше пасется под белыми березами буренка. Зеленая лужайка спускается к серой избе, окруженной небольшим садом, а еще ниже, у самого моря, — гавань с причалом, навесом для лодок, садком для рыбы и сетями.

И все это — владения портного!

Стоит спуститься с крутого склона вершины, овеваемой холодными пронизывающими ветрами, и ты сразу же почувствуешь, как сквозь недвижный воздух припекает солнце, а пройдя еще пять минут, поймешь, насколько изменился климат и вместе с ним растительность. И все же ты готов будешь поверить в чудо, увидев, что на одной ветке рябины растут яблоки, а на другой — груши, а заметив мелкие яблочки на кустах боярышника, подумаешь, что попал на зачарованный остров, где сможешь рвать фиги с кустов репейника! Спустись по лужайке и приблизься к дому, и тут, если тебе повезет, ты увидишь в открытое окно самого чародея. Он сидит у окна, а перед ним стоит проволочная клетка с коноплянкой, кроваво-красные крапинки на груди птички горят на фоне листьев салата. Сидя по-турецки, он длинными стежками сшивает куски клетчатой ткани, которая скрывает нижнюю половину его тела, оставляя на виду лишь небольшую часть верхней, ибо живот у него отсутствует, и кажется, что маленький человечек снял с себя грудную клетку и поставил ее прямо на стол, а сверху положил голову. А шеи и вовсе не заметно. Это и есть портной, которого жестокая рука природы вылепила горбуном, именно поэтому родители выбрали для него сидячую работу.

Как бы назло несправедливой природе, наделившей его вечным поводом для недовольства, портной постоянно пребывал в веселом расположении духа и слыл шутником, у которого всегда были наготове анекдоты и частушки. Словно желая показать природе, как ей следует обращаться с живыми существами, он любовно и яро занимался ее улучшением. Он завел себе сад и, не довольствуясь обычными сортами яблонь и терпкими плодами, прививал к ним ветки деревьев из чащобы, и на рябине вырастали мелкие яблоки, и сквозь колючие ветки боярышника светились румяные или белощекие детские личики плодов. Портной будто знал, что ему, калеке, не суждено продолжить свой род, поэтому он сажал деревья и, приходя шить в какую-нибудь крестьянскую усадьбу, приносил с собой в кармане семечко, которое втихомолку зарывал в почву, или, если время года было подходящее, прививал к деревьям веточки. И его семена прорастали, на деревьях появлялись новые побеги, а когда род его уже давно пресекся, чужие внуки, сидя под дедовскими яблонями и слушая историю о том, как яркое чудо родилось на голом островке, поминали портного добрым словом еще много лет после того, как сшитые им штаны и рубашки превратились в лоскутные коврики и войлочные туфли.

В марте он шил у садовника в Сандемаре, насмотрелся чудес в теплицах и услыхал про дыни — диковинку вроде круглых желтых огурцов, которые в Даларё шли по кроне за штуку. Он купил семена, посадил их в ящике для переметов, наполненном землей, и поставил на окно. Через две недели побег, подобно указующему персту, направленному в небо, поднялся из земли; вскоре он расщепился на два крылышка, плотно прижатые к земле и похожие на крылья стрекозы. Потом засветило апрельское солнышко, всходы быстро пошли в рост и выбросили третий листок, который стлался прямо по земле. Портной отщипнул третий листок, как учил его садовник, потом появились боковые побеги, которые портной отщипнул таким же образом, а в конце мая настал крайний срок пересаживать растения в парник. Однако почву для него не так-то легко было утеплить, и однажды ему пришлось даже съездить в Даларё и привезти ящик подстилки для скота. Он разложил ее вдоль горного откоса, где вовсю палило солнце; обнес парник оградой из обломков досок, но увидел, что слой земли получился слишком уж тоненький, и стал придумывать, чем бы поднять его. В дело пошли обсевки, домашний сор, солома, и вот наконец парник достиг нужной высоты. Туда портной и высадил растения с комьями земли. Потом положил сверху рамы, и побеги стали расти. Однако грянули заморозки, и парник надо было укрывать; он накрыл его мякиной и еловым лапником. Две недели в парнике потрескивало: побеги потихоньку росли, но к Иванову дню звуки стали затихать и наконец совсем прекратились. Подстилка перепрела, а у него не было времени привезти новую. Потом началась обычная июльская жара, и побеги снова стали расти и дали цветы. Сначала тоненькие мужские, потом пухленькие женские с маленькой зеленой горошиной на дне. Портной проветривал и опрыскивал их в солнечные дни, закрывал в пасмурные. Потом опять были две хмурые недели, и опять казалось, что все кончено. Портной поливал растения теплой водой и укладывал в постель из соломы и подстилки для скота, а когда началась самая жаркая пора лета — конец июля и начало августа, и склоны раскалились, будто печка, в парнике снова стало потрескивать, горошины выросли до размера гусиного яйца, и на них появились складки, между которыми рос пушок. Их было восемь штук, они уже начали издавать слабый запах, и под каждую он подложил черепицу. В общем, с этими дынями было много мороки, но зато, если солнечная погода продержится, через неделю он соберет урожай.

Портной сидел на своем столе и наблюдал за парником, сторожил, как часовой, солнечные лучи. Сердце его полнилось радостью, потому что ветер дул южный и на Михайлов день дождя не было, стало быть, вёдро еще постоит.

— Слышь, Анна, — окликнул он своим петушиным голосом сестру, которая чистила на кухне камбалу.

— Чего тебе, Густав? — отозвалась та, не прекращая работу.

— Давай-ка зададим бал в субботу, аккурат накануне лова салаки. Что ты на это скажешь?

На кухне стало так тихо, что было слышно, как мухи танцуют под потолком и рыбный нож скребет чешую камбалы.

— А на какие шиши? — ответила Анна вопросом на вопрос.

— Да уж найдутся, и хочу тебе сказать, когда кормишься ремеслом вроде моего, не грех хоть изредка угостить своих заказчиков, ну а что касаемо денег, то не такой уж я и голодранец. Я соберу не меньше двух коробов яблок…

— Ты же хотел купить на них корм для скотины на зиму…

— А вдобавок, — тут в горле у портного булькнуло, словно заветные слова застряли в горле, — вдобавок у меня есть дыни.

— Да ну тебя! До твоих дынь еще дожить надо!

— Ты и дожила! Что, не видала их там, в парнике? Через три дня они совсем дозреют, и у меня будет восемь крон. Вот тебе и водка!

— Подожди хоть, пока они дозреют.

— Вот это уж никак нельзя, сама ведь знаешь — тогда все уйдут за салакой.

Анна больше не отвечала, не желая ввязываться в свару; ей даже думать не хотелось о шуме и беспорядке в избе, к тому же она знала, Густав напьется в стельку.

Но что поделаешь: была у портного такая слабость — раз в год он любил приглашать гостей, и в особенности девушек. Хотя сам он и не мог танцевать, поскольку вдобавок ко всему одна нога была у него короче другой и ходил он, опираясь на две клюки, ему было словно маслом по сердцу смотреть, как веселится молодежь, и он принимал участие в каждой танцульке, прыгая среди танцующих парочек и похлопывая девушек длинной худой рукой. Несмотря на его тридцать два года, все смотрели на портного как на старого дядюшку, поэтому ему позволялись маленькие вольности, их никто не принимал всерьез. Слова, сказанные сегодня сестре, которая жила вместе с портным и вела у него хозяйство, были произнесены отнюдь не с бухты-барахты; это была давно вынашиваемая мысль, и она прочно — так, что не вышибить, — засела у него в голове.

Сестра портного, пятью годами старше его, крепко держала в руках бразды правления в доме, но, коли уж очень приспичит, брат становился упрям, как осел, он всегда умел настоять на своем.

Итак, на следующее утро он без лишних слов сел в лодку и объехал всех соседей с приглашением, после чего заехал в Даларё купить водку и брагу. Домой он вернулся пьяненький, но все же до заката и, ползая на карачках, накрыл рамами парник, не разбив ни стеклышка. Поскольку ночь обещала быть холодной, сверху он положил половики, а потом, вдвойне волнуясь за свое сокровище, которым предстояло оплатить пиршество, он снял с кровати одеяло и тоже положил на парник.

На следующий день Анна и Густав стали готовиться к празднеству. Сложили раскладной стол и вынесли его во двор; потом принялись подметать, драить кастрюли, убирать комнаты и украшать зелеными ветками. А когда перевалило за полдень, брат и сестра приоделись, и тут как раз появились девушки из усадьбы Мёртё, чтобы помочь варить кофе.

К вечеру, часам к пяти, стали прибывать гости. Лодки одна за другой спускали паруса, поворачивая в устье залива, и поднимались на веслах к причалу, где портной торжественно встречал гостей, пожимал руки и отпускал шуточку в адрес каждого, кому он помогал сойти на землю, похлопывал девушек под подбородком, вгоняя их в краску.

После кофе на свежем воздухе хозяин повел гостей погулять по саду, дабы они смотрели и восхищались. Девушки получили по яблоку, которое портной сам засовывал им в карман, а старикам он давал привой или горстку семян — посеять у себя дома. Потом все отправились взглянуть на бархатцы и львиный зев, астры и георгины, растущие на больших клумбах вдоль огородных гряд. Девушки, разумеется, сорвали по веточке лаванды и розмарина, распространявших вокруг себя аромат, и сам портной тоже приколол веточку к своему жилету.

Но вот соседям надоело восхищаться, и один весельчак отважился на подначку:

— Ох уж этот чертов портной, силен свое семя разбрасывать!

— Может, оно и так. А у тебя, видно, не получается. Как по-вашему, девочки?

Парни никак не могли удержать свои вороватые руки и продолжали рвать яблоки, так что хозяин счел более разумным сбить для них несколько неспелых плодов, чтобы они не портили его молодые деревца-однолетки. Наконец гости осмотрели чудо — парник с дынями.

— Дай еще три дня сроку, и они обернутся восемью кронами у меня в кармане, — бахвалился портной, — вы только понюхайте их, мужики! Ну, что скажете? Сейчас мы их обмоем.



Поделиться книгой:



Регистрация