От каждого ее слова хотелось расхохотаться. Я едва сдерживалась. Нелепость ситуации мгновенно развеяла мое замешательство. Хворая пигалица станет нас поучать, хмурить лоб, поджимать губки, точно старая ханжа, и называть своими дочерями? Нет, все это чудовищная шутка, примерно так первого апреля слуга наряжается в хозяйское платье. Еще один шутник-комедиант тут Христос: благовествует смирение в часовне, хотя ему впору носиться по полям нагим да купаться в море.
— Отныне месса станет ежедневной. Мы вернем все службы суточного круга, по пятницам и праздникам церковным будем поститься. Невоздержанность и попустительство я в своем монастыре не потерплю.
Ну вот, разговорилась! Писклявый дискант зазвучал властно и требовательно, и я догадалась: за нездоровым самомнением скрывается истовость, почти фанатизм. Никакой скромности в этой девчонке нет — лишь дворянское высокомерие, с таким я в последний раз сталкивалась в Париже. «В своем монастыре»… От раздражения меня аж передернуло. Монастырь не игрушка, а мы не куклы!
— Священник на материке, — резковато напомнила я. — Как же служить мессу каждый день? Да и чем платить за службы?
Девочка снова взглянула на меня. Эх, зря я не сдержалась! Если до сих пор не настроила ее против себя, то последний мой выпад снял все вопросы. Личико матери Изабеллы превратилось в недовольную маску.
— Со мной приехал мой духовник. Духовник моей мачехи упросил взять его с собой, дабы помочь исполнить миссию, — объявила она и, честное слово, слегка порозовела. Она потупилась, голос потеплел. — Позвольте представить вам отца Коломбина де Сен-Амана. — Девочка вяло протянула ручку в сторону человека, лишь сейчас выступившего из тени колонны. — Мой друг, учитель, духовный наставник. Надеюсь, вы скоро возлюбите его так же, как я.
Точно громом пораженная, в свете витражного окна я четко и ясно увидела перед собой его. Отросшие черные волосы собраны на затылке и перехвачены лентой, но в остальном он ничуть не изменился, я вспоминала его именно таким — и поворот головы, и смоляные брови, и темные, как лес, глаза. Черный ему к лицу — он знал, как хорош в этой сутане, украшенной лишь блестящим серебряным крестом. Он посмотрел прямо на меня и дерзко улыбнулся.
Часть II. Лемерль
13. 18 июля 1610
Эффектное появление, правда? Я ведь рожден для сцены или, если угодно, для виселицы, особой разницы не вижу. Обе участи — это цветы, люк под ногами, занавес в финале, ужимки и прыжки посредине. Даже тут есть своя романтика, но на тот помост мне еще не время. Придет пора — ты узнаешь первой.
Ужели ты мне не рада? После такой разлуки? Эйле, единственная моя! Как ты летала в лучшие времена! Ни разу ведь не промахнулась, ни разу не дрогнула. Я почти поверил, что крылья у тебя настоящие, они спрятаны под туникой, чтобы вознести тебя к небесам. Как ликовала моя обожаемая Гарпия! И вот ты здесь, чудесные крылья сломаны. Ты ничуть не изменилась. Мелькнула твоя огненная грива — эх, зря ты ее укоротила! — и я вмиг тебя узнал. Ты тоже меня узнала, правда, милая? Да-да, ты же побледнела и уставилась на меня. Актеру в радость такой зритель, отзывчивый, благодарный, даже голодный, уж прости за выражение. Такому стоит раскрыть весь свой талант. А я начинаю величайшее представление своей жизни.
Что-то ты тиха… Да, понимаю, осторожность — величайшая добродетель, особенно для тебя. Но глаза! Колдовские, чарующие, воистину, черные блестки на бархате. Гарпия, поговори со мной! Одними глазами поговори!
Ах, знаю, причина в том скандальчике! Где дело было? В Эпинале? Зря ты так, Гарпия! Не след долго обиду держать! Ты осудила меня, приговорила и вмиг повесила, верно? А меня не хочешь выслушать? Ладно, ладно, молчу! Я ни секунды не сомневался, что ты спасешься. Мою Эйле в клетке не удержать. Ее крылья разобьют тюремные стены, язычок взломает замки.
Да, понятно, понятно. По-твоему, мне было легко? Охотились-то на меня одного. Поймали бы — обрекли бы на пытки и казнь. Разве мог я взять тебя с собой? Жюльетта, я так поступил ради тебя. Чувствовал ведь, без меня твои шансы на спасение много выше. Клянусь, я хотел вернуться. Ну, через какое-то время.
Дело в Леборне? Его гибель тебя мучает? Я собирался улизнуть, а он намертво ко мне прилип. Умолял взять с собой, в обмен вызывался перебить вас всех. Глотки, мол, им перережу, быстро и аккуратно, только увези меня, а как получил отказ, схватился за нож.
Я-то был без оружия, измученный нашими злоключениями, да еще покалеченный эпинальским сбродом. Клятый карлик целился мне в сердце, но я увернулся, и он попал в правое плечо, да так, что рука перестала слушаться. Я отчаянно сопротивлялся, даром что едва не терял сознание от боли. Нож я вырвал левой рукой, полоснул Леборна по горлу и дал деру.
Нож был подлинно отравлен. Полчаса спустя я не мог ехать, лошадью править не мог. Точно зверь умирающий, заполз я в канаву и стал ждать. Думал, что случится, то случится.
Видно, это меня и спасло. Разграбленную повозку солдаты обнаружили в четырех лье от Эпиналя и потеряли время на поиски и допрос мародеров. Измученный тяжелой раной, я таился, ел придорожные травы да плоды, которые показывала ты, когда мы вместе странствовали. Едва вернулась сила, я отправился в соседний лесок, развел костер и приготовил целебные настои, как учила ты: полынь от жара, наперстянка от боли. Твои уроки, милая ведунья, спасли мне жизнь. Надеюсь, сарказм мой тебе по нраву.
Нет? Какая жалость! Глава твои как разящие клинки. Ладно, ладно! Я чуток присочинил о схватке с Леборном. Я тоже взялся за нож, да сплоховал, и мерзкий карлик пырнул меня первым. Слушай, при тебе я в жизни святошей не прикидывался. Обстоятельства сильнее человека. Когда-то ты, моя жар-птица, это понимала. Ради нас обоих надеюсь, что понимаешь и сейчас.
Хочешь выдать меня? Милая, а ты в силах? Нет, посмотреть было бы презабавно, но сперва хорошенько подумай. Кто из нас больше рискует? Кто играет убедительнее? Я ведь и тебя убеждал, помнишь? Бумаги мои в порядке. Мне на счастье, священник, прежний их владелец, попал в Лотарингию, на закате въехал в лес и внезапно занемог, вроде живот у него схватило. Бедняге повезло: страдал он недолго. Я сам закрыл ему глаза.
Жюльетта, Жюльетта, откуда столько подозрений? Честное слово, я предан нашей маленькой Анжелике. По-твоему, для настоятельницы она слишком юна? Церковь с тобой не согласна. Церковь прибрала к рукам эту крошку — вместе с приданым, разумеется, — до неприличного жадно. И, как всегда, не прогадала: приумножатся и золото в ее сундуках, и земли в ее владении. Столько благ в обмен на крохотную уступку, на далекий, утонувший в песке монастырь, настоятельнице которого позволили ослабить дисциплину лишь потому, что она здорово растила картошку.
Ну вот, отвлекся, обязанности свои позабыл. Милые дамы… или нужно говорить «сестры»? Или даже «дщери», чтобы звучало по-отечески? Пожалуй, нет. «Дети мои»? Да, так лучше. В дымном сумраке часовни их глаза сверкают, как у черных кошек. Шестьдесят пять черных кошек, моя новая паства. Чудно, в них даже запаха женского нет. Мне ли не учуять этот аромат с нотами рыбы и цветов? Нет, от этих разит лишь ладаном. Святые небеса, неужто они не потеют? Ничего, вскорости я это исправлю.
— Дети мои! Скорбь и радость великая привели меня к вам. Скорбь о нашей почившей сестре… — Как бишь ее? — …Марии и радость от великих свершений, начало которым мы с вами положим сегодня же.
Ну вот, незатейливо, но действенно. Ишь глаза выпучили! И что я о кошках подумал? Они же мыши летучие — морщинистые лица, незрячие глаза навыкате, черные крылья за сутулыми спинами, руки скрещены на плоской груди, точно в попытке скрыть от меня запретные формы.
— Вслед за дочерью своей Изабеллой я говорю о серьезнейшем обновлении. Пройдет оно на таком уровне, что вся Франция обратит на нас взор, благоговейного трепета полный.
Пора кого-нибудь процитировать. Сенека подойдет? «Путь к добродетелям крут и тернист», так вроде? Нет, Сенека не для летучих мышей. Тогда из «Второзакония». «И будешь ужасом, притчею и посмешищем у всех народов, к которым отведет тебя Господь»[16]. Не устаю восхищаться, что в Библии сыщешь оправдание всему на свете — и блуду, и кровосмесительству, и убиению младенцев.
— Дети мои, сбились вы с пути истинного, впали в грех лукавства, забыли священный обет, данный Отцу нашему.
Такой бы голос да актеру-трагику! Пьесу «Великий отшельник» я написал десять лет назад, а черед ей настал лишь сейчас. Глаза мышей вылезают из орбит. Теперь в них не только страх, но и проблески возбуждения. Да, мои слова явно раззадоривают.
— Подобно жителям Содома, вы отвернули от Него лица свои. Ублажали вы тела свои, а благодатный огонь в сердцах погас. Лелеяли вы мысли тайные, предавались тайным порокам. Но Господь вас видел.
Пауза. Летучие мыши ропщут — каждая припоминает свои греховные мысли.
— Я вас видел.
Даже в полумраке заметно, как бледнеют морщинистые лица. Мой голос крепнет, разносится по часовне так, что вот-вот зазвенят стекла.
— Я и сейчас вас вижу, хоть со стыда прячете вы лица свои. Безгранична суетность ваша, а грехи ярче свечей часовню озаряют.
Хорошо сказано, нужно запомнить, пригодится, когда сяду писать новую трагедию. Так-так, иных уже проняло. Тебя, толстуха с глазами на мокром месте. Губы дрожат — вот-вот разрыдаешься. Заметил я, как ты, потвора, вздрогнула, когда малютка упомянула пост.
А ты, мрачная с лицом обезображенным? Ты чем грешна? Близехонько стоишь к своей пригожей соседке, в полумраке тянешься к ее ручке. Слушаешь меня, а сама на нее поглядываешь, почти невольно, аки скупец на злато свое.
А ты… Да, ты, за колонной! Точно робкая кобыла, возводишь глаза к небу, а губы ходят ходуном. Безмолвно взываешь ко мне, стиснула пальцами грудь. Каждое слово мое наполняет тебя негой и страхом. Знаю, о чем ты мечтаешь, о самоистязании. Как исступленно упивалась бы ты сперва болью, потом покаянием.
А ты? Дыхание сбилось, щеки горят явно не от праведного пыла. Моя первая последовательница не сводит с меня глаз, протягивает ко мне руки. «Одно прикосновение, — молит она, — один-единственный взгляд, и стану тебе рабою». Не так скоро, милая. Поиграем еще: я нахмурюсь, чтобы померкло пламя свечей, потом ниспошлю луч надежды на спасение — смягчу голос в ласкающем слух монологе.
— Но милость Господня, как и гнев Его, бесконечна. Одна заблудшая овца, вернувшаяся в стадо, Ему дороже многих послушных. — Чушь несусветная! По опыту знаю, за все свои терзания заблудшая овца попадет прямиком на воскресный стол. — Сказано в «Книге пророка Иеремии»: «Возвратитесь, дети-отступники… Потому что Я сочетался с вами… и приведу вас на Сион»[17].
На миг обращаю взор к своей последовательнице. Дыхание сбилось окончательно — еще немного, и она лишится чувств.
Первое действие окончено. Набросал им избитых фраз, аки манны небесной, а теперь антракт, пусть усваивают. Я показал, что могу быть и суровым, и ласковым. Теперь покачнусь, поднесу руку к глазам, устал, дескать, притомился в долгой дороге, человеческие слабости мне не чужды. Ретивая сестра — Альфонсина вроде бы — тотчас протягивает руку, по-собачьи заглядывает в глаза. Я тихонько отстраняюсь. Никаких фамильярностей, милочка! По крайней мере, пока.
14. 18 июля 1610
Лемерль! Я тотчас узнала его стиль — лицедей, проповедник и уличный торговец непостижимым образом слились в одном человеке. И маскировка очень в его манере. Я заглянула ему в глаза. Этот выразительный блеск мне хорошо знаком, Лемерль словно хотел разделить со мной свой успех. Сперва я удивилась, что он меня не выдал.
А потом поняла: мне отводилась роль восхищенного зрителя или критика. Что толку распинаться, если некому оценить дерзновенность его самозванства? Только сей раз я под его дудку не пляшу. От послеобеденной работы на солончаках не отвертеться, но едва получится улизнуть — мы с Флер убегаем. Снедь возьму на кухне, а деньги… У сестер воровать не след, но в подвальной кладовке хранится сундучок с монастырской казной. Замок на двери кладовки давным-давно сломался, но его так и не заменили. Покойная мать настоятельница простодушно полагала, что от воровства лучше всего защищает доверие, и за пять лет в монастыре не припомню, чтобы кто-то украл хоть монетку. Впрочем, к чему монахине деньги? Все необходимое здесь есть.
Лемерль покинул часовню, а мы вернулись к своим обязанностям, встревоженные и напуганные. Этого он наверняка и добивался. На пороге часовни он лукаво на меня взглянул: ну, мол, подойди. Я не отреагировала, а Лемерль, к счастью, не настаивал. Юная настоятельница отправилась обследовать свои скромные владения, Клемента — к лошадям, Альфонсина — устраивать нового духовника в сторожке, Антуана — на кухню готовить ужин, а я — искать дочку.
Флер сидела в амбаре и играла с кошкой, одной из тех, что кормила Антуана. Я коротко и ясно велела ей до вечера не попадаться сестрам на глаза, ждать меня в дортуаре и до моего возвращения ни с кем не разговаривать.
— А почему?
Флер качала шишку на длинной веревке, и кошка устроила охоту.
— Потом объясню. Ты, главное, слушайся.
— А с киской можно поговорить?
— С ней можно.
— А с Переттой?
Я прижала палец к губам.
— Тш-ш-ш! Мы играем в прятки. До вечера, пока я не приду, сиди тихо-тихо, ладно?
Флер насупилась, хотя смотрела по-прежнему на кошку.
— А как же ужин?
— Я сама тебе принесу.
— А киске?
— Посмотрим.
Решили, что на капитул Лемерль допускается, а в трапезную только в наше отсутствие. Я не удивилась: в еде у нас теперь воздержание, которое вряд ли ему по нраву. Еще я заметила, что поселился он у самых ворот, значит, будет в курсе всех наших передвижений. Я встревожилась: Лемерль явно составил план заранее и тщательно его продумал. Бог знает, что он замыслил, но явно не скорый отъезд.
Впрочем, какое мне сейчас дело до планов Лемерля? На ужин он не явится, что дает мне прекрасную возможность подготовиться к побегу. Сошлюсь на сильную боль в животе, соберу вещи, прихвачу съестное с кухни и деньги из кладовой, а сверток с ценностями припрячу у внешней стены. Мы с Флер, как обычно, ляжем в постели, а едва сестры уснут, выскользнем из дортуара и с утренним отливом побежим к гати. Спрячемся в безопасном месте — тогда и разберусь с Лемерлем. Одно письмо, да что там, одно слово кому следует — и его разоблачат, отправят на виселицу, которая давно по нему плачет. Тогда сердце мое успокоится.
За час до ужина я вернулась в дортуар, но Флер не бросилась мне на шею. Я не нашла ее ни в саду, ни в клуатре, ни в курятнике, забеспокоилась, хотя и не очень сильно. Флер — непоседа, просто так спать ее не уложишь, непременно игру в прятки затеет. Один за другим я обыскала дочкины любимые закоулки, но ее нигде не было.
В отчаянии я заглянула на кухню. Вдруг Флер проголодалась? Сестра Антуана, наша повариха, детей любит — то кексами их угощает, то печеньем, то яблоками-падалицей. Впрочем, сегодня она о чем-то тревожилась, глаза покраснели, а лицо точно сдулось — даже щеки пухлыми не казались. Едва я спросила про Флер, она запричитала, будто в трудах своих забыла что-то важное и вспомнила лишь сейчас.
— Бедное дитя! — голосила Антуана, заламывая пухлые руки. — Я хотела сказать тебе, но… — Она осеклась, словно не знала, которая из новостей важнее. — Столько перемен! Сестра Августа, она заявилась ко мне на кухню. Я как раз варила паштет на зиму, мясной, с гусиным жиром и грибами лесными, а она… Смерила ужасным, презрительным взглядом…
— Флер?
— Да нет же, нет! — Антуана покачала головой. — Мать Изабелла, та дрянная девчонка!
— С ней повременим, — отмахнулась я. — Про дочку мою скажи!
— Так я и говорю. Мать Изабелла сказала, Флер здесь не место. Мол, ребенок станет отвлекать тебя от трудов. Она отослала ее прочь.
Я смотрела на Антуану, не веря собственным ушам.
— К-куда от-тослала?
— Я не виновата, — проблеяла Антуана, но ее виноватый голос наводил на иные мысли.
— Ты им сказала? — Я схватила ее за рукав. — Антуана, ты сказала им, что Флер моя?
— У мены выхода не было! — скулила толстуха. — Шило в мешке не утаишь, не я, так другая проговорилась бы.
Я стиснула ее руку так, что Антуана едва не закричала в полный голос.
— Ой, больно! Прекрати, сестра Августа, мне больно! Я не виновата, что Флер отослали прочь! Зря ты вообще ее здесь держала!
— Антуана, посмотри на меня! — Толстуха растирала руку и прятала глаза. — Куда услали Флер? В деревню? — Антуана тупо качала головой, и я с трудом подавила желание ей врезать. — Пожалуйста, Антуана, я же умираю от тревоги! Ни единой душе тебя не выдам, только скажи!
— Для тебя я ma soeur[18]. — Антуана надулась от обиды и возмущения. — Злиться грешно, и волосы ты зря отрастила, нужно постричь. — Она взглянула на меня непривычно дерзко и вызывающе. — Все равно придется: у нас же обновления!
— Антуана, пожалуйста! Последнюю бутылочку лавандового сиропа подарю!
У толстухи аж лицо просветлело.
— А розовые лепестки в карамели?
— Они твои. Так где Флер?
— Я подслушала разговор матери Изабеллы с новым духовником, — зашептала Антуана. — Про какую-то рыбачку с материка. Они ей заплатили, — добавила она с укоризной, словно покрыть расходы следовало мне. Только я уже не слушала.
— На материк? А куда именно?
— Это все, что я знаю. — Антуана пожала плечами.
Будто оглушенная, я медленно постигала суть ее слов. Поздно! Я и пискнуть не успела, а Черный Дрозд разбил меня наголову. Знал ведь, дочку я под удар не поставлю. Без нее с места не сдвинусь.
Или рискнуть по горячим следам? Нет, до начала прилива мне не успеть, переправа откладывается на завтра. На острове Флер знает каждый, вдруг кто видел, куда ее повезли? В глубине души я понимала, что хватаюсь за соломинку: Лемерль наверняка все предусмотрел.
С упавшим сердцем я представила, как перепуганная, ничего не понимающая Флер зовет меня и думает, что ее бросили. Ее увезли без защитного заговора и благословения звезд. Кто теперь позаботится о ней? Кто знает ее нрав, кому интересно, что зимой она спит при свечке и не станет есть яблоко, пока с него не срежут пятна и червоточинки?
— Мы даже не простились, — сказала себе я, но Антуана снова смерила меня мрачным взглядом.
— Я не виновата, — повторила она. — У нас тут ни у кого детей нет. А ты что, особенная?
Я не ответила, ибо уже поняла, чьих это рук дело. Что ему нужно? Неужели я еще чем-то ему интересна? Когда я вернулась в нашу спаленку, кроватки Флер уже не было. Мои пожитки не тронули, даже книги и бумаги в тайнике за выпавшим камнем. Кто выглядывает из-под края одеяла? Это Мушка, куколка Флер, она сидит на полу у моей кровати. Флер была совсем крохой, когда Перетта смастерила куклу из лоскутков, а вместо волос пришила разноцветную шерстяную пряжу. Круглым личиком с глазками-пуговками и розовыми щечками Мушка удивительно похожа на Перетту. Еще они обе немы, Мушке вообще рта не досталось.
Я застыла с куклой в руках, не в силах даже думать. Первым побуждением было разыскать нового духовника и выпытать у него, если надо, угрожая ножом, куда он уволок мою дочь. Но я слишком хорошо знала Лемерля. Он бросил вызов, сделал первый ход в игре с неизвестными мне ставками. Если отправлюсь к нему прямо сейчас, сыграю ему на руку, а если потерплю, возможно, заставлю раскрыть карты.
Всю ночь я крутилась и ворочалась. Моя спаленка самая дальняя от двери, и ночью в уборную не набегаешься, зато соседка только одна. Еще есть окно, пусть даже восточное, и места побольше, чем у других. Ночная духота сулила грозу. От бессонницы я смотрела в окно. В предрассветные часы над морем гремел гром, гигантские зигзаги молний беззвучно вспарывали черно-багряные тучи, но дождь так и не пошел. Я гадала, смотрит ли на грозу Флер или, намучившись, спит в чужом доме, засунув пальчик в рот.
— Тш-ш, Флеретта! — В отсутствие дочери я успокаивала Мушку, вместо волос Флер гладила разноцветную пряжу. — Я здесь, я с тобой. Все хорошо.
Я начертала звезду на матерчатом лбу Мушки и прошептала мамин наговор: Stella bella, bona stella. Пусть это цыганская латынь, но меня старый стишок успокаивает. Вот и в ту ночь боль в сердце утихла, страх отступил. Лемерлю отлично известно: если Флер тронут хоть пальцем, от меня он не получит ничего. Я так и лежала, обняв Мушку, за тонкими перегородками мирно спали сестры, а молнии выхватывали из мрака один остров за другим.
15. 19 июля 1610
Сегодня особых обновлений не случилось. Новая настоятельница уединилась с Лемерлем в своей часовне, предоставив нас самим себе. Приподнятого настроения как не бывало, вернулась тревожная неизвестность. Переговаривались мы исключительно шепотом, словно у смертного одра. Сестры вновь приступили к своим обязанностям, но, за исключением Альфонсины и Маргариты, трудились спустя рукава. Даже Антуана приуныла на своей кухне, после давешних обвинений в излишествах неуемного добродушия у нее явно поубавилось. Рабочие-миряне пришли осмотреть часовню. Вдоль западной стены возвели леса, видно, полезут на худую крышу.
С утра моим первым побуждением снова было разыскать Лемерля и спросить про дочь. Не раз и не два я, решившись, шла к сторожке, но вовремя говорила себе «стоп». Можно не сомневаться, Лемерлю именно это и нужно. В результате утро я провела на солончаках, но привычной легкости в движениях не чувствовала. Я яростно мотыжила соляные кучи, разбивая аккуратные белые холмики в грязную жижу.
Похищение Флер терзает не только душу, но и тело — боль язвой вгрызается все глубже и разъедает меня изнутри. Боль черной тучей омрачает погожий день. Боль сильнее меня. И вот я снова бросаю мотыгу и бреду к сторожке… Нет, мой единственный козырь — молчание. Пусть Лемерль первым раскроет карты. Пусть сам ко мне придет.
По возвращении я узнала, что Лемерль с новой настоятельницей быстро закончили разговоры и разошлись по своим обителям — она в келью матери Марии, он в сторожку у монастырских стен. Сестры так и не успокоились. Предоставленные сами себе, они шептались об обещанном обновлении. Слышались робкие недовольства, но в основном сплетни, пустые и невежественные.
Особенно охотно перемывали косточки Лемерлю и, к моему удивлению, отзывались о нем благосклонно. Иные роптали на пигалицу, решившую перевернуть нашу жизнь вверх дном, а новый духовник впечатлил почти всех. Альфонсина, разумеется, захлебывалась от восторга и с трепетом неофитки перечисляла достоинства лжеотца Коломбина.