Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Блаженные - Джоанн Харрис на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Ах, сестра Августа, я только заглянула ему в глаза и сразу поняла. Черные, бархатные, не глаза, а очи! Они словно видят меня насквозь. И тело, и душу! — Веки полуопущены, рот приоткрыт — Альфонсина содрогнулась. — Он святой, сестра Августа! Я нутром его святость чувствую!

Впрочем, приступы обожания случались с Альфонсиной и раньше. Так, приезд местного приора погрузил ее в прострацию на добрых две недели. Я искренне надеялась, что со временем восторг Альфонсины поуляжется. Пока при одном упоминании его имени она вспыхивала и, намывая полы, повторяла «Коломбин де Сен-Аман», точно молитву.

А как Лемерль впечатлил Маргариту! Вслед за Альфонсиной она помешалась на чистоте, по сто раз скребла и протирала все вокруг, вздрагивала от любого резкого звука, а рядом с Лемерлем краснела и заикалась, как шестнадцатилетняя. И это сморщенная сорокалетняя черепаха! Клемента, чуя Маргаритино состояние, жестоко ее дразнила, остальные сдерживались. Как смеяться, если Маргаритины чувства к новому духовнику вышли за разумные пределы и вызывали не смех, а отвращение?

Прежде Маргарита с Альфонсиной терпеть друг друга не могли, а благодаря новой одержимости сблизились. Они вместе вызвались привести в порядок сторожку, заброшенную со времен доминиканцев и донельзя запущенную. Сегодня утром они выбрали мебель, которая могла понравиться новому духовнику, и перенесли ее в сторожку. К вечеру домик блестел, как денежка: на земляном полу красовались чистые коврики, в каждой из трех комнат — свежие цветы. Отец Коломбин поблагодарил их с подобающей скромностью, и с той минуты обе сестры стали его рабынями.

Ужинали мы пустым картофельным супом, который хлебали в полной тишине, хотя мать Изабелла и Лемерль в трапезной не присутствовали.

После вечери я готовилась ко сну и ненароком глянула в окно. Через двор к сторожке спешила Антуана и что-то несла на большом блюде с крышкой. Что же, хоть новый духовник нынче поужинает всласть. Вот Антуана покосилась на мое окно. Ночной мрак сделал ее лицо расплывчатым блином с разверстым от страха ртом. Антуана резко отвернулась, натянула вимпл до самых бровей и растворилась во тьме.

Сегодня я снова раскинула карты, украдкой достав их из тайника. Отшельник. Двойка кубков. Шут. Звезда, круглым личиком, большими глазами и шапкой кудрей очень похожая на Флер. Башня, падающая на фоне черно-алого неба с зигзагами молний.

Сегодня? Нет, едва ли. Но скоро, надеюсь, что скоро. Если понадобится, я низвергну башню сама. Собственноручно по камешкам разберу. Я не дрогну. Ни за что.

16. 19 июля 1610

Как отвратительно гадание! Подобно колдовству, иссушает оно плоть, а в Malleus Maleficarum[19] причислено к «гнусным преступлениям», хотя при этом написано, что толку от него нет. Однако карты на диво притягательны, они же целые картины рисуют! Вот, к примеру, Башня. Квадратная, с деревянным шпилем — местная часовня, один к одному. А Луна в женском обличье? Стоит вполоборота, но лицо у нее удивительно знакомое. А Отшельник? Весь в черном, натянул капюшон так, что видны лишь глаза, в одной руке у него посох, в другой фонарь.

Меня не проведешь, Жюльетта. Я не сомневался, что у тебя есть тайник. За выпавшим камнем в задней стене дортуара — там и дитя малое сыщет. Да, актрисы из тебя так и не вышло. Только я изобличать тебя не стану. Пока. Ты можешь пригодиться. Союзник не помешает никому, даже мне.

В первый день я наблюдал издали. Сторожка у самых ворот, из ее окон я могу увидеть все, не оскорбляя трепетных сестер. «И у святых есть желания», — наставляю я Изабеллу. В чем ценность святости и жертвенности, если нет желаний? На территории монастыря я жить не намерен, да и вообще дорожу своим одиночеством.

Дверь черного хода сторожки выходит на голую стену. Очевидно, внешняя величественность построек интересовала доминиканцев куда больше безопасности: вопреки красоте фасада, сторожка — хлипкое каменное сооружение между монастырем и болотами. А если понадобится, удобный отходной путь. Только мне не понадобится. Я спокойно сделаю, что задумал, и уеду, когда захочу.

Как уже говорил, сегодня я наблюдал за ней издалека. Жюльетта хорохорится, но я-то вижу ее боль, напряженные плечи и поясницу. За годы наших странствий она не сорвала ни одного выступления, даже когда танцевала с травмой. И в самой лучшей труппе не обходится без несчастных случаев — вывихов, разрывов связок, переломов, но Жюльетту они не останавливали. Она всегда улыбалась, как и подобает танцовщице, даже если боль застилала глаза. Я считал это вызовом, только не понимал, кому она его бросает. Вероятно, мне. Гордости в ней не убавилось; именно гордость заставляет прятать боль, которую я чувствую в ее отведенном взгляде и в фальшивой робости движений. Девочку свою Жюльетта любит, чтобы защитить ее, пойдет на все.

Странно, но я никогда не представлял мою Эйле матерью. Думал, эта кабала ей не по нраву. А малышка хорошенькая, у нее взгляд Эйле, а за детской неуклюжестью уже видна девичья грация. Норов тоже от матери: когда подсаживал на лошадь, кроха укусила меня так, что на руке отпечатались ее зубки. Кто твой отец, девочка? Любой из случайных попутчиков Эйле — крестьянин, торговец, священник.

Или я? Ради девчонки надеюсь, что нет: у меня дурная кровь, дрозды — дурные родители. И все-таки я рад, что она в надежных руках. Когда я спускал ее с лошади, малышка пнула меня под ребра и цапнула бы снова, не удержи ее Гизо.

— Хватит! — строго сказал я.

— К маме хочу!

— Она придет.

— Когда?

— Довольно вопросов! — вздохнул я. — Ну, будь умницей, слушайся месье Гизо, он пирожное тебе купит.

Девчонка как зыркнет на меня! По щекам текли слезы, но явно от гнева, а не от страха.

— Черный ворон! — закричала она и пухлыми пальчиками сделала рогатку. — Пропади, черный ворон, пропади пропадом!

«Ну вот, пятилетняя кроха порчу навела, — думал я на обратном пути. — Только этого не хватало!» Не пойму, зачем детей рожают? Карлики сговорчивее и куда забавнее. Но девчонка храбрая, кто бы ни был ее папашей. Неудивительно, что Жюльетта души в ней не чает.

Откуда вдруг эта досада? Любовь Жюльетты — это ее слабость и мой козырь. Бескрылая моя хочет меня обмануть. Она манит, точно бекас охотника, пытается от гнезда отвести. Она изображает дурочку, не отходит от сестер или пропадает на солончаках, понимая, что ни при свидетелях, ни на безлюдной пустоши я к ней не приближусь. Двадцать четыре часа. Я-то рассчитывал, что за сутки она ко мне придет. Упрямство — ее второе «я», которое и злит меня, и забавляет. Пусть я порочен и развращен, но строптивость ее обожаю и, покорись она безропотно, огорчился бы.

У меня уже есть союзницы: сестра Пьета, которая глаз на меня не поднимет; чахоточная сестра Альфонсина, которая ходит за мной, как собака; сестра Жермена, которая меня ненавидит; сестра Бенедикт, которая не может не сплетничать. Для начала любая из них сойдет. А еще Антуана. Пугливой овцой пасется она у кухонной двери. Я поглядываю на нее, из этой толстухи может выйти помощница. Изабелла отправила Антуану работать в сад. Видел я, как толстуха копает — с непривычки щеки раскраснелись. Келарем назначили другую — тощую, дерганую, с затравленным взглядом. Все, конец сладким пирожкам. Конец походам на рынок. Конец дегустации запретного вина. Руки у Антуаны полные, красные, а ноги при такой дородности чересчур изящны. В ее внушительных формах есть что-то материнское, щедрость и широта души, взлелеянные на кухне средь жаркого и колбас. Куда их излить теперь? Буквально за день ее щеки утратили былую пухлость, у кожи появился нездоровый блеск. Заговорить со мной Антуана не смеет, но ей явно хочется, по глазам вижу.

Вчера вечером Антуана принесла мне еду, и я невинно поинтересовался, чем ужинали сестры. «Картофельным супом, — ответила она, не поднимая глаз. — Но для вас, mon père, есть кое-что повкуснее. Отведайте, монсеньор, чудесный пирог с голубями, красное вино и персики из нашего сада. Жаль, мало их уродилось, лето засушливое». Во взгляде толстухи читалась мольба. Ах ты, потвора! Думаешь, я ничего не понял? Картофельный суп, как же! Да у тебя чуть слюнки не потекли, когда заговорила о вине да персиках. Кому-кому, а Антуане страсти совсем не чужды. Куда же их излить, раз единственный канал перекрыли?

Один день поста приглушил неуемное добродушие Антуаны. Она выбита из колеи и подавлена, а от мрачной подавленности до злобы рукой подать. Она почти готова стать моей помощницей. Еще день, и толстуха поймет, что у нее отняли. Она не так сообразительна и расторопна, как хотелось бы, но вполне подойдет.

Начать с чего-то надо.

17. 20 июля 1610

С сегодняшнего дня мы вновь служим все службы. Старый колокол зазвонил в два часа ночи. Вигилия! Со сна я подумала, что случилось несчастье — буря, кораблекрушение, чья-то внезапная кончина. Едва взгляд упал на осиротевшую Мушку, тоска и боль накрыли меня с головой. Я вцепилась зубами в тюфяк и зарыдала. Злые слезы ручейками пороха потекли на солому — еще чуть-чуть, и она загорится.

В такой момент и застала меня Перетта. Подкралась так бесшумно, что я не сразу ее заметила. На любого другого набросилась бы, как затравленная тигрица, а личико Перетты в неярком свете факела казалось таким удрученным и искренним, что я мигом поостыла.

Последние несколько дней Перетту я почти не вспоминала. Столько всего случилось — бедняжке не понять. Впрочем, порой кажется, что я недооцениваю свою подружку. Ее птичий говор мне не разобрать, но в глазах с золотым ободком и ум, и бесконечная преданность. Перетта слабо улыбнулась и многозначительно поднесла ладонь к своим глазам.

Я утерла слезы.

— Все хорошо, Перетта. Ступай, вигилия начинается.

Но девочка уже устроилась на тюфяке рядом со мной, поджав под себя босые ноги, — обувь она до сих пор не носит — и вложила свою ладошку в мою. «Она… она как грустный щенок, не знающий, чем утешить хозяина. Все понимает, а сказать не может», — подумала я и тут же устыдилась своих презрительных мыслей.

Я заставила себя улыбнуться.

— Не беспокойся, Перетта. Я просто устала.

Чистая правда: той ночью я несколько часов без сна промаялась. Перетта кивком показала на место, где прежде стояла кроватка Флер. Я молчала, и она, легонько щипнув меня за руку, снова кивнула на пустоту рядом с моей кроватью.

— Да, знаю, — выдавила я. О дочке говорить совершенно не хотелось. Но во взгляде Перетты было столько грусти и сочувствия, что прогнать ее духу не хватало. — Это ненадолго, обещаю тебе.

Юная дикарка взглянула на меня, чуть склонив голову набок — так она напоминала птичку еще больше обычного. Потом Перетта сжала щеки ладонями и скорчила гримасу, очень здорово изобразив мать Изабеллу. При иных обстоятельствах я засмеялась бы, а сейчас удалась лишь слабая улыбка.

— Да, это мать Изабелла отослала ее прочь. Но Флер вернется, вот увидишь! Она скоро вернется.

Бог знает, говорю ли я для себя самой или Перетта меня понимает. Так или иначе, она уже отвлеклась — играла со своей подвеской, маленьким образом святой Кристины Чудесной, написанным эмалью: красной, оранжевой, белой, синей. Небось из любви к ярким краскам его и носит. Святая Кристина невредимой парила в кольце святого пламени, а Перетта держала образ перед глазами и радостно гулила. Подвеску свою она теребила, даже когда мы наконец вошли в часовню и присоединились к сестрам.

Вигилия длилась непривычно долго. Новая настоятельница позволила зажечь лишь часть свечей и изредка прохаживалась с факелом, чтобы проверить, не заснул ли кто. Дважды она гаркала на задремавших сестер — вроде бы на Антуану и Пьету. Как не клевать носом, если монотонное пение убаюкивает, а после восемнадцати часов солнцепека ночь выдалась теплая и уютная? Почти через два часа колокол зазвонил к матутинуму, и я поняла, что нас лишили обычного перерыва между службами. Я дрожала, хоть и надела шерстяные чулки. Сквозь дыры в крыше проглядывала румяная заря. Два удара колокола возвестили о начале лаудесов, и по часовне прокатился ропот. Лемерль явился!

Доля секунды, и сестры забыли про сон и усталость. Судя по чуть заметному шевелению, они поворачивали головы к Лемерлю. Я одна не потянулась к нему, как подсолнух к солнцу. Не отрывая взгляда от переплетенных пальцев, я услышала, как по мраморным плитам стучат его шаги, знакомые мне до боли. Почти уверена, что он, одетый в черную сутану, остановился у кафедры, одной рукой касаясь серебряного креста, который носил постоянно.

— Дети мои, Jam lucis orto sidere. Сейчас, когда взошла заря, молитвы к Богу вознесем.

Гимн я пела, не поднимая головы, каждое слово эхом отдавалось в сознании. Jam lucis orto sidere… «Но ведь Люцифер до падения тоже был зарей, утренней звездой, светлейшим из ангелов…» — подумала я и невольно взглянула на Лемерля.

Поздно, слишком поздно отвела я взгляд. Jam lucis orto sidere… Лемерль смотрел прямо на меня и улыбался, точно прочел мои мысли. Эх, зря я глаза на него подняла!

Гимн закончился, началась проповедь. Словно издалека я слышала, как говорят о посте, о епитимье, но меня, замкнувшуюся в своем горе, это не занимало. Слова пчелами проносились мимо ушей — раскаяние, самолюбие, укрощение, смирение, епитимья. Для меня они не значили ровным светом ничего. Я думала о Флер: бедняжку разлучили даже с Мушкой. Я не успела ни носик ей вытереть, ни бант повязать.

Кш-ш! Сгинь! Пропади! Я сделала пальцами знак-рогатку. Хватит черных мыслей! Что бы ни задумал Лемерль, навсегда он здесь не останется. Пусть только уедет, и я разыщу Флер. А пока поиграю в его игру, все известные мне наговоры и заклинания использую, чтобы спасти от беды. Если по вине Лемерля с головы Флер упадет хоть волосок, я его убью. Он это понимает и станет беречь ее как зеницу ока. Ну, хотя бы временно.

Из плена мыслей меня вырвало какое-то движение. Поначалу я решила, что монахини, смиренно потупившись, по одной подходят причащаться. Кто-то из сестер стоял у алтаря на коленях — голова опущена, вимпл зажат в руке. Следом выстроилась целая очередь, по мере приближения сестры снимали вимплы. Я пристроилась в хвост вереницы: посчитав, что так нужно. Несколько шагов к кафедре, и я увидала «причастившихся». Дрожа, словно овцы, они напоминали сомнамбул и прятали глаза. В каждом лице читалось смятение. Тут в руке Лемерля блеснули ножницы, и я все поняла.

Обновление началось.

К кафедре подошла Альфонсина. Волосами она пожертвовала с готовностью — повиновение ей в радость! За ней стояла Антуана. Прежде без вимпла я ее не видела и сейчас восхитилась красотой густых черных волос. Блеснули Лемерлевы ножницы, и Антуана превратилась в обычную себя, полуживую бесцветную медузу. У нее задрожали губы — это Лемерль давал ей благословение.

— Сим отвергаю я суету мирскую во имя Отца и Сына и Святого Духа!

Бедная Антуана! Какую суету она ведала в своей безрадостной, полной страха жизни, кроме кухни и кладовой? Ее красота мелькнула и погасла. Антуана стояла оторопевшая, волосы неровным ежиком торчали в разные стороны, глаза едва не вылезали из орбит, полные руки двигались в безостановочном парном танце, словно стосковались по привычному замешиванию теста.

Теперь Клемента. Она склонила голову, и льняные волосы блеснули в пламени свечей. Когда щелкнули ножницы, вскрикнула не она, а угрюмая молчунья Жермена. Клемента лишь обожгла Лемерля взглядом. Остриженная, она казалась моложе — не монахиня, а блудница с мальчишеским лицом.

Увы, к суете мирской причислялись не только волосы. Старуха Розамунда наполовину плешивая, но ее все равно остригли, а потом… Я видела, с какой неохотой она сняла с шеи золотой крестик. Розамунда что-то прошамкала, только слов я не разобрала. Вот она отступила от кафедры и, подслеповато щурясь, обвела часовню взглядом. Казалось, она не может кого-то найти. Теперь Перетта. Юную дикарку остригать не требовалось. Угрюмая и недовольная, она рассталась со своими сокровищами. Одно название, а не сокровища: ленточка, блестящий камушек, яркий лоскуток — невинные безделицы, дорогие лишь детской душе. Как же Перетта не хотела отдавать эмалевый образок. Она сжала его в кулачке, но сестра Маргарита заметила, и подвеску тоже забрали. Перетта зло оскалилась на обидчицу, но та надменно отвела взгляд. Краем глаза я увидела, что Лемерль едва сдерживает смех.

Теперь моя очередь. Я безучастно смотрела в пол, а мои яркие волосы прядь за прядью падали на кучу трофеев. Ни стыда, ни злости я не чувствовала — лишь обжигающее прикосновение пальцев Лемерля. Вот он разобрал пряди на затылке и ловко обрезал одну за другой. Лемерль действовал так проворно, что никто не заметил, как он прижал палец к моей мочке и погладил шею.

Казалось, со мной говорят двое; один громко и четко читает Benedictus[20], другой торопливо, едва шевеля губами, нашептывает:

— Dominus vobiscum![21] Жюльетта, ты меня избегаешь. Agnus Dei[22], неразумное решение, qui tollis peccata mundi, нам нужно поговорить, misere nobis. Могу помочь.

Надеюсь, мой взгляд выражал только ненависть.

— O felix culpa, в гневе ты прелестна. Quae talem ac tanctum[23], жду тебя в исповедальне, meruit habere Redemptorem, завтра после вечери.

Так все закончилось, и я отступила от кафедры. Голова кружилась, сердце бешено стучало, призраки его пальцев крыльями огненных мотыльков трепетали у моего затылка.

После мессы мы, шестьдесят пять сестер, расселись по местам, остриженные и присмиревшие. У меня до сих пор пылали щеки, а сердце бешено стучало, но я сдерживалась, как могла, — опустила глаза долу. Розамунде и другим старухам велели сменить привычный кишнот на крахмальный вимпл, обожаемый новой настоятельницей, и в полумраке они напоминали стаю чаек. У нас отняли все, что позволяла мать Мария, — безделушки, ожерелья, кольца и даже безобидные тесемки да ленточки. «Суета мирская что золотое кольцо в носу у свиньи[24], — сурово напомнил нам Лемерль, — а вы, дети мои, не устояли пред соблазном. Бернардинский крест на рясе — вот достойнейшее из украшений», — вещал он, а его серебряное распятье блестело, как злорадный глаз.

После общего благословения и молитвы о прощении, которую я бормотала вместе со всеми, поднялась мать Изабелла.

— Эта перемена — первая из многих, мною задуманных, — начала она. — Сегодняшний день посвятим посту и молитвам о благополучии нашей завтрашней миссии. — Мать Изабелла выдержала паузу, вероятно, чтобы оценить нашу реакцию. — Мы должны выполнить великую миссию — захоронить останки моей предшественницы там, где ей надлежит упокоиться, — в монастырском склепе.

— Но ведь мы… — невольно вырвалось у меня.

— В чем дело, сестра Августа? — осведомилась юная настоятельница, смерив меня презрительным взглядом.

— Простите, ma mère, зря я заговорила. Мать Мария была… скромной и не жаловала… пышных обрядов. Мы похоронили ее так, как, думается, хотелось ей самой. Не милосерднее ли оставить ее прах в покое?

Мать Изабелла аж кулачки сжала.

— Так милосерднее бросить усопшую неизвестно где? Вы же в огороде ее закопали! Как вы могли? Что на вас нашло?

Спорить без толку.

— Тогда мы думали, что поступаем правильно, — просто ответила я. — А теперь ясно, что ошибались.

Еще один презрительный взгляд, и мать Изабелла отвернулась.

— Все забываю, сколь живучи в глуши обычаи и предрассудки. Глупость — это еще не грех.

Золотые слова, но подозрительный тон настоятельницы подсказывал: меня не простили. Чувство защищенности стремительно таяло. Уже дважды я прогневала юную настоятельницу. У меня забрали дочь. А теперь Лемерль умело прижал меня к ногтю. Он-то понимает: еще один промах — можно толкнуть меня на богохульство или невзначай вспомнить то, что я считаю древней историей, — и мною заинтересуется новая инквизиция. Мешкать он не станет, значит, нужно бежать, причем скорее. Только Флер я не брошу.

Вот я и ждала. Мы удалились в каминную. Потом были прима, терция, бесконечные молитвы и гимны, а на фоне всего этого — насмешливое благословение в глазах Лемерля. Потом капитул — весь следующий час с армейской четкостью назначались задания, дни поста, часы молебнов, правила приличия, внешнего вида, поведения. Великое обновление шло семимильными шагами.

Объявили нам и о грядущем ремонте часовни. Крышей займутся миряне, а внутреннее убранство на нас. От подсобных работ миряне отстранялись. Монахине не подобает полагаться на слуг, предаваясь праздности. Восстановление монастыря — главная наша задача, пока оно не завершится, каждая сестра получает дополнительные обязанности.

Я с ужасом поняла, что свободное время урезается до получаса перед комплеторием, причем проводить его следует в раздумьях да молитвах. Прогулки в город и к гавани прекращались, равно как и уроки латыни, которые я давала послушницам. Мать Изабелла считала, что послушницам латынь ни к чему. Главное — знать Священное Писание, а все прочее — опасные излишества. Обязанности отныне распределялись по графику, привычный распорядок рушился до основания. Я отметила, что Антуана уже не ведает кухней и погребами, а мои грядки целебных трав попадают неизвестно в чьи руки. Отметила, но приняла безропотно, уверенная, что мои дни в монастыре Святой Марии Морской сочтены.

Началось покаяние. При матери Марии исповедь пролетала за считаные минуты, а сегодня растянулась на час с лишним. Каялись мы публично, тон задала Альфонсина.

— Посещали меня нечестивые мысли о новой настоятельнице, — бормотала она, искоса поглядывая на Лемерля. — В часовне я сказала нечто неуместное, а тут как раз вошла сестра Августа…

Очень в духе Альфонсины! Мои опоздания покоя ей не дают.

В глазах Лемерля загорелся огонек.

— Что за мысли посещали тебя, дитя мое?

Альфонсина заерзала под его пристальным взглядом.

— О том, что сестра Августа говорит дело. Что мать Изабелла слишком юна. Почти дитя, как она справится?

— Вижу я, сестре Августе свойственно вольнодумие, — отметил Лемерль.

Я упорно смотрела в пол.

— Мне вообще не следовало ее слушать! — гнула свое Альфонсина.

Лемерль не ответил, но я чувствовала: он улыбается.

За Альфонсиной потянулись остальные: неуверенность живо сменилась потоком откровений. Да, мы исповедовались в грехах, мы стыдились, но ведь многим впервые в жизни уделялось особое внимание. Каяться публично болезненно приятно, почти как расчесывать крапивницу, а еще заразительно.

— Я заснула на вигилии, — призналась сестра Пьета, блеклая моль, которая почти ни с кем не заговаривает. — А когда прикусила язык, вырвалось скверное слово.

— Я разглядывала себя, когда мылась, — каялась сестра Клемента. — Разглядывала и лелеяла греховную мысль.

— Я унесла п-пирог из зимнего погреба, — заикалась покрасневшая Антуана. — П-пирог со свининой и луком, у него к-корочка размокла. Я с-съела его тайком у с-сторожки, а п-потом ж-живот разболелся.

Следующей свои грехи перечисляла Жермена — обжорство, похоть, жадность. По-моему, она назвала их наобум. За маской безразличия я разглядела в ее лице насмешку — ну, хоть ее Лемерль не ослепил. Сестра Бенедикт со слезами на глазах призналась, что отлынивала от своих обязанностей, сестра Пьер — что украла апельсин. Перед каждым новым признанием сестры роптали, точно подгоняя очередную грешницу. Сестра Томазина, признавшись в нечестивых мыслях, заплакала, и несколько сестер зарыдали из сочувствия. Сестра Альфонсина не сводила глаз с Лемерля, а вот мать Изабелла явно скучала и мрачнела все больше. Очевидно, наши грехи ее разочаровали, и мы постарались исправиться.

После первого часа исповеди стали куда обстоятельней и изощреннее. Сестры не гнушались ничем — замшелые старые прегрешения, стянутые пироги, эротические сны. Сестры, исповедовавшиеся первыми, сгорали от досады и обиженно переглядывались. Ропот перерос в гул.

Теперь черед Маргариты. Она посмотрела на Альфонсину, и я поняла: мое дело плохо. Я сделала пальцами рогатку и прикрыла ее другой ладонью. Острое предчувствие беды мешало дышать. Маргарита боязливо взглянула на Лемерля, дрожа, аки кролик в силках.

— Ну? — не выдержала мать Изабелла.

Маргарита беззвучно открыла и закрыла рот. Альфонсина наблюдала за ней с ощутимой враждебностью. И тут, не сводя глаз с Лемерля, Маргарита заговорила:

— Мне снятся демоны. Они наводняют мои сны, — сбивчиво начала она. — Они взывают ко мне, когда я лежу в постели. Они касаются меня огненными пальцами. Сестра Августа дает мне усыпляющие снадобья, но демоны никак не угомонятся!



Поделиться книгой:



Регистрация