Они были у Евгении – уютный дом, похожий на небольшую библиотеку, где есть кровать, кухня и ванная. Владимиру было хорошо в этом доме. Единственное, что ему казалось здесь лишним, – кошка Шарлеманя, не взлюбившая Владимира с первых же минут. Шарлеманя мерзким голосом наорала на гостя, брезгливо обнюхала его ботинки, грязными кораблями застывшие в прихожей, а потом впилась мелкими зубьями ему в запястье, будто хотела перекусить вены.
Евгения извинилась за кошку, но бить ее, к возмущению Владимира, не стала. Шарлеманю выгнали с позором за дверь, где та мстительно напрудила огромную маслянистую лужу. С тех пор Шарлеманю всегда запирали на кухне, откуда она выкрикивала кошачьи ругательства, от которых вяли пушистые уши приличных котов и кошечек из соседних квартир.
В тот вечер Шарлеманя вела себя непривычно тихо, и ее пустили в комнату, и она уснула в кресле, печально свесив усы.
Евгении позвонили, кажется, родители, кажется, что-то важное – она ушла на кухню с трубкой, невежливо закрыв за собой дверь.
Владимир, скучая, приподнял с журнального столика толстую книгу Елены Молоховец – под Еленой обнаружился десяток скрепленных листков.
Он начал читать не раздумывая, но поглядывал опасливо на дверь, из-за которой могла в любой момент появиться Евгения. Шарлеманя открыла один глаз и укоризненно смотрела на Владимира.
Текст был превосходным – наверное, лучшим из всех. После такого текста можно не писать больше ничего и уснуть, свернувшись клубком, на лаврах. Владимир дрожал и злился. Его пальцы так сжали бумагу, что она захрустела, как чипсы, и Шарлеманя открыла второй глаз.
Владимир не успел дочитать до конца – под близкие шаги Евгении поспешно уложил листы на место, пришлепнув толстенькой пыльной Еленой.
– Все в порядке? – спросил он, дрожа от ярости.
– Мама паникует. Жизнь прошла стороной, а я совсем не думаю о будущем.
– Ты, правда, о нем не думаешь.
– Почему же? Еще как думаю. Я даже начала новую книгу. Хочешь прочесть начало?
Шарлеманя спрыгнула со стула и, задрав хвост, подошла к хозяйке. Хвост кошки напоминал дым из трубы, как на детских рисунках.
Евгения протягивала Владимиру стопку листов со скрепкой.
– Знаешь, мне тоже звонили. Мама. Ты не обидишься, если я сейчас уйду?..
Конечно, он ушел бы, даже если бы она обиделась.Этим же вечером мама представила ему свою аспирантку – подающую надежды и чай на кафедре. Аспирантка Владимира не впечатлила – влажная, недопеченная блондинка, смутившаяся к тому же при встрече и, совсем как в прошлом веке, опустившая глаза долу. Владимир скрылся в кабинете и достал из тайника свою рукопись. Ему надо было перечесть ее и убедиться в том, что она не так уж плоха. Что на самом деле она хороша, что она превосходит то, что он успел воровато прочитать у Евгении. Эти ее дурацкие листы со скрепкой!
У Владимира было одно очень неприятное свойство (вообще их было много, но это свойство заметно выделялось на фоне прочих): он, как апостол Фома, всегда и всюду опаздывал. Бывало, целой свадьбой, с потеющей невестой и гневным тестем, ждали Владимира с Фаиной – а они брели себе к месту назначения медленно, как на казнь. Привычку опаздывать Владимир перенес из бытовой жизни в творческую – пока он неспешно раздумывал над темой рассказа или оттачивал сюжет пьесы, более расторопные коллеги выуживали идеи из воздуха (где они, как всем известно, носятся без всякого удержу) и отливали их в бронзе.
Так и с главной книгой, бесценным романом, Владимир мог бы просидеть до глубокой старости, когда, возможно, вообще все книги выйдут из моды и читающее человечество окончательно переселится в Интернет. Евгения тоже была не из породы быстрых перьев – на книгу у нее уходило не менее двух лет.
«Мне нужно торопиться», – думал Владимир. Как же он хотел, чтобы его текст оказался лучше!
При схожести замысла, при том что все выпорхнувшие у Евгении идеи были пойманы и зацементированы в его романе, присутствовало в писаниях Владимира кое-что свое – неподдельное, отчаянное, графоманское, искреннее (беспомощное, сказал бы литературный критик). Владимир читал текст, возросший из зависти и воровства, и грыз ноготь с таким пылом, с каким другие люди грызут куриные косточки. К пятой странице он увлекся и позабыл о том, что сам все это написал. К десятой – позабыл про Евгению и ее жалкие странички. «Я смог лучше!» – дочитав до конца, решил Владимир и откинулся на спинку кресла, тяжело дыша, словно пловец на финише.
Дверь в комнату тихо отворилась – на пороге укоризненным привидением стояла мама.
– Во-первых, тебе звонила Светочка, – сказала мама. Как ни презирала она невестку, называть ее каким-то другим именем у нее не получалось. Интеллигентная женщина!
– Во-вторых, иди пить чай. Катенька давно мечтала с тобой познакомиться, а ты так невежливо смылся.
Владимир спрятал черновик под коробку с негативами, которую будто охраняла молчаливая грозная Фаина. Пить чай ему совсем не хотелось, развлекать неведомую Катеньку – тоже, но спорить с мамой было делом зряшным. Это Владимир уяснил еще ребенком. С мамой можно было хитрить и жульничать по мелочам, и в этом мальчик преуспел.
– Заходи, Катенька! – радушно позвала аспирантку мама. – Посмотришь берлогу моего фотографа!
Катенька выросла на пороге – улыбнулась во весь рот, и Владимир поежился, увидев, сколько у нее зубов и какие они хищные. Зубы Катеньки вызвали у него в памяти очень неприятное воспоминание – он не сразу разобрался какое. Лишь спустя много лет он все же догадался, о ком напомнили ему страшные зубы, – была у него в юности приятельница с боевым именем Оля Кобура. Вот у этой Кобуры росли в точности такие зубы – изобильные, тесные, охотно по любому поводу вылезающие на белый свет, а еще, вспоминал Владимир, у нее были огромные руки и ноги, что при общей миловидности облика придавало ей несуразный и даже неопрятный вид. К счастью, Кобуру юный Владимир не слишком интересовал – отстреляв много лет вхолостую, к тридцати годам она вместе со своими зубами и конечностями осела в территориальных водах бывшего разбойника, а ныне приятного во всех отношениях джентльмена с депутатским мандатом. Фамилию свою Кобура оставила при себе – хотя джентльмен-разбойник неоднократно предлагал ей сменить документик. Все это, впрочем, не имеет отношения к нашему повествованию – это Катенькины зубы увели вначале Владимира, а затем и нас с вами в зыбкий мир прошлого.
Ослепив Владимира жуткой улыбищей, Катенька скользнула в кабинет и, как хирург, безошибочно сделала верное движение – подняла коробку с негативами. Фаина угрожающе закачалась, но не упала, а Катенька фальшиво вскрикнула.
– Осторожнее, Катенька, – пожурила ее мама, – здесь вся жизнь моего сына!
И, посмеиваясь в усы (которые, мы забыли сказать, у нее росли значительно бодрее, чем у Владимира), мама отбыла готовить очередную порцию чая.
Катенька держала в руке пухлую пачку листов, и Владимир потряс головой, чтобы стряхнуть наваждение: слишком уж напоминала эта сцена другую, ту, что разыгралась сегодня днем у Евгении. «Кругом плагиат», – досадливо подумал он.
– Вы пишете роман? Как интересно! Разрешите, я прочту хотя бы пару страниц! Я немного в этом разбираюсь и уже вижу, что это просто потрясающе!
Катенька поставила на столик чашку – Владимир брезгливо заметил, что там плавает набрякшая чайная подушечка.
Теперь гостья уже двумя руками накрепко вцепилась в рукопись.
– Почитайте, – смирился Владимир, не приученный отказывать женщинам.
Катенька взвизгнула и упала в кресло, закрывшись листками, будто веером. Она, как все филологини, читала быстро и в паузах успевала одобрительно взглядывать на Владимира, а он хрустел пальцами от волнения. «Это моя первая читательница», – дошло вдруг до него. И не такая уж она, право сказать, уродина, решил Владимир, наблюдая, как сосредоточенно Катенька употребляет его текст, как следит, чтобы ни одно словечко не пропало даром.
– Чай поспел! – крикнула мама, и Владимир с Катенькой оба вздрогнули, словно от электрического разряда.
– Почти гениально, – сказала Катенька.
«Вот она – моя вторая героиня!» – понял тогда Владимир.
С момента встречи с Катенькой роман понесся вскачь, как необъезженный конь, – Владимир иногда нагонял его и успевал буквально на ходу добавить нужные сюжетные ответвления, но вообще роман писался сам собой. Все, что требовалось от Владимира, это усадить себя за письменный стол. Единственное, что портило ему настроение, – сочинение Евгении, впрочем, он старался не думать больше о том, кто из них первый придумал историю о призвании и двух похожих друг на друга героях.На сей раз Евгения писала значительно медленнее – когда Владимир штурмовал эпилог, она лишь сдвинула с места первую часть своей книги. Ей впервые в жизни было трудно писать, а потому очень хотелось, чтобы Владимир слушал ее, как раньше, и хвалил, и сопереживал услышанному – но он совсем иначе теперь относился к ее писательству.
Ему теперь словно не нравилось, что она – писатель. Его теперь как будто раздражало, что она тоже – пишет. Тоже! О том, что Евгения еще до встречи с ним успешно сочиняла, Владимир благополучно позабыл. Впрочем, его можно понять и пожалеть: ему теперь приходилось не только скрывать Евгению от Светы, но еще и прятать Катеньку от обеих! Катенька только начинала преподавательствовать и часто забегала за советом и утешением к филологической маме Владимира. Разумеется, она заглядывала в темную комнатку Владимира, где в спертом воздухе прел, поднимаясь и распухая, точно тесто, его великий роман.
Быстро же она освоилась с ними обоими – и с романом, и с Владимиром! Не прошло недели, а с ее розовых (слишком розовых – укоризненно думал Владимир) губ уже слетело короткое электрическое «ты». Рукопись Катенька теперь запросто сдергивала со стола и перелистывала грубо, словно инструкцию пожарной безопасности. Рукопись от такого непочтительного отношения съеживалась и отказывалась расти: муза все реже посещала Владимира. В отличие от маминой аспирантки.
И пятки у нее тоже какие-то слишком розовые, недовольно отметил Владимир утром, когда они впервые проснулись вместе.Евгения с вечера одолевала его звонками – как всякая женщина (писательница или нет, тут не важно), она чувствовала, что Владимир больше не с ней, он больше – не ее. А Владимир жил теперь как зритель фильма, где субтитры опережают действие, – он всегда точно знал, что скажут окружающие и что они сделают. Все чаще он мечтал о том, чтобы бросить всех своих женщин и уйти не то робинзоном, не то робингудом в густой лес, к берегам пустынного острова.
Катенька между тем с каждым днем давала ему все больше творческих советов:
– Как-то мало у тебя сказано о прошлом этих дамочек! Про родителей, семью нет совершенно ничего. Будто они обе выпали из машины времени!
Владимир вынужденно соглашался и той же трудовой ночью подробно описывал прошлое героинь. У главной придумались прекрасные родичи – старообрядцы-неофиты из деревни Пенчурка. Второстепенной пришлось довольствоваться разведенными работягами, вяло допивающими свой век на заводской окраине.
В другой раз Катенька возмущалась отсутствием секса в романе – прямо как на первом советско-американском телемосте:
– Это даже неприлично – быть таким целомудренным!
И пихала его интимно розовой пяткой. Пришлось украшать текст постельными виньетками, до той поры в романе не предусмотренными.
Наконец, Катенька явилась на свидание к рукописи с таким торжествующим лицом, что Владимир заранее впал в отчаяние – что еще могла предъявить ему самозваная критикесса, которую он зачем-то слушал?
Катенька предъявила собственную рукопись – повесть, красиво распечатанную на цветной бумаге. Только Бог всемогущий знал, как не хотелось Владимиру читать эти цветные листочки, загаженные сотнями черных буквяных жуков. Но у него не было выбора.
– Твоя мама уже прочла, – сообщила Катенька, – сказала – чистый восторг!Катенька была не без таланта. Не совсем то есть бездарная, но и недостаточно одаренная – ей отвесили способностей ровно столько, чтобы плодить вирши к школьным праздникам или заливать газетные подвалы проблемными статьями. И то и другое получается у таких людей на ура, а для всего остального нужно иное. Здесь требуется то, что было у Евгении, то, что, смел думать Владимир, есть у него самого. То, без чего не спасет самая прекрасная техника, самый острый глаз, самый отточенный язычок. То, что делает писателя – писателем, а не просто лауреатом литературных премий. То самое, за что Владимир особенно любил Евгению – и от чего отказался теперь из ревности и страха разоблачения.
– Мило, но не думаю, что это надо печатать, – сказал Владимир, возвращая цветную макулатуру Катеньке.
Она вспыхнула, разорвала неловко первый лист, потом, всхлипывая, второй. Так маленькая девочка неохотно рвет тетрадку для домашних работ, надеясь до последнего, что мама ее остановит.
Владимир не останавливал Катеньку – зачарованный, он смотрел, как его вторая героиня ревет и рвет листы.Часть третья
Сейчас я сварю тебе такой супчик, который ты будешь помнить до конца своих дней!
Вильгельм Гауф
Глава двадцать первая,
Правила, по которым жизнедействует и плодоносит телевизионный канал «Есть!», много лет никто не трогал. И если вы полагаете, что телевидение должно меняться, как журналы мод, – от сезона к сезону, то вы просто не понимаете, что такое телевидение. Журналы мод, кстати, тоже не так переменчивы, как им хотелось бы казаться, – даже самые противные из глянцевых обозревательниц, ежемесячно призывающие нас выбросить то, что советовали купить в предыдущем номере, сами тайно прикапывают платьица из позапрошлогодних коллекций. Да что там журналы – жизнь вообще мало меняется, что бы ни думали о себе люди. Мы то ходим, то бегаем по кругу – а как мы при этом выглядим, на самом деле значения не имеет. Популярная телеведущая Геня Гималаева сразу всем сердцем приняла установленные на канале «Есть!» правила, и если она пыталась оспорить какое-нибудь не самое симпатичное положение, то делала это лишь в самом крайнем случае.
Если бы я писала не кулинарную книгу воспоминаний, думает Геня, а роман, то начала бы очередную главу именно такими словами. Или такими:
П.Н. не любил менять установленные порядки – ему, как ребенку, было важно знать, что основные столбы и вехи его жизни неприкосновенны. Он даже со старой одеждой расставался мучительно, как с живым человеком, – к досаде модницы Берты Петровны, годами ходил в одном и том же синем свитерке и несолидных джинсах. Все, что имело отношение к личности П.Н., все становилось ему родным, и оторвать от себя любимую авторучку, престарелый телевизор или выцветшую от частых моек тарелку было для него так же тяжело, как уволить старого и преданного сотрудника.
Правила телеканала «Есть!» не менялись по той же причине – однажды прозвучавшие в душе П.Н., как огненные буквы на стене, они навек воплотились в виде складной легенды, переходящей из уст в уста от главного режиссера к скромной уборщице.
Дод Колымажский, тяготевший в силу молодости к внеклассной деятельности, набрал в один прекрасный день эти правила готическим шрифтом и вывесил на дверце холодильника главной кухни-студии.Список правил длился и длился, внимательный Колымажский не упустил ни одной подробности, и трудовой коллектив, помнится, ухохатывался в ожидании завтрака, зачитывая второе правило вслух и про себя.
Смеяться не стал только один человек – Аллочка Рыбакова:
– П.Н. это не понравится. Сними, Давид, пока он не увидел.
Дод испуганно протянул руку к списку правил, но было поздно: П.Н. вбегал на кухню, за ним шагала Ека с невообразимой прической. Волосы у нее были – будто опарыши. Или переваренные макароны.
– Что это за доширак? – шепнула Геня Гималаева в смуглое ухо Ирак.
П.Н. явно хотел сообщить сотрудникам нечто важное, но заметил листочек и, насупившись, приблизился. Оскорбил его не столько пародийный стиль, сколько готические буквы – он выставил нижнюю губу вперед и обиженно закряхтел:
– Вот так вы, значит, со мной, да? Гитлера делаете?
– Да бог с вами, Павел Николаевич, – запричитал Дод Колымажский, – это просто шутка.
– Не самая удачная, но шутка, – подтвердила Аллочка.
– В самом деле, – продолжал ворчать П.Н., усаживаясь к столу, где блестели масляными боками свежие мадленки, – пора обновить наши правила, все равно их никто даже и не пытается соблюдать. Дод! – крикнул он юноше, снимающему листок с дверцы, – ты почему вчера сидел на сайте знакомств?
Дод выронил листок, который полетел на пол, раскачиваясь, как другой листок – древесный, – на ветру.
Иран громко хмыкнула, а Ека победно тряхнула волосяным дошираком.
– А ты, Пушкин, – грозно сказал П.Н., не утишаясь и не утешаясь даже благоуханными печеньями, каких навалил на тарелку целую гору, – ты систематически куришь на рабочем месте. Аллочка на прошлой неделе играла в «Гильдию», операторы регулярно кормят в рабочее время своих детей, которые едят как взрослые, а ты, Геня, ты…
Тут П.Н. запнулся, но под ободряющим взглядом госпожи Доширак все же вывернул к заранее приготовленному тексту:
– Ты в последнее время слишком часто всем недовольна. И придираешься к ближним своим.
– Да, но в правилах об этом не сказано ни слова! – трогательно возмутилась Ирак.
На кухню стремительной птицей влетел Юрик Карачаев, за ним шли незваные гости – повар Малодубов и его жена-критикесса.
– Я ничего не пропустил? – взволнованно шепнул Юрик близко стоящему к нему оператору Славочке.
– Ждите ответа оператора, – ответил Славочка.
Он был явно не в себе, да и вообще вся обстановка на кухне-студии ничем не напоминала обычную. Красный яростный П.Н. в одиночестве сидел за накрытым столом, а его сотрудники застыли в немых позах, как участники детской игры «Море волнуется раз».
– Понял, кого она мне напоминает, – негромко сказал Гене Колымажский. – Вылитая Ева Браун!
– Ну ладно, – смягчился наконец П.Н. Мадленки он обнюхал, но есть не стал. – Какая сегодня тема?
– Скандинавская кухня, – сказал дежурный повар и поспешно унес печенье с глаз долой.
Юрик проводил мадленки тоскливым взглядом, а Пушкин пробормотал:
– «Властитель слабый и лукавый, плешивый щеголь, враг труда, нечаянно пригретый славой, над нами царствовал тогда».
Плешь у П.Н. и вправду разрасталась с каждым днем – сейчас, когда он сидел, а все остальные стояли, можно было убедиться в этом лично, что называется, не сходя с места. П.Н. мрачно наблюдал, как на столе появлялись селедка в маринаде и лососина, сухие хлебцы и топленый жир в корзиночках из песочного теста. Мелкие, как любил Карлсон, фрикадельки подавались с долькой апельсина и свекольно-медовым соусом, семга была покрыта тонюсеньким слоем козьего сыра. Другой козий сыр – коричневый, который Геня не любила, присутствовал на столе из уважения к норвежской кухне.
Геня вспоминала Скандинавию: кислый кофе, шоколадные вафли «Квикк», стейки из кита на Бергенском рынке. Черепица местных домиков похожа на рыбью чешую.
Завтрак закончился мороженым с лакрицей и морошкой – все молча ели, и только Ева Доширак, она же Ека Парусинская, громко комментировала новые блюда, обмениваясь тонкими замечаниями с Юриком.
Наконец мучение завершилось – П.Н. не хуже Четырнадцатого Людовика восстал из-за стола, и сотрудники поспешно, как насекомые, поползли из кухни прочь.
– Ждите новых правил! – крикнул вслед П.Н., будто выстрелил в воздух.
– Что с ним? – ужасалась Ирак.
У Гени было окаменевшее, как у языческого идола, лицо. На полпути к кабинету они наткнулись на Аллочку Рыбакову, у которой впервые в жизни растрепалась прическа – и немудрено, потому что Аллочка бешено крутила локон вокруг пальца и дергала за него как утопающий за чужие волосы.
– Откуда они узнали про «Гильдию»? – спросила Аллочка. – Я никому… Я никогда… Но я же должна отдыхать, хотя бы так… Евгения, ты знаешь – я не курю, не пью, не встречаюсь с мужчинами, в свободное время я только сплю и моюсь.
Ирак сочувственно вздохнула. Вдруг ей вспомнилась жуткая история позапрошлогодней давности – когда с сыном вместе отдыхали на местном водоеме. На глазах у Ирак утонул молодой мужчина – она стояла на мостках, смотрела в воду и думала, что там кто-то очень надолго занырнул, но лицо пловца, бледное и уже совершенно потустороннее, не двигалось и застывшим взглядом, как когтями, вцепилось в Ирак. Она потом только догадалась, что жертва судороги умирала у нее на глазах, а Ирак тупо смотрела, как человек будто бы плавает. Лицо некогда железной Аллочки было похоже на лицо того несчастного – Ирак ужасно хотелось ей помочь, но, как именно и чем помогать, она снова не знала.
Геня вошла к себе в кабинет, Аллочка, наматывая локон на палец, сунулась было за ней, но потом буркнула что-то и прошуршала мимо.
«Блины нельзя делать в плохом расположении духа: они или пригорят, или прилипнут, – писала Геня. – Если вы принимаетесь за блины, а внутри у вас все кипит от злости или стынет от жалости к себе, будьте готовы к тому, что и первый, и десятый, и двадцатый блин выйдут комом».
– Да, да, – кивнула Ирак, читая через плечо с монитора. – Точно так же с тестом: прежде чем ставить тесто, надо взять себя в руки.
– Взять себя в руки не получается. Буду и без теста, и без блинов, и без новой книги. – Геня Гималаева зарыдала, да так горько, что у бедной доброй Ирак потемнело на сердце.
– Все было хорошо, пока не пришла эта бледная немочь, – плакала Геня, – ведь она совсем не умеет готовить, правда?
– Правда, – дипломатично отвечала Ирак, стараясь не думать об ароматных запахах, с самого раннего утра гулявших по Екиной кухне-студии.
Обитатели телеканала «Есть!» все чаще застывали под дверью, за которой творила Парусинская, и все реже замолкали, когда Геня начинала ругать ненавистную самобранку и утверждать, что нет у нее никакого таланта.
– Геня, тебе бы к родителям съездить! Отдохнуть! – посоветовала Ирак. – Если бы моя семья жила в ста километрах, неужели я бы их не навещала?
Геня вспомнила родительскую избушку в старообрядческой деревне Пенчурка, где мама и отец проводили весь год напролет, – там не было ни мобильной связи, ни телевизоров, ни прочих шайтанов. Два-три раза в сезон мама приезжала в город, останавливалась у старшей сводной сестры, Гениной тетки, и все недолгое время, которое она могла провести в «этом аду», бомбила Геню телефонными звонками и просьбами начать наконец нормальную жизнь.
Геня старалась встречаться с родительницей как можно реже, впрочем, это было нетрудно. В студию мама приходить отказывалась. Она была зрительницей первых выпусков «Гениальной кухни». Ей не понравилось. Точка.…Старообрядческую деревню Пенчурка родители Гени обнаружили по чистой случайности – отправились в поход и никак не могли выбрать место для привала. Они в этом походе всё ссорились и ссорились – начали дома, и мама раз пятьсот кричала, что не пойдет с папой не то что в поход, но даже в соседний магазин! Папа выкурил недельный запас сигарет, маленькая Геня сгрызла хвостики своих косичек, а бабушка Ксения Петровна от нервности наготовила такое количество еды, что ее просто физически нельзя было съесть. Мама тиранила окружающих только потому, что смертельно любила их – от мертвой хватки этой любви еще никто не ушел без потерь. От времени мамина жуткая любовь не высыхала и не портилась, и с каждым годом звучало все больше лишних обидных слов.
На потолке над родительской кроватью висела фотография прищурившегося Алена Делона – мама говорила, что каждое утро, проснувшись, хочет видеть именно это прекрасное лицо. Папа слушал и молчал. Делон тоже молчал и с потолка бесстрастно взирал на чужую кровать. Мама говорила, что детей рожают только безответственные дуры, которые не представляют, что именно наши дети воплощают в себе нашу смерть.
Геня слушала, молчала – и запоминала; еще в щенячьей юности она впервые захотела остаться бездетной. Она соглашалась с мамой: дети – это очень сложно. Мы не знаем, для какой жизни их воспитываем, а потому дети – безвыигрышная лотерея! Как удивительно Гене было слушать ту же маму спустя десять лет! Теперь она громко мечтала о внуках, но Геня уже сдала в архив свой единственный шанс. Она хотела родить ребенка от Того Человека, вот почему шанс был единственный. А ведь можно было представить, что она родила бы, например, от Павла Николаевича. Это была бы скорее всего девочка – решительная и пухлая, с яркими, как у Берты Петровны, глазами в черной опушке ресниц. Но пухлой девочки Павловны – нет. Нет ни глаз, ни ресниц, ни решительности, и нет сил, нет желания обо всем этом думать.
А мама еще много чего говорила. Она говорила, что живет чужую жизнь – придуманную в юности – совершенно чужой, на теперешний взгляд, взбалмошной девицы из политеха. Девицу звали маминым именем, но цели! Вкусы! Образ жизни! Мужчина, что рядом, наконец! Между той, взбалмошной, и нынешней, выросшей из нее, мамой не было ничего общего. Та девица давным-давно исчезла, но именно ее мечты и устремления воплощала теперь уставшая Генина мама, тайно стремясь, как выяснилось, совершенно к другим идеалам.
Папа слушал и молчал. Он любил ту девицу из прошлого, которая лихо курила и носила двубортные брючные костюмы – и выглядела в них сногсшибательно. А теперь в них же изрядно смахивает на престарелую лесбиянку.Ругаясь с папой в тот достопамятный день, мама припомнила ему все грехи человечества – папа, как крест, нес ответственность не только за себя самого, но и за каждого подлеца на Земле. Может, поэтому маленькая Геня, услышав однажды от бабушки про Иисуса, в своем воображении безотчетно придала ему отцовское лицо.
К родительскому дому тем временем подъехал блестящий автомобиль, похожий на громадный роскошный ботинок. Мама выглянула из окна и просияла не хуже фар, которыми ей подмигивал «ботинок»: лучший друг отца, автор великого плова, дядя Рустам прикупил автомобиль. Теперь машину следовало обкатать как положено – поэтому дядя Рустам в последние дни возил маму с папой по всем срочным и несрочным делам и, разумеется, обещал подбросить их к третьему повороту с Южного тракта, откуда традиционно стартовала летняя родительская походная активность.
– Больше всего я ценю в людях душевную щедрость, – говорила мама, выгружаясь из «ботинка». Она очаровательно улыбнулась дяде Рустаму на прощание и даже не поморщилась, когда «ботинок» окутал ее с ног до головы вонючим выхлопным облаком.
Любовь к походам мама с папой вынесли из собственной молодости – как из нее обычно выносят эстетические воззрения, дурные привычки и полезные навыки. На природе мама стремительно менялась, превращаясь в легкомысленную, лихую девицу, ради которой отец отказался в свое время от заграничной стажировки и от одногруппницы Софьи Колпаковой, влюбленной в него до самой своей последней веснушки. Хорошо, что отец так и не узнал, как счастлив бы он был с конопатой Колпаковой, каким она была веселым и заботливым существом… Задумавшие этот брак небесные ангелы до сих пор плачут, глядя сверху на печального мужчину, рубящего дрова в Пенчурке, и на одинокую вялую пенсионерку Колпакову, смысл жизни которой сжался до размеров любимой собаки. Единственное утешение ангелам – Евгения Ермолаева, прекрасная дочь своего папы, которая никогда не родилась бы у Софьи Колпаковой. И потому ангелы терпеливо отводят глаза от молодой Гениной мамы, что закуривает десятую с утра сигарету и стряхивает пепел в желтые лица ромашек.
– Красота-то какая! – выдыхает мама. – Благодать!
Папа молча улыбается. Поляна, цветочки, небо с ангелами, легкие рюкзаки – из-за чего ругались? Жизнь прекрасна! Родители переходят ромашковое поле, скрываются в черном, словно с детского рисунка, лесу и пропадают из вида.
Дядя Рустам должен приехать за друзьями в девять вечера. На нужном повороте он был пятнадцатью минутами раньше. Генины родители не появились ни в девять, ни в десять. В половине одиннадцатого «ботинок» зафырчал и уехал в город – пугать ба Ксеню и девочку Рустаму не хотелось, но друзья ни разу с ним так не поступали.
Он позвонил ба Ксене из автомата и осторожно сказал, что ребята скорее всего заплутали в лесу, но они опытные походники, так что, кроме клещей, опасаться нечего. Бабушка, конечно, заплакала, но Рустам уговорил ее продержаться до утра, сам же опять поехал к Южному тракту.
Родители стояли там – грязные, как из забоя, веселые и совершенно другие. Мама Гени мяла в руках незажженную сигарету и смотрела на нее так, будто впервые в жизни видела. Папа мечтательно глядел в звездное небо. Полем, под лунным небом, уходил к лесу незнакомый высокий человек.
Рустам так обрадовался, что не стал ни о чем расспрашивать. На обратном пути салон машины пропах землей и лесом.– Рустик, мы нашли потрясающее место! – наконец сообщила мама.
Старообрядческая деревня Пенчурка была спрятана в чаще леса – хотя желающие могли ее найти без особого труда. Вот только автомобилем в Пенчурку не доехать – учителя, торговцы и врачи, навещающие пенчурцев, доезжают по проселку, пока дорога не закончится большой сосной, а потом идут несколько километров пешком. Мама с папой, поплутав в лесу и наглотавшись вдоволь свежего воздуха, вышли к той самой сосне с противоположной стороны и поняли, что совершенно не понимают, как тут оказались и как выбираться обратно.
Спасение пришло в виде молодой женщины с черным саквояжиком, бойко шагавшей по тропинке, – в лесу она выглядела так инородно, что мама приняла ее за привидение.
Оказалась не привидение – врач.
Врачиха обрадовалась компании и, пока шли до деревни, поведала о Пенчурке и ее обитателях.
– Женщин вы там не увидите, – рассказывала врачиха, с интересом косясь на тонкий профиль Гениной мамы, которая только завистницам напоминала морскую свинку, а так была дамой утонченной. – Женщины в Пенчурке по улицам не шастают, а дома сидят.
– Старообрядцы, – понимающе сказал отец, – я сам из этой породы.
– Ты? – поразилась мама. – А почему ты мне об этом никогда не говорил?
Терапеут дипломатично кашлянула.Старые, но крепкие, как вековые деревья, дома Пенчурки выросли перед горе-туристами, и бородатый хозяин, явно поджидавший врачиху, нахмурился при виде чужаков.
– Туристов они, сами понимаете, не очень любят. Туристы безобразничают часто. Детям плохой пример показывают. В Бога, – шепотом сказала врачиха, – не веруют.
Генин папа набрал полную грудь воздуха – он был здесь совершенно иной по составу, даже чище, чем в ближнем лесу. Ребятишки кололи дрова и смотрели на туристов с любопытством – может, ожидали, когда они начнут безобразничать.
Здесь, в Пенчурке, время было спрессовано и утрамбовано в брикеты – нестись, бежать или даже течь ему не давали возможности. Даже Генина мама почувствовала это свойство пенчуркинского времени – она притихла и раскраснелась.
– Тут много домов пустует, – болтала врачиха, успевшая поговорить с бородачом и попросить его вывести потом туристов к проселку. – Городские здесь не приживаются, но кое-кто пробует. С ними трудно. Они ведь даже, знаете, попить из своей посуды не дадут!
Генины мама и папа переглянулись. Разговорить бородача на обратном пути оказалось не просто, но когда вдалеке выросла та самая сосна, в бороде забрезжила первая улыбка, блестящая, словно лунный серп.
В машине родители – впервые за последнее время – не разругались, но даже взяли друг друга за руки, точно влюбленные дети.
Через год они переехали в Пенчурку, а Геня осталась жить с ба Ксеней. Мама изредка приезжала в город, Геня же старалась навещать родителей как можно реже: в старообрядческой деревне ей было не по себе ровно настолько же, насколько по себе было в ней маме и папе.Теперь Геня ехала в Пенчурку сознательно – не предупредив, разумеется, поскольку не было в деревне ни мобильной, ни какой другой связи. Несколько блоков программы было сдано вперед, Аллочка не глядя подмахнула заявление об отпуске, а П.Н. опять отбыл на какую-то аппетитную заграничную вакацию. Пенчурка вырастала на горизонте, как сбывшийся жуткий сон.
Мобильник, с которым Геня Гималаева, подобно миллионам современных людей, срослась в единое целое, занервничал еще на лесной развилке. Как заблудившийся турист, как мама и папа сто лет назад, мобильник тщетно искал выход, сигнал, призрак сети, а потом все же сдался. Геня отключила его, бросила мертвую пластмассовую тушку в сумку и с ненавистью глянула на папку с ноутбуком – в Пенчурке нет электричества, а Интернет считают новым именем диавола. Зачем она потащила с собой ноутбук, никому не известно. Привычка. Зависимость.
– Дочушка! – закричала мама с порога, и Геня остолбенела: никогда прежде мама не позволяла себе таких нежностей.
И вообще, может, это не мама, а совсем чужая загорелая женщина в уютном платье? Или все-таки мама? А тот мужчина, с надежными морщинами у глаз, это отец? Как же давно Геня не видела своих родителей, как давно она не смотрела на них!
Маленьким, детским шагом Геня ступила на чисто выскобленное крыльцо, и рядом поспешно запели птицы, будто рояль в кустах, дожидавшиеся нужного момента.
Нам с вами, читатель, ничего не остается, как временно оставить героиню в заботливых родительских руках – пусть она отдыхает, отъедается и отсыпается на деревенском воздухе. Телеканал «Есть!», где тем временем происходит множество разных событий, отсюда будет казаться Гене далеким, словно планета Марс, – а ведь на канале «Есть!» сгущались краски, тучи и события. Там, как ягоды на кусте, созревали новые правила, и однажды кто-то первым произнес вслух слово «кризис».
Произнес так, будто увидел крысу.Глава двадцать вторая,
Когда Катя Парусова была маленькой, она узнавала новости от двух людей – соседки Фарогат и своей родной бабы Клавы Парусовой. Соседка Фарогат не случайно стоит здесь на первом месте – маленькая Катька видела ее в детстве чаще родной мамки. Улыбчивая узбечка с крошечными ногами и щедрым золотым запасом во рту, Фарогат забирала соседскую малышку с раннего утра к себе, чтобы дать мамке с папкой проспаться и потом заново напиться.
Катька ходила вместе с Фарогат и ее дочкой Лолой по соседским подъездам с уборкой – иногда их звали помыть квартиры и окна, и там Катька всегда не могла удержаться, чтобы не заглянуть в каждый уголок. Она страстно завидовала людям, которые живут так спокойно и чисто, что им нет нужды пригибаться от летящей бутылки и закрывать уши руками.
Иногда, в злые безалкогольные периоды, мамка пыталась разобраться, за каким это, извиняйте, лядом, Фарогат таскает за собой Катьку: от громового мамкиного крика «Фая!» развешанное на уличных турниках белье раскачивалось, будто шторы в ветреный день, а случайно попавший во двор иностранный легионер непременно решил бы, что дан приказ «Fire! Огонь!». Фарогат отзывалась и на Фаю, и на Фаню, и на Фиру, что бы ни предлагали ей вместо имени большие русские тетки, она спокойно все принимала.
«Фарогат» – значит «спокойствие».
– Зачем кричишь, Ираида? – Фарогат шла меж белых пододеяльников «словно по облакам» – восхищалась Катька. Золотые зубы сверкали, как свечи в деревенском храме, куда Катьку изредка водила бабушка Клава Парусова.
– Девка где?
Катька уже бежала к матери, обнимала ее широкую и твердую, как колонна в Доме культуры, ногу и тут же получала ладонью по носу. Или по губам.
Фарогат щелкала языком:
– Зачем бьешь, Ираида?
Но мать тащила Катьку в дом, где был вечный праздник, который всегда с тобой, – даже сейчас взрослая Екатерина Игоревна Парусова не может отделаться от памяти этого праздника. От детского ужаса, когда родной пьяный папа, бригадир Игорь Парусов, грозил ей нехорошо пальцем, а потом так же точно нехорошо – она знала, что нехорошо! – страстно чмокал ее ручку. От того, как мать валялась на полу – ни дать ни взять медвежья шкура: мертвые глаза, раскинутые лапы.
Спасение было одно – Фарогат. Она поила девочку крепким, как марганцовка, чаем и совала читать книжку про Ходжу Насреддина. Она пела незнакомые, но ласковые песни и учила Катьку новым вещам – арифметике, чтению и даже русскому языку. Почерк у Фарогат был красивым и стройным, буквы получались одинаковыми, как блинчики из школьной столовой, где они тоже дружно прибирались и где девчонок бесплатно кормили. Странно, что дочку Фарогат – Лолу – Катя помнила смутно, хотя они и по возрасту, и по ситуации должны были стать подругами. Но нет, спустя годы от Лолы в памяти остались только черные косички. Зато портрет Фарогат Катька могла бы написать по памяти – как любимое стихотворение. Катька всегда хорошо рисовала, и об этом «всегда» ей тоже впервые рассказала соседка.
Отца у Лолы не было. «Прочерк Иванович», – грустно смеялась Фарогат.
– Мамку в школе назвали «неработь», – сказала однажды Катька. – Что такое неработь, Фарогат?
– Когда не работают, – уклончиво ответила Фарогат. – Зачем такое спрашивать, Катя? Мамку любить надо, хоть какую.
Катька хмурила светлые брови, шевелила губами – усваивала новые вещи.
Когда подоспела пора идти в школу – ту самую, где они с узбечками скоблили и мыли ступеньки, папка по пьянке так забил мамку, что ему пришлось сесть в тюрьму, а мамку долго не выпускали из больницы. В школу Катьку собирали бабушка Клава Парусова, страдавшая оттого, что пришлось оставить в деревне дом, хозяйство и кроликов, и Фарогат, подарившая в честь 1 сентября расшитую бисером сказочную тюбетейку.
Первая учительница – толстая, как шкаф, Нина Витальевна – с жалостью смотрела на маленькую белобрысую Катьку: о том, что у нее папа в тюрьме, а мама – неработь, знала вся школа.
– Я тута жить не смогу, Фая, – плакала вечером бабушка Клава, – рази только в деревню взять? Тама у нас и школа-восьмилетка, и по хозяйству она поможет. Теперь, пока выпустят обоих, сколь времени пройдет? А у меня делов – косой десяток…
Фарогат молчала. Что у нее спрашивать? Будто она – суд.
– Я ведь тоже не могу ее у себя держать, – высказалась наконец соседка. – У меня дочка, требует внимания. У меня знакомый есть – Рустам, культурный человек, диссертацию пишет. Мы, может, скоро поженимся, Клавдия Ивановна. У меня тоже своя жизнь, свой ребенок.
– Да я понимаю, – бабушка махнула изрезанной морщинами ладонью, будто отогнала муху.
Катька сидела на подоконнике, прилепив нос к стеклу, и смотрела во двор, в любопытные мордочки анютиных глазок. Рядом с клумбой поздно вечером Катька выкопала ямку и похоронила там свое единственное сокровище – бисерную тюбетейку, смотреть на которую ей было теперь слишком больно.
Вскоре бабушка Клава увезла ее к себе в деревню, а Фарогат переехала – может, и правда вышла замуж за своего Рустама. Катька не виделась с ней долгие годы – уже и мать вернулась, и отец, и опять начали свои пьянки-гулянки, а Катька, доучившись в сельской школе, отличницей вернулась в город и лихо, в полпинка, открыла дверь в университет. Эти сельские девочки прищемят в дверях любых городских фифочек; может, они и ставят ударения в словах не там, где надо, но этому и научиться легко. Тем более Катя била знания, как уток, – влет.
На первом курсе она допоздна готовилась к экзаменам. Однажды вышла из библиотеки, когда стемнело. Вместе с ней университет покинула худенькая уборщица, пожилая, в дешевом, как у самой Кати, пальтишке с жалким меховым воротничком. Катя сразу узнала Фарогат – она не простила ее, как не прощала в жизни никогда и никого. Спрятала лицо в воротничок и зашагала к автобусной остановке, повторяя в памяти имена античных богов и героев.Девочка с курса, Авдеева, хвасталась, что в детстве папа читал ей вслух мифы Древней Греции и потому она готова к экзамену по античке последние пятнадцать лет. На спор Авдеева пересказывала мифы и описывала подвиги Геракла – Кате же приходилось грызть мифологию как сухарь: античка никак не желала ей даваться.
Странно, что именно сейчас Ека Парусинская завспоминала грустное детство и трудную юность – сейчас, когда до родителей, все еще живых и все так же, как ни сложно в это поверить, пьющих, ей нет дела, точно так же, как нет ей дела до предавшей маленькую Катьку узбечки Фарогат – единственного человека в мире, которого она в самом деле любила. С бабушкой все было проще, как будто обе они, старая и малая, договорились однажды – не словами, а другим, более совершенным способом – не делать друг другу сложно и больно. Так, в относительном мире и равнодушии,они прожили долгие годы. Любви не было – была вымученная забота с одной стороны и вынужденная благодарность – с другой. Бабушка Клава умерла несколько лет назад, когда Ека проходила первую стажировку в Италии. На похороны внучка не приехала.
Сейчас, с высоты будней, Ека видела свое печальное детство чужим, как будто речь шла не о ней самой, а об очередном античном герое, так легко усваивавшемся безразмерной памятью Авдеевой. Греческие мифы и детство – это была одна и та же античность.
На днях, когда в студии отключили электричество за пять минут до эфира, Ека вместо того, чтобы нервничать со всеми, зачем-то принялась вспоминать собственную, деревенскую мифологию, слипшуюся в ее памяти с античной. И лишь только электричество наконец дали, ведущая «Ека-шоу» будто вынырнула из прошлого, стряхивая – как собака воду с шерсти – цепкие, приставучие воспоминания.Когда Ека начинала учиться готовить, она, как всякий любослов, прежде всего пошла за помощью к книгам. Кулинарных увражей в магазине оказалось жуткое количество: здесь были отдельные книжки по всякой национальной кухне, по каждому блюду и продукту, были толстенные тома в разноцветных обложках, обещавшие лучшее меню на каждый день, и разудало изданные книжищи, написанные знаменитостями разного пошиба и масштаба. Ека подивилась знаменитостям: всё люди успевают, и даже готовят, и пишут об этом книги!
– Возьмите Ларису Ларисину, – интимно шепнула Еке продавщица. – Там очень эффектные рецепты.
Лариса Ларисина была типичной однодневной певицей-длинноножкой. Падая в черную дыру народного забытья, она отчаянно цеплялась за все, что могло бы удержать ее на краю пропасти (она же – вершина славы). В числе прочего Ларисе попалась под руку кулинария. На обложке певица была запечатлена с закопченным чугунком в руках и с мольбой в глазах.
Ека поставила Ларису обратно на полку.
– Мне бы что-то попроще и… поосновательнее, – сказала она скорее себе самой, нежели продавщице. И сразу увидела Большой кулинарный словарь Александра Дюма, романы которого заметно скрасили Еке трудные дни детства.
Большой кулинарный словарь имел эпохальный вид и стоил тоже немало – но Еке, как любому филологу, уже самый вид любого словаря внушал надежду и оптимизм.
– Изумительный выбор! – запищала продавщица, незаметно подталкивая Еку в сторону кассы. – Там тоже очень эффектные рецепты. Почти как у Ларисиной.
По пути в кассу Ека успела цапнуть еще и книгу агрессивного британского повара с лицом убивца.Рецепты и вправду оказались эффектными. Ека узнала, что для правильного бисквита нужно взять шестнадцать свежих яиц (британский повар из другой книги уместно добавлял: «Это должны быть яйца от свободно пасшейся курицы»!). Дюма предлагал совершать немыслимые для начинающего кулинара вещи: «Возьмите пять живых голубей, забейте их и соберите кровь в сосуд, добавив лимонный сок, чтобы она не свернулась. Ощипите голубей, выпотрошите их, вставьте лапки внутрь, обдайте крутым кипятком и немного пропассеруйте в коровьем масле. Добавьте пучок пряных трав, ломтик окорока, телячью зобную железу, шампиньоны и трюфели. Залейте небольшим количеством бульона, приправьте по своему вкусу и поставьте вариться. Затем поставьте сосуд с кровью на огонь и постоянно помешивайте ее, не давая свернуться. Когда она хорошенько нагреется, но еще не закипит, составьте сосуд с огня. Пусть кровь остывает».
Кровь стыла в жилах нашей Еки, но она с научным упрямством продолжала кошмарное чтение: «Возьмите зайчонка, разделайте и выпотрошите его, добавив кровь к голубиной крови. Нарежьте мясо зайчонка на филе и порубите вместе с небольшим количеством сырого окорока…»
Ека закрыла толстый том Дюма и глаза одновременно – вспомнила бабушкину деревню. Крольчатник, где за рабичными ромбиками, среди осколков моркови и зверинского духа томились пушистые жертвы. Бабушка пестовала своих кролей как дорогих внуков: кормила, разговаривала с ними, заботилась, но в урочный день все равно тюкала по голове чем-нибудь тяжеленьким и делала кролику дыру в глазике. Чтобы выпустить кровь.
– Потому что главное, Катюшка, нам с тобой не повредить шкурочку, – ласково приговаривала бабушка, подвешивая свежеубиенного кроля под крышу. Снизу, пыхтя, стелила клееночку.
Маленькая Ека стояла рядом, выпятив живот, и, задумчиво сунув палец в рот, наблюдала, как стекает через глазик совсем недавно живого и теплого зверя долгая струя крови. Сам подвешенный зверь выглядел невозможно длинным и мало похожим на пока еще живых собратьев, распушившихся в клетках.
Кстати, гибрид зайца и кролика называется «лепорид» – эту ненужную информацию Еке торжественно сообщил П.Н. Он каждый день по многу раз забегал в Екину рабочую студию, чтобы держать ее в курсе мировых событий и собственных, больших и маленьких открытий. О странах мира, катастрофах и войнах П.Н. говорил запросто, как о соседях, – и, высказавшись, бежал прочь из кабинета в поисках новых событий.Первый выпуск «Ека-шоу» не просто порвал рейтинги – он превратил их в мелкую труху, как делает многомощный профессиональный измельчитель, который на следующий после премьеры день предложили рекламировать Еке.
Справочно: за время царствования на канале «Есть!» Геня Гималаева рекламировала лишь хилый японский соус. Теперь и соус, и саму Геню поглотила пучина забвения – певица Лариса Ларисина прекрасно знает, как такое бывает. Только что ты отбивалась от вспышек фотокамеры, как от слепней в уральском саду, а теперь никому не нужная отзываешься на безличное: «Девушка!»
Геня еще не вернулась из скоропостижного отпуска, а Ека уже навела порядок на канале «Есть!» и в прилегающих к нему водах – вся жизнь здесь была разобрана по кирпичику и сложена заново, так, как хотелось блестящей ведущей, виртуозу кухни и единственному светилу телеканала Еке Парусинской.– …Парусова? – рассмеялся молодой преподаватель антички, любитель древних авторов и юных дев. – Есть такая река, не правда ль?
О реке Катя думать не стала, вытащила первый попавшийся билет – с Гомером. И славно! Аэды и рапсоды, мифология как почва греческого искусства, киклические поэмы, историчность Гомера, стилистические особенности, боги и герои.
– Можно отвечать сразу?
– Без подготовки? – возмутился преподаватель. Поддернул под столом брюки, а очки, наоборот, спустил на самый кончик носа.
Катя усмехнулась и вывалила на него не только аэдов с рапсодами, но и такой ушат подробностей из жизни древнегреческих богов и героев, что бедный экзаменатор разалелся как маков цвет. Неловко обронил карандашик, вначале полез было за ним, потом передумал.
– Вы, Парусова, уж не исчезайте в тумане моря голубом! – попросил он, вручая Кате зачетку с красиво выписанным «отлично». – Загляните на кафедру, мы с вами посудачим.Ека Парусинская, если бы ей сейчас сказали «посудачим», решила бы, что речь идет о том, чтобы зажарить судака. Немудреная, но вкусная рыбка! И преподаватель античной литературы был такой же породы – именно его круглая умная голова стала первой ступенькой (она же – кочка) Катиного подъема вверх, к научным высям, так грубо прерванного позабытым нами прекрасным студентом.
– Парус, порвали парус! – грустно напевал античный препод вскоре после Катиного окончания университета, встречая ее на кафедре в новом, преподавательском статусе.
Она же запросто выбросила его из головы – вместе с дипломной работой, вместе с недописанной диссертацией, вместе со всем, что было в ее жизни до телеканала «Есть!». Теплый, насиженный и уютный, как гнездо, трон царицы канала Ека заняла с наслаждением и по праву – так уставшая от бесконечной суеты домохозяйка валится к вечеру в любимое кресло, и поднять ее оттуда нельзя ни силой, ни хитростью.Ека входила в студию, и зрители были счастливы уже только потому, что она живет с ними в одном городе. Среди зрителей были Фарогат и Лола, была выпускница филфака Авдеева с памятью размера XXL, был изрядно облезший с годами преподаватель античной литературы, была та самая продавщица из книжного магазина и спившаяся совсем к этой поре бедненькая Лариса Ларисина, но Еке Парусинской было до них не больше дела, чем до целиком взятой античности. – Не люблю готовить по старым рецептам, – откровенничала Ека в эфире, – долой древности! Да здравствует новая кухня!
Глава двадцать третья,
У Гени Гималаевой подруг не было – так уж сложилось.
Однажды Геня пошла в кино – одна, как водится; сзади сидела девушка – тоже одна. Девушка смеялась ровно в тех же сценах, что и Геня. И молчала в других, там, где надо было молчать. Геня оборачивалась и жалела, почему в их возрасте нельзя взять и запросто подойти друг к другу. Впрочем, Геня и в детстве не умела – взять и подойти.
Она всегда, сколько помнится, была одна. Завидовала ровесницам, которые смело называли свое имя, будто пароль, и тут же накрепко завязывали узел дружбы с совершенно незнакомыми девочками. Всего только раз к маленькой Гене, хихикая, подошла одна такая девочка с невозможным именем Злата. Компания Златы всегда играла в стороне от Гени, угрюмо сидевшей на лавке с книжкой. У Гени сердце затрепетало, как флажок на ветру, но Злата всего лишь выпалила скороговоркой:
– Почему у тебя всегда такие платья? Дурацкие!
И тут же убежала обратно к подружкам, что заливались громким смехом.
Геня так и не поняла, что было дурацкого в ее платьях – такие же, как у всех, стремные советские ткани, простейший фасон, самые обыкновенные пуговички и кантики. Не в платьях было дело, а в самой Гене – она отличалась от других девочек, скрывала свое одиночество, хотя и тяготилась им, и потому была нелюбима. Лишь маленькая Ленка с вечно красными руками и гениальной сестрой-поварихой однажды поделилась с Геней чем-то похожим на дружбу, но и с ней они перестали встречаться сразу же после того, как Ленку перевели в другую школу.
Взрослая Геня Гималаева, отбывая ссылку в Пенчурке, думала о том, что у нее нет и никогда не было подруг.– … Мама, у тебя есть подруги? – спрашиваю я так внезапно и не в тему, что мама резко просыпается от дневного сна и машет руками. Напугала!
– Когда муж хороший, никаких подруг не надо, – говорит мама и снова засыпает.
Здесь, в Пенчурке, всегда хочется спать. Запах нагретого дерева убаюкивает не хуже японского детектива, который я вытащила с полки наугад. Это самая не захватывающая книга на свете, и главное усилие тратится не на то, чтобы отгадать преступника, а на то, чтобы запомнить имена и взаимоположение героев.
Детективы любит папа, он же – мамин хороший муж. В комнатке, которую папа важно зовет кабинетом, собраны и лучшие образцы жанра, и его наипозорнейшие представители. В свободное от сельскохозяйственных занятий время мой папа, обросший, как все местные жители, бородой, любит полежать на диванчике с детективом в руках. Я слышу – он взволнованно шелестит страницами и крякает от удовольствия. Сыщики, ведущие расследование в детективах из папиной библиотеки, обладают разнообразными способностями, интересами и профессиями – помимо всем известных скрипача-химика, любителя орхидей и старой девы, в компании значатся инвалид детства, больной синдромом Туррета, еврейская многодетная мать, монах-травник, искусствовед, пекарь и даже ландшафтный дизайнер.
Я зеваю над японской книжкой так, что челюсти мои скрипят, будто ставни в родительском доме. Все не относящееся к детективам чтение папа унес в сени и сложил красивыми ровными стопками под окном. Наверное, там есть и мои детские книжки, так странно и быстро исчезнувшие из взрослой жизни. Надеюсь, что там нет моих собственных, мною написанных книжек. У нас с родителями был на этот счет серьезный разговор. Они обещали.
В любом случае надо сделать над собой усилие и произвести раскопки в давно позабытых стопках, этих бумажных останцах, только и ждущих подходящего момента, чтобы обрушиться. Я с облегчением возвращаю японскую книжку в ее родную щель на полке (справа – язвительный британский детектив, слева – грустная итальянская повесть с пятью убийствами: соседи приветствуют вернувшегося собрата) и ухожу на розыски в сени. В «сенки», как говаривала ба Ксеня.
Вот интересно, что ба Ксеня сказала бы, увидев сейчас более чем просто пожилых дочь с зятем и уже вполне перезрелую
Я всегда улыбалась, вспоминая неугомонную бабушку, готовившую по самым сложным рецептам и в принципе не признающую легких путей. У нее если уж были блины – то самые невероятные, с припеком и подскоком. Если пироги – то с такими непостижимыми начинками, что гости каменели от усилия, но все равно не разгадывали, «чего она туда натолкала». Ба Ксеня взошла на дрожжах Елены Молоховец – ни та ни другая ни за что не оценили бы прелестной современной кухни – легкой, как одуванчик.
Конечно, розыски в сенках первым же уловом принесли ту самую Молоховец с десятками пожелтевших закладок, каждая из которых была не просто бумажкой, а торопливо записанным рецептом. Бабушкины помидоры – сладкие, с чесноком и смородиновыми листьями! Сдобное печенье! Пирог с гвоздикой и корицей! Как жаль, что это сокровище не попалось мне раньше, когда мы с П.Н., будто антиквары-стервятники, разбирали записи почивших старушек – этим бабушкам мы обязаны множеством фирменных рецептов. Поискать вдохновения в родительском доме мне почему-то не приходило в голову – или я думала, что бабушкины рецепты ушли вместе с ней?
Молоховец бережно отложена в сторону – как радостный повод, дергающий изнутри за множество нервных ниточек. Я знаю, какое это счастье – не спеша пролистывать заляпанные страницы, отскребать присохшие к самым важным словам кусочки неизвестного происхождения и гадать, чей палец отпечатался вместе с соусом в оглавлении, которое у Молоховец составлено самым странным в мире образом. Лучшие рецепты – обязательно с жирными пятнами на волнистых набрякших страницах…Количество счастья здесь, в Пенчурке, отрезанной от мира бородатыми раскольниками, крайне ограничено, потому я берегу его, как голодный путник резервную шоколадку.
Под Молоховец лежит светло-голубой том Сент-Экзюпери – открою где попало, прочту, и это будет про меня!
«Мне всегда была ненавистна роль наблюдателя. Что же я такое, если я не принимаю участия? Чтобы быть, я должен участвовать».
О, как это верно, дорогой и любимый писатель, Большой Принц, сгинувший в небесах и пропавший в море! Я тоже должна участвовать, чтобы быть, но и роль наблюдателя мне порой по нраву, более того, со словом «участвовать» у меня связана в памяти одна давнишняя история.
Проклятая Пенчурка особенно располагает к давнишним историям и эксгумации призраков.…Это был пионерский лагерь с безликим названием, запомнить которое невозможно. «Березка»? «Космос»? «Юность»? Не знаю, кто придумывал эти имена, но сейчас их авторы явно специализируются на сочинении названий для голливудских фильмов. «Выкуп». «Отчаяние». «Тайна». Скупость мысли, бедность слов.
Пионерский лагерь для меня – кошмар летней жизни. Я ненавижу все, что нужно делать коллективно, и единственное коллективное дело, с которым мне удалось себя примирить, – телевидение. Далекое от меня сейчас, как Северный полюс и Южный Крест.
Родители считали, что я преувеличиваю, и каждый год упорно совали мне под нос путевку в очередную «Березку». Я упорно ревела, но потом все равно уезжала в туманный, зеленый и ненавистный мир, где очень рано поднимали по утрам и очень гнусно кормили на протяжении дня.
Но в то лето все было иначе. У нас был новый вожатый – Гера Иовлев. И ради этого вот Геры я готова была терпеть воспитательные перегибы, и вечный голод, и невозможное детское одиночество.
Вожатый Гера Иовлев стал моей первой настоящей любовью, навсегда задав высокую планку и образец для будущих отношений и мужчин. Он был тонкий и смуглый, как мужчины на картинах Эль Греко, но при этом сильный и выносливый. И еще Гера был умный и содержательный, как целая библиотека, – неудивительно, что я влюбилась в пионервожатого после первой же линейки и зачарованно следила за ним из окон и кустов.
На мысль признаться в чувствах меня натолкнула Татьяна Ларина – я как раз дочитывала «Онегина». Как лихо у них получилось! Страниц всего ничего, а результаты налицо.
Ночью, далеко после отбоя, когда даже самые говорливые девицы из нашего отряда уснули, разметавшись на пружинных койках, я пошла в вожатский домик. Сердце бухало так, словно внутри маршировал железный дровосек.
У вожатых было темно, но железный дровосек внутри меня дал команду – и кулак, сжатый из ледяных пальцев, постучал в окно.
Через секунду показалась прекрасная, экономно вылепленная голова Геры – я забыла сказать, что у него были редкостно кривые зубы, но меня, как д’Артаньяна на момент знакомства с Бонасье, «не смущали такие мелочи».
Лунный свет добросовестно обрисовал кривые зубы Геры и его глубокий зевок – вожатый спал. Скорее всего он уснул пьяным – потому что из окна напахивало густо и кисло.
– Чего тебе, девочка? – спросил Гера, не узнавший меня.
Железный дровосек угрюмо вымолвил заветное «Я тебя люблю». И тут же зажмурился, то есть мы вместе зажмурились от ужаса. Зря, потому что Гера растянул губы в лукавой улыбке, помахал пальцем в воздухе – «шалишь!» – и произнес ту самую фразу, ради которой я и вспомнила сейчас эту историю:
– Девочка, иди спать! Ты должна ночью спать, а завтра – участвовать!
Окно затворилось. Униженный дровосек обернулся девочкой. Я вернулась в свою палату и до рассвета не могла уснуть, а потом проспала общий подъем. И долгие годы потом не хотела даже слышать о любви.
« – Важную я вчера у Голопесова индейку ел! – здохнул помощник исправника Пружина-Пружинский. – Между прочим… вы были, господа, когда-нибудь в Варшаве? Там этак делают… Берут карасей обыкновенных, еще живых… животрепещущих, и в молоко… День в молоке они, сволочи, поплавают, и потом как их в сметане на скворчащей сковороде изжарят, так потом, братец ты мой, не надо твоих ананасов! Ей-богу… Особливо ежели рюмку выпьешь, другую. Ешь и не чувствуешь… в каком-то забытьи… от аромата одного умрешь!» Это Чехов. «Невидимые миру слезы». Я сама сейчас миру не видна, а из рассказов Чехова мама заставляла меня в детстве ежедневно списывать – по две страницы, чтобы я набиралась грамотности и
Все про кухню, про кухню… Как назло попадается именно то, чего мне лучше не читать: я и так с трудом сдерживаюсь, чтобы не готовить с утра до вечера. Мама не любит мою кухню, считает слишком вычурной, а папа так боится обидеть маму, что всегда ей поддакивает. Здесь, в Пенчурке, я отлучена от любимых продуктов и питаюсь так, как ни за что не станут есть мои телезрители.
«У плиты я чувствовала себя куда счастливее, нежели создавая так называемые легендарные «образы» – книжка о Марлен Дитрих. Не представляю ее у плиты.
Под книжкой Дитрих был толстый слой пушистой пыли, а там – о нет. Я меньше всего хотела найти эту книгу, но вот нашла – и теперь придется взять ее в руки.
…Подруг не было, зато у меня был Тот Человек. Он умел быть сразу и другом, и подругой, и мужем, и врачом, и коллегой, и читателем – вообще всем сразу. Это очень удобно и чрезвычайно волнует. Женщину подобное качество просто сбивает с ног. Сбитая с ног, я, как жук, трепыхалась и не могла встать, ушибленная чувством. Обезножела.
Тот Человек тянул к себе все ниточки, какие только были в моем распоряжении, – и они стали теперь в его распоряжении. Но в те дни я писала так же легко, как теперь готовлю, – я делала это с упоением.
Роман мой был уже почти закончен, но я не решалась показать его окружающим. Подруг, как все запомнили, у меня не было, а Тот Человек видел только самые первые страницы и ушел, прочитав их, как мне показалось, в смятении. Лицо у него было словно у несчастливого отца в роддоме, увидевшего личико третьей по счету дочери. Одно из двух – либо мое сочинение было ужасным, либо прекрасным. Жаль, что Тот Человек не уточнил, какое именно «либо» относится к моей будущей книге.
Я узнала это через год – когда мой роман благополучно прошел стадии первого знакомства с редактором и перешел на уровень хорошей дружбы с директором издательства. Художники рисовали обложку. Редакторша с сачком бегала по страницам, вылавливая последних блох. Мне даже выплатили гонорар – полностью, и я успела потратить почти половину на какие-то дико ненужные и потому восхитительные вещи.
Звонок Того Человека вызвал меня на улицу – я откликалась на его звонки, как слуга в английских книжках на колокольчик хозяина.
Был чудный майский день – а я очень люблю май, несмотря на то что из года в год именно в этом месяце ко мне приходят сразу и томление, и страх будущего, и ужас, что все прошло и больше не будет ничего такого, ради чего стоит жить. Не стану описывать клейкие листочки и голубые, голубые, голубые небеса – я лучше опишу Того Человека, каким он стоял передо мной в тот чудный майский день.
У него было чужое лицо.
Когда мне рассказывают что-то важное, я вдруг начинаю разглядывать рассказчика пристально до смущения, порой обоюдного. Звук отключается, зато зрение обострено до предела – и я вижу в собеседнике именно то, чего хотелось бы не видеть. У одного важного и горделивого писателя вдруг обнаружились до отвращения маленькие ручки с короткими и какими-то недоразвитыми бледными пальцами. У пожилой дамы-критикессы из декольте торчат прорвавшие лифчик «косточки» – как у дохлой рыбы. У П.Н. в ушах шевелятся волосики.
А у Того Человека было чужое лицо.
Я не слышала, что он говорил, – точнее, почти не слышала: звук его голоса то включался, то выключался.
– Вышла книга… Хотел тебе рассказать… Издательство… Премия… Переводы…
Тот Человек пытался пересказать мне все свои планы разом – он верил, что его книга, словно ключ, откроет все двери, а там, за дверями, – успех, счастье, деньги и вещи: только ждут, чтобы их выпустили наружу. Горделивый писатель с недоразвитыми ручками после успеха своей книжки начал томно поджимать губы на фотоснимках и наряжаться в итальянские дизайнерские шмотки типа «а ты не летчик, а я была так Prada»… Пожилая критикесса в рыбьем лифчике более всего интересовалась стратегией и тактикой перехода из одного сословия в другое. Тот Человек даже пустил слезу, рассказывая о том, какой успех ждет его первую книгу.
– Но ты должна знать, – Тот Человек наконец глянул мне в глаза, и вновь я то слышала его, то не слышала. – Там есть переклички… заимствования… я вдохновлялся… твой образ… муза…
Он вручил мне бумажный кирпичик и убежал – да-да, именно убежал вверх по майской улице. Птицы нещадно свистали.
И вот он вновь передо мной, этот кирпичик, – книга, не открывшая, как ни грезил об этом автор, ни одной важной двери. Пожелтевшая от старости, с выцветшими страницами. Страшно, когда твои книги желтеют от старости – это все равно что видеть, как седеют твои дети.
Сами писатели, впрочем, тоже изрядно желтеют и выцветают с годами, но при этом упорно верят в свое мастерство и обвиняют в неудачах окружающий мир, сплотившийся в противоборстве. Их, пожелтевших и выцветших писателей, не отрезвляют ни полное забвение, ни даже нищета. Их не смущают распродажные цены на старые книги и полное отсутствие новых.
– Старик, я такую вещь задумал! – кричат они друг другу при встрече. – Это будет бомба!
И оба, пожелтевшие и выцветшие, прекрасно знают, что не будет у них ни бомбы, ни вещи. Ничего не будет, кроме расписных воспоминаний о ярком дебюте и горького чувства обманутого ожидания.
Я даже не догадывалась, что Тот Человек тоже, оказывается, пишет. К моему сочинительству он всегда относился с трепетом, но я была слишком неопытна, чтобы почувствовать в этом трепете не одну, а множество составляющих. Тот Человек страстно желал славы – и не той, которую могла ему дать фотокамера Фаина, а другой, вскормленной материнской надеждой, мечтой об успехе писателя.
Однажды он сделал первый шаг – украл у меня идею и под покровом ночи вынес ее под рубашкой, близко к сердцу. Идея не замерзла на ветру, а пустила корешки, и вскоре из нее выросла книга, экземпляр которой я сейчас держу в руках в полуденном зное сонной Пенчурки. Из автора я стала героиней – какое это унизительное состояние! Тот Человек все написал обо мне, все! Это был полный справочник по Гене Гималаевой, перелистывая который я дергалась, будто ела сырой ревень без сахара.
Он написал о том, что в дни месячных я неосознанно выбираю красный цвет в еде или одежде. О том, что я не умею застегивать лифчик, как все девочки – на ощупь, сведя крылья за спиной, – а переворачиваю застежку на живот. О том, что шнурки я завязываю двумя ушками, и о том, что у меня нет ни одной родинки на теле. О том, как я сплю – обняв подушку и согнув ноги, будто бегу во сне – как атлет на греческом килике. Он вывернул наизнанку все мои мысли, препарировал слова и похитил чувства. Он надругался надо мной, вынув из меня все, что было мной. Он подарил это своей героине – еле живой, тепловатой кукле по имени Жанна Ермолова. Как ни исхищрялся Тот Человек, выписывая словесные кренделя и вставляя в рот глиняной Жанне таблички с приказами, кукла не спешила оживать, но топталась по страницам романа неуклюже, как заглючивший Голем. Она, эта кукла, и вытоптала все живые ростки, из которых – при надлежащем писательском уходе – могла бы взойти настоящая литература.
Другую героиню я не знала – и не узнавала. На жену Того Человека, маленькую и горластую Свету, она точно не походила: но это не был и фантом. Слишком живой – в отличие от куклы Жанны – получилась эта Кира.
Как все читатели, я наделяю персонажей (чужих или своих) внешностью и потому так не люблю смотреть фильмы, поставленные по любимым книжкам: редко когда вкусы режиссера совпадают с моими. Киру я вообразила худенькой белокурой девушкой в очках, похожей на пионервожатую из «Березки», – Гера Иовлев женихался с ней, на мое горе, всю июньскую смену. Я, будучи ребенком, не могла внятно оформить своих претензий к очкастой блондинке – но меня раздражало в ней все, особенно ее длинная клетчатая юбка в крупную складку. «Клетчатая» – так я ее называла.
Да, Кира у Того Человека вышла, что там говорить, на славу – «моя» Жанна смотрелась неуклюжей идиоткой, и Кира вышибала у нее на ходу все опоры, одну за другой. Нечто подобное происходило и в моем романе, который я так подробно обсуждала с Тем Человеком.
Конечно, у нас получились совершенно разные книги, думаю я теперь.
Можно было и не психовать так, и не пытаться – безуспешно! – забрать рукопись из издательства. Мы приготовили из одинаковых продуктов непохожие блюда – но это я думаю теперь: взрослая, опытная, успешная Геня Гималаева, давно поставившая черный крест – как на чумной двери – на отношениях с литературой.
Но дело было не только в этом! Меня убило не столько воровство, сколько предательство. Тот Человек предал меня всем желающим – на суд, съедение и смех. Я с моей любовью, работой, с моим лицом и судьбой, с моими родителями и всей жизнью была распята на каждой странице его книги – вместе с моим старым домом и кошкой Шарлеманей (названной в романе просто Маней).
И вот теперь эта книга – снова у меня в руках. Я листала ее, перечитывала отдельные пассажи про Голема-Жанну и думала – как хорошо, что старые улицы, на которые мы приходим за переживаниями прошлого, меняются. Меняются так, что в них порой не остается ничего прежнего.
Недавно я ходила к дому, где живет мама Того Человека, – хотела вспомнить прошлое и погрустить, но не узнала окрестностей. На месте пустыря – небоскребчик с развеселыми балконами. Первый этаж занят банком и гастрономом. В окнах дома, до сих пор помнящего мои несчастные взгляды, – стеклопакеты и жалюзи.
Как это правильно, как гуманно! Страшно подумать, что было бы, если бы все важное для нас застывало неизменным во времени.
Книга-убийца с пожелтевшими, а местами даже заплесневевшими страницами тоже изменилась от времени – не только внешне. Героини – Жанна Ермолова и Кира – походили теперь на старых бумажных кукол, которых взрослая девочка откопала на заброшенном чердаке.
Успеха роман Того Человека не имел – как не заслужила его и та моя книга, о которой не сказали, помнится, ни слова даже самые добрые ко мне люди. Воспитанный человек – он ведь никогда не подаст виду, если в компании вдруг кто-то шумно испортит воздух. Вот и та моя книга стала чем-то вроде громкого и неожиданного звука, замечать который критики и читатели посчитали неприличным.
С произведением Того Человека вышло еще хуже: поначалу его вроде приняли, прочли и приголубили, как часто бывает с новыми авторами. И всё на том! Проза его была одной крови с теми дешевыми фильмами, где герои ходят с настриженными на плечи бумажками, изображающими снег, – эти бумажки у них никак не тают. Тот Человек подмечал детали, давил из себя метафоры, но и только! «Он был похож, она казалась, он видел в ней». Наверняка Тот Человек читал словари, отмечая липкими бумажками понравившиеся редкие слова, таскал повсюду за собой диктофон и с десяток блокнотов было разбросано у него по всему дому. Сейчас я думаю о Том Человеке – как навахо про индейцев анасази: «Кто-то древний».
В общем, книжка его поплавала на поверхности читательского рынка, а потом утонула. И жуткая Жанна, в которой отпечатались, как в доисторическом камне, все мои черты, тоже пошла на дно – к великому облегчению.
С Тем Человеком мы больше не виделись: он меня резко и страшно разлюбил. Книги я писать перестала, а дальше вы знаете. Дальше было телевидение.
Которое тоже теперь становится от меня все дальше.Я подскочила на месте, обрушив долго ждавшую того книжную пирамиду. Сколько можно сидеть в Пенчурке? Зачем я дала Ирак себя уговорить?
– Женя, чем ты там шумишь? – простонала мама. – Сходила бы лучше за грибами.
Грибы… Шиитаке, портобелло, королевские устричные… О чем бишь я? Здесь, в пенчурских лесах, совсем другой ассортимент: подосиновики, опята, мои любимые лисички. Сделать бы сегодня ризотто с лисичками – наверное, даже мама будет есть!
И не думать, не думать, не думать ни о чем!
Я схватила первую попавшуюся корзинку, набросила на плечи куртку и скачками понеслась к лесу.
Пенчурские ребятишки, с которых смело можно рисовать иллюстрации к детским рассказам Толстого, раскрыв рты, смотрели мне вслед.Глава двадцать четвертая,
Деревня Пенчурка, куда я сама себя сослала, ничем не похожа на Болдино или даже Шушенское. Хотя природа вокруг такая, что Пушкин на моем месте (Александр Сергеевич, а не Аркадий Степанович) изыскрился бы стихами. Леса здесь выросли в незапамятные времена, в основном из корабельных сосен. А еще есть тут березовые рощи, ельник, полянки – все как надо: на целое стадо поэтов хватит и художникам останется. Местные жители относятся к лесам нецивилизованно – уважительно и боязливо, а леса платят им за это ягодами, грибами и боровой дичью, которую пенчурские мужички понемногу стреляют в сезон.
Ни грязных салфеток в кустах, ни втоптанных в землю пластиковых пакетов с надписью «Ашан», ни даже размокших окурков в пенчурских угодьях не увидишь – это практически девственный лес. Даже комары тут летают такие здоровые и разленившиеся, что умудряются вызвать к себе нечто вроде симпатии: в самом деле, как можно сердиться на таких бестолковых тварей!
Очередной комар лениво вился у меня над головой, присматривая подходящее для укуса место, – вот и я, успокоившись, точно так же лениво выбирала, куда бы отправиться наполнять корзинку. Лисички – прямо как живые! – полностью заняли мои мысли: опрятные желтые зонтики, которые никогда не бывают червивыми и очень-очень легко готовятся. Разумеется, именно лисичек духи леса мне сегодня дарить не собирались – ни одной желтой грибной семейки я не встретила. Зато набрала почти полную корзину великолепных подосиновиков, ножки которых походят на кожу небритых мужчин. Вот интересно, прельстила бы Того Человека эта метафора (которую, кстати, задолго до нас обоих представил миру Лев Толстой)? У Того Человека была очень белая кожа, так что отросшие за несколько дней волоски превращали лицо именно в такую подосиновость, значительно менее мягкую на ощупь.
При мысли о подосиновых щеках рука моя сама потянулась за телефоном, давным-давно выключенным по причине отсутствия сигнала. Он, телефон, лежал мертвым ископаемым в кармане куртки, ожидая периода раскопок. Каким же маленьким и ненужным выглядит этот прямоугольный предметец в лесу – даже мухомор смотрится рядом с ним внушительным и важным!
Я положила телефон в грибную корзинку и пошла себе по тропинке, как Маша без медведя. Сосны уютно шумели над головой, тихо подвывали комары – и кто сказал, что я не люблю российскую природу? Настоящее лето бывает только здесь.
До конца отпуска осталось меньше недели, скоро возвращаться в город. Знаете, как это бывает? Уезжаешь куда-нибудь и грезишь наяву, как в твое отсутствие все твои близкие подружились с твоими врагами, объединились и наслаждаются чем-то особенно прекрасным. Именно сейчас, думаешь ты, в кино идут самые интересные фильмы, в магазинах устраиваются распродажи за гранью добра и зла, и вообще жизнь больше всего напоминает тот идеал, в соответствии с которым она должна быть задумана.
Может быть, Ека уже заняла место главного режиссера? Или ее вышвырнули с позором и я никогда больше не увижу этой гадкой улыбочки?
Сосны одобрительно шумели, комары демонстрировали редкостную коллегиальность. Я шла, повторюсь, с корзинкой в руках и путаными мыслями в голове – натуральман, Красная Шапочка! Только Серого Волка не хватало для полной идентичности. И грибов-лисичек.
Тут я очень вовремя посмотрела на наручные часики и обнаружила, что они, поганцы такие, остановились. Я тоже остановилась: на месте стой, раз-два. И выяснилось, что я не понимаю, где нахожусь.
Знаменитая телеведущая и малоизвестная писательница Гималаева заблудилась в трех соснах!
В оправдание могу сказать, что люди в пенчурских лесах теряются регулярно – примерно с той же скоростью, с какой в них произрастают ягоды-грибы. Даже мои собственные родители, как вы помните, начали знакомство со староверами именно с того, что решительно заблудились в местных лесах. Почти каждую неделю к Пенчурке выносит неудачливых грибников и невезучих любителей природы – всем оказываются скорая географическая помощь и теплый прием. Насколько он может быть теплым в деревне, где на всех людей – три фамилии: Никишины, Егоршины да Агаревы.
Папа много раз говорил мне, что в лесах близ Пенчурки нашли приют не только местные староверы, но и оставшиеся невостребованными языческие божки, которые и развлекаются таким вот нехитрым способом, сбивая людей с верного пути.
Ветерок прошелестел по траве, и в двух шагах от тропинки я увидела самую настоящую лису – с большими ушами, длинными тонкими лапами и пушистым хвостом. Шерсть у нее на спинке блестела так, будто ее глазировали абрикосовым джемом. Лиса повернула тонкую мордочку и облизнулась. Возможно, она хотела намекнуть таким образом, что без лисички я все-таки не осталась – пусть и не в нужном виде и числе.
Я села на траву и задумалась. Для размышлений лучше места не найти: кругом деревья, деликатные звери и грибные корни, растущие, как известно, под землей на многие сотни километров. Вот я сижу сейчас, пригорюнившись, как сказочная девочка, оставленная помирать в лесу, а прямо подо мной растет мицелий. И если сейчас пойдет дождь, грибы попрут из-под земли, как античные воины.
Я вспомнила, как уютно бывает слушать дождь в деревянном пенчурском доме – кажется, что десять аккуратных секретарей шелестят пальцами по компьютерным клавиатурам.Интересно, который час?
Телефон, как ни странно, включился сразу – на часах светилось 17.56. Не зря продавец расхваливал мне эту модель – якобы она каким-то таинственным образом сохраняет остатки заряда на долгое время… Родители, наверное, с ума сходят – при условии, конечно, что мама проснулась, а папа вернулся с пасеки. В Пенчурке папа превратился в убежденного пчелофила – и мед у него, правда, невероятный. Особенный. Очень вкусный.
Комары, летевшие за моим теплом стаей преданных вассалов, облепили мобильник и запищали – обсуждали, наверное, между собой, что это за штука и как ее лучше съесть. Один особо настырный кровосос попытался впиться в мониторчик, но тот вдруг засветился. Телефон звенел и вибрировал, комара (с инфарктом, не иначе) отнесло в сторону, а я выронила трубку из рук.
Потом, конечно, подняла, но ответить не успела. Сработал определитель номера – это звонил Дод Колымажский.
Звонил сюда, в лес, где мой чудом включившийся телефон чудом изловил сигнал! Не иначе что-то случилось! А если с Шарлеманей? Я оставила ее именно Колымажскому – отвезла вместе с мисочкой и переносным туалетом.Сосны угрожающе зашумели. Не двигаясь с места, чтобы сохранить драгоценный сигнал, я набрала номер Дода.
– Слушаю вас, – вежливо сказал он.
– Давид, что случилось?
– Геня? Наконец-то! Где ты? Все еще в этой бородатой деревне? Вы там вообще знаете, что в мире происходит?
Колымажский так орал в трубку, что, честное слово, даже природа притихла. А я, как любой человек после такого вступления, подумала о самом страшном – что началась война. А что? Люди моего поколения выросли под «угрозы американской военщины» и песни о японских журавликах. Я до сих пор помню, как нужно вести себя во время всеобщей эвакуации, и умею быстро надевать противогаз.
– Идиот, она решит, что война началась! – закричал в трубке далекий родной голос. Ирак! Как я по ней соскучилась!
– Геня, возвращайся скорее! – торопилась моя помощница. Она говорила так, будто озиралась по сторонам. И опасалась не успеть закончить разговор. – В стране экономический кризис, у нас кризис жанра – и вообще ужас. Приезжа…
Она отключилась на полуслове, связь пропала, на дисплее высветилась ровная надпись: «Нет сигнала». Это были финальные титры.
Я поднялась на ноги и рядом увидела живое грибное море лисичек, а вдали за соснами – коренастые домики Пенчурки.Глава двадцать пятая,
Родители разворчались: «Сначала приехала без предупреждения, теперь так же резко уезжает…» Они явно перестарались с брюзжанием и недовольством: из-под вороха эмоций выглядывали облегчение и даже радость. А что? Я прекрасно понимала родителей – к маленькой Генечке, которую они тетешкали тридцать шесть лет назад, взрослая лохматая телеведущая отношения не имеет. Детям в такой ситуации значительно проще – родители спустя годы остаются взрослыми и знакомыми, а вот сами отпрыски мутируют в толстых дельцов, стервозных училок или телевизионных звезд на стадии заката.
Кстати, в Пенчурке – закаты дивной красы. Я несколько дней караулила, когда солнце исчезнет с горизонта – не смоется по-тихому, как у нас в городе, а уйдет со сцены торжественно и гордо, будто заслуженная артистка, получившая главную театральную премию.
Пока мы с папой шагали по лесу к автобусной остановке, солнце копило силы для очередного яркого прощания и так жахнуло напоследок по стеклам фырчащего «Богдана», что я, каюсь, пожалела о том, что уезжаю. Все-таки здесь красиво. И староверы не такие уж страшные, какими их малевало воображение: тетки тем более, как говорилось, у них по домам сидят, а от теток, знаю по своему горькому опыту, в жизни все главные беды.
– Приезжай, дочка, когда захочешь, – сказал папа, уколов меня на прощание бородой. – Мы с тобой на рыбалку сходим!
Бедный папа! Так и не привык, что у него нет сына.
Я, между прочим, тоже не представляю собственную дочку. Девочку воспитывать намного труднее, чем парня, – очень много сверхзадач, большая часть которых мне самой до конца не ясна.Вызванивать Колымажского, Ирак и Аллочку с Пушкиным я начала сразу после того, как пенчурские леса сменились инопланетным пейзажем Гадова – заводского городка с насмерть замученной природой. Кто-то мне рассказывал, что в Гадове жители поголовно болеют раком – верится легко. Вместо деревьев близ Гадова торчат высохшие палки, а земля здесь каменная, мертвая. В самом городке вздымались кверху трубы завода, похожие на гребенку с выломанными зубцами. Страшная сказка.
Колымажский, Ирак и Аллочка с Пушкиным не отвечали на мои звонки – более того, телефоны у них были отключены, а городские номера предлагали длинные гудки, распиливающие воздух, или равнодушный бред автоответчиков.
«Абонент временно недостоин…», – послышалось в очередной раз вместо «недоступен», и я, разозлившись, отключилась. Прислонившись к окну, рядом дремала уютная бабулька в беретике – от нее пахло точно так же, как от моей ба Ксени. Странно: человека нет, а запах, точнее, память о запахе живет. Пахнет лежалыми карамельками, камфарой, огуречным лосьоном и самую малость булочками. Булочками с корицей и сахарной пудрой. Я придвинулась ближе к бабульке и тоже уснула.
Разбудил меня громкий голос Остапа Бендера.
– Ты вообще где? – кипел П.Н., вопли которого не умещались в крошечной трубочке телефона. Бабулька уважительно отодвинулась.
– В автобусе, – шепотом ответила я, опасаясь разбудить спящих пассажиров.
– Она в автобусе! – хохотнул П.Н., как будто я сморозила нечто настолько смешное, что у него сил нет придумать ответную реплику.
– Правда, в автобусе, Павел Николаевич! Зря смеешься!
Впервые я услышала, как странно звучит со стороны это полувыкающее обращение. Недотыкомка… Ведь так – на «вы» и по имени-отчеству, говорят друг с другом только простонародные старички со старушками. Я немедленно исправилась:
– Зря смеетесь, над собой смеетесь! Мчусь домой, проехали Гадов. Везу грибы.
Последние слова прозвучали таинственно, как пароль, – я заслушалась сама себя.
– Какие грибы?.. – заинтересовался П.Н. – Давно я не вкушал грибов!
Я случайно включила режим громкой связи:
– Лисички, подосиновики и белые сушеные.
– О-о-о, – простонала трубка. – Я бы прямо сегодня пришел ужинать, но, знаешь, мама просила провести с ней вечер. А ты, Геня, завтра же с утра на работу – и грибы приноси. Не представляешь, как мне нужно с тобой поговорить. И посоветоваться… На самом деле, – сказал он, перед тем как проститься, – все очень плохо. А будет еще хуже.
– Мужики, – с пониманием кивнула бабулька в беретике, выслушавшая, как и большая часть пассажиров, весь мой разговор с начальником. – Ты же понимаешь, что ни к какой маме он не пойдет!
– И пугает, главное, – вступила соседка сзади, – «будет еще хуже!».В сравнении с тихой Пенчуркой город наш выглядел так, как шалава рядом с отличницей. Оказывается, человеку нужно совсем немного времени, чтобы отвыкнуть от городской жизни, – я пугливо озиралась по сторонам, пробираясь по улицам короткими перебежками, как собака через многорядный проспект. Машины смотрелись убийцами; люди же говорили так громко, что непонятно было, как они умудряются различать посторонние звуки. Вот хорошо-то было в лесу, с комарами!
И дом мой любимый не порадовал. Без Шарлемани в нем было тихо и печально, будто на кладбище. Хорошо, что грибы – как малые дети! – требовали немедленного внимания, так что я, едва переодевшись и вымыв руки, бросилась готовить. П.Н. только рад будет, что назавтра его встретит не сырой продукт, а полноценный обед. Заготовки для ризотто с лисичками, жюльена из подосиновиков и грибного супа я сделала за полчаса – вот как соскучилась! А ведь на кухне даже воздух застоялся, да и свежих продуктов не было – с утра придется заехать в «Сириус».
Впрочем, почему с утра?От машины я тоже отвыкла – не сразу вывела ее с места на стоянке, и не то насмешила, не то перепугала охранников дергаными резкими движениями.
Телефоны Аллочки, Пушкина и Дода по-прежнему молчали, зато откликнулась Ирак:
– Ты в городе? Радость-то какая!
– Может, хотя бы в двух словах расскажешь, что происходит? – взмолилась я. – Чувствую себя как Робинзон Крузо в его худшую минуту. Ну или как «Я из лесу вышел, был сильный мороз».
– В двух словах не помещусь, – сказала Ирак, – а потом, у нас разговоры прослушивают. Только при личной встрече, Геня, прости. Приезжай завтра пораньше. Дод тебе шлет привет и обещает подкинуть к вечеру Шарманку. Пока!
Ирак почему-то не может выучить имя моей кошки и называет ее всякий раз по-новому. И как это понять – про разговоры? Кто их прослушивает?Парковка «Сириуса» была сплошь заставлена машинами, несмотря на поздний час. Большей частью, разумеется, джипы. Мне пришлось ехать к самой крыше и романтически вставать там под самыми звездами.
Я волновалась – как всегда, перед встречей с продуктами. И с поклонниками.
Я была дома, но при этом чувствовала себя так, словно в лесу.
Отсюда, с парковки «Сириуса», Пенчурка увиделась мне прекрасной и просветленной, землей обетованной. С ужасом я отметила, что начинаю, кажется, понимать родителей. Быть может, это старость?Если бы мне кто-нибудь сказал, что поздним вечером в «Сириусе» собирается такая толпа, я посоветовала бы этому кому-нибудь начать писать фантастические романы. А ведь это правда – море людей разливалось по магазину, и я далеко не сразу ухватила свободную корзинку. Точнее, у меня увели практически из рук несколько штук подряд, пока я не рассердилась и не повисла на очередной каталке всем своим телом.
– Девушке плохо! Девушке плохо! – закричала во весь голос объемистая тетка, которая сама же до этого и пыталась отнять у меня корзинку, а теперь орала и на глазах превращалась в хорошо известную мне и, без сомнения, вам гастрономическую критикессу Нателлу Малодубову (в миру – Наталья Восхитина).
Знаете, бывает смотришь и видишь, как из чужой человеческой особи стремительно прорастают знакомые черты. Может, и не знаете – это явление не из затрапезных. Не всем удается увидеть, как лопаются древесные почки, как гаснут городские фонари…
– Геня, ты? – завизжала Нателла, налетая на меня с такой страстью, будто она на диете, а я – шоколадный торт. Естественно, праздные покупатели тут же последовали ее примеру и начали со всех сторон окружать меня и мою каталку, толкая друг друга локтями.
Спасибо тебе, Нателла! Именно сегодня вечером – без косметики, в комариных укусах – я представляла собой самое аппетитное зрелище для своих поклонников! Впрочем, бывали случаи похуже: однажды поклонницы обложили меня в женском туалете супермаркета «Весенний», когда я выходила из кабинки под звук автоматического смывателя. А незабываемая сцена в Макдоналдсе? Меня всего лишь накрыло летним дождем, спряталась переждать его, но разве кто-то поверил, что пришла я сюда не за чизбургером?
Нателла бесцеремонно взяла меня под мышку – как куклу наследника Тутти – и потащила прочь – нас провожали возмущенные людские крики и тихий шелест мобильных фотокамер. Я исхитрилась помахать всем рукой на прощание – не люблю разочаровывать публику!
Мы вышли (точнее, Нателла вышла, а я покорно семенила рядом) из «Сириуса» на свежий воздух – темнота, как всегда летом, была словно ненастоящая. Как будто все договорились просто поиграть в ночь.
Я так устала, что возмущаться не было сил. Нателла – женщина крепкая как телом, так и духом, спорить с ней бессмысленно. Кстати, за долгие годы нашего знакомства она ни в чем, да и ни в ком, ни разу не ошиблась.
– Где ты бродишь, Генечка? – спросила Нателла и, спасибо ей, поставила меня наконец-то на пол. – Ты ничего не знаешь, по глазам вижу. У вас на канале творится такое, что даже мировая экономика отдыхает, хотя тоже, знаешь ли, всеобщий кризис. Упадок и депрессия. П.Н. собрался продавать канал по дешевке. Спроси, кому.
– Кому?
Нателла повела бровями, как другие женщины поводят плечами.
– Юрику! Гаденыш вовремя подсуетился. И пусть продает! Иначе по миру пойдете. – Но мы же всегда были… Мы приносили…
– Были, приносили! Геня, проехали. Есть еще одна новость – неприятная лично для тебя. Сгруппируйся, хотя я не верю, что это кому-то помогает.
Я тем не менее сгруппировалась. И начала дышать, как телевизионные актрисы дышат во время телевизионных родов.
– У вас там в последние месяцы окопалась одна редкостная… – Тут Нателла Малодубова употребила неприличное слово, заставившее проходящих мимо парнишек тревожного возраста уважительно присвистнуть. – Она работала у моего Гриши и полностью его обесточила. Выпила, понимаешь?
Я попыталась представить, как Ека пьет кровь бело-розового, лелистого повара Гриши, и, к удивлению своему, нашла эту картинку убедительной.
– Она талантливая, стерва, – вынужденно признала Нателла, – и хочет царствовать безраздельно. Юрик дает ей полный карт-бланш, а потому выступил перед П.Н. с удивительным предложением. Он, Юрик, сохраняет все ставки, программы и проекты, оставляет за П.Н. творческое руководство и директорство, но с телеканала «Есть!» должен уйти один человек.
И этот человек просидел последние две недели в каких-то мансийских лесах!
Нателла трясла меня за плечо со всей силы – а силы у нее о-го-го.– Тебе надо срочно что-то делать, – сказала Нателла. – Я бы на твоем месте даже не ходила завтра на работу – это бессмысленно. Я говорила и с Пушкиным, и с Аллочкой, они все мне звонили и рыдали, как осиротевшие дети. Но они не будут спорить с П.Н.: терять работу по нынешним временам слишком большая роскошь.
Нателла явно хотела продолжить разговор, но вежливостью в тот вечер я не отличилась – пробормотала что-то и ушла, неблагодарная, обратно, в теплые объятия «Сириуса». Взяла, на сей раз без проблем, каталку и пошла по своим бывшим владениям, собирая продукты с полок, как фрукты с деревьев. Я могла думать только о блюдах, которые собиралась готовить нынче ночью, – вспоминала рецепты, радовалась ровненьким, как новые туфли, баклажанам и чудесным спелым артишокам. Но судьбе показалось, что на сегодня с меня не хватит. Свернув в мясной отдел, я столкнулась корзина в корзину с Тем Человеком.
Железо брякнуло, мы отскочили друг от друга, но тут же вспомнили, что оба – культурные люди. Выдавили по жалкой (у меня) и снисходительной (у него) улыбке. Я зачем-то начала разглядывать его покупки, живописно сваленные в корзину. Когда видишь у возлюбленного туалетную бумагу, махровые мочалки и, например, фасоль в собственном соку, это изрядно снижает романтический градус. Тот Человек безуспешно пытался отвести корзину в сторону от моего пронизывающего, как холодный ветер, взгляда, но не зря же я вела первые выпуски «Сириус-шоу»! Мороженая свиная шея, конфеты «Метелица», молоденький, едва оперившийся чеснок, прыщавые желтые яблоки.
В мясном отделе у Мары Михайловны – настоящий холодильник, что и требуется уже почившему мясу. Мы с Тем Человеком были еще живые – с виду по крайней мере – и потому явственно, на глазах, замерзали.
– Холодно здесь, – светски промолвила я.
И Тот Человек вежливо согласился:
– Как в холодильнике.
Настоящий писатель, не правда ли? Тут же нашел подходящее случаю, неизбитое сравнение.
– Что твоя мама?
Не знаю, зачем я спросила о маме. А не о жене Светочке, для которой – несомненно! – в корзине припасены две коробки зефира и шоколадный торт.
– Мама сильно болела, но сейчас тьфу-тьфу, спасибо.
Когда Тот Человек говорил это, он был очень похож на П.Н., рассказывающего о Берте. П.Н. невозможно любит свою мать, и ему плевать хотелось на ее странности. Мать избалована им, как маленький ребенок, – задаренная и закормленная старушка.
– Может, хочешь сегодня поужинать у меня? – Я спросила это, зажмурившись, и, разумеется, Тот Человек испуганно замотал головой и скорей-скорей повез свою корзину прочь из холодильника, на ходу прощаясь со мной и задевая локтем
Чудная телятина! Хотела бы я сказать то же самое о своей жизни. Тот Человек уходил из нее, а я смотрела ему вслед с сожалением – мне часто бывает точно так же жаль второстепенных героев из любимых книг. Авторы избавляются от них с легкостью, как молодайка от нежеланных детей, а я тоскую и до самого финала мучаюсь разлукой.
В мясном отделе между тем становилось все холоднее – я промерзла до костей, с пониманием глядя на кроликов в состоянии трупного окоченения, и думала: как же они похожи на кошек! Знакомый мясник рассказывал мне, что кроликам специально оставляют меховые «носки» во время свежевания – дабы никто не заподозрил в них кошек.Я покатила к выходу, печально разглядывая первых, вторых и сотых встречных – в такие минуты, как сейчас, я поменялась бы с каждым из них, не глядя на судьбу, в лицо и в душу.
Вот, например, уставшая женщина с тремя пареньками мал мала меньше – детям, по моему некомпетентному мнению, давно пора спать, но пареньки бодры и свежи: облепили мамину каталку со всех сторон, успевают стаскивать с полок коробки с хлопьями и еще какую-то яркую дребедень. Я с удовольствием махнусь судьбой с этой женщиной – вместо хлопьев я приготовила бы малышам такие блинчики! Такие гамбургеры – с каперсами, домашним томатным соусом, куриными котлетами! Я бы готовила им с утра до ночи, и, конечно, читала бы им книжки про каких-нибудь суперменов, и гуляла бы с ними в парке. А эта женщина пусть разбирается с моей жизнью!
Я чуть было не подошла к многодетной маме, но на пути удачно выросла очередь в кассу. И это в десять часов вечера! Зеленая от усталости, как та часть лука-порея, которую обычно не используют в рецептах, кассирша отбивала покупки, а женщина с тремя детьми пристроилась за мной.
– Мамочка, мамочка, – канючил один из мальчишек, – ты приготовишь нам прямо сегодня такие же драники, как у Еки Парусинской?
– И такой же шукрут, – пробасил второй.
– И такие же маффины, – запищал третий.
– Все приготовлю, но завтра, – сонным голосом пообещала мать, выкладывая покупки на ленту. И вдруг рявкнула, будто очнувшись: – Митя! Ваня! Алеша! Прекратите трясти тележку!
– Извините, – обратилась я к ней, дружелюбно протягивая табличку с надписью: «Следующий покупатель». Женщина без лишних благодарностей взяла табличку, глядя на меня совсем не так любезно, как предполагалось.
– Извините, – повторила я, – ваши дети так гладко выговаривают слова «шукрут» и «маффины»… Вы, наверное, очень ими гордитесь?
Я заискивающе улыбнулась одному из пареньков, конопатому, как перепелиное яйцо, но яйцо даже не подумало вернуть мне улыбку.
Мать, впрочем, смягчилась:
– Они без конца смотрят канал «Есть!». С тех пор как там появилась Ека Парусинская, просто сладу нет. Все, что она готовит, я должна немедленно подать на стол.
Счастливая мамаша доверительно наклонилась, так что на меня напахнуло ее дрянными духами:
– Наш папочка, между прочим, тоже большой поклонник этой Еки. Считает, что она спасла канал от разорения и, может быть, они не загнутся в кризис.
Я кивала и думала: эта женщина, с ее детьми и дух
– Девушка, вы платить будете или просто так здесь все разложили? – зеленая кассирша, подписанная в области кармана «Татьяной Дуровой», смотрела на меня сурово и устало, как ночной страж, поймавший наконец на рассвете мелкого хулигана и прижавший его к стенке. Тушь с ресниц кассирши ос
Она меня не узнала, эта зеленая Татьяна, как не узнали меня многодетная мамаша и ее перепелиные дети – «большие поклонники канала «Есть!». Деньги полетели из моего кошелька шелестящим дождем. Ребенок сзади (Митя? Ваня? Алеша?) сказал: «Вау, круто!»
Они все забыли меня – не прошло и месяца, как мой город, моя работа и даже «Сириус» перестали обо мне вспоминать. У них была теперь Ека Парусинская, и ее было вполне достаточно. А на мобильные телефоны нас с Нателлой снимали просто потому, что выглядели мы обе уморительно.
– Мама, я вспомнил эту тетю! – взвыло наконец дитя-яйцо. – Она раньше вела передачу на канале «Есть!», но она не умеет готовить так, как Ека!Глава двадцать шестая,
Ека лежала на спине в позе покойника, положив голые ноги на спящую кошку. Зеркало отражало неподвижность, превращавшую Еку в статую старинной королевы, в надгробиях которым по обычаю подкладывали под ноги любимое животное. Собаку или, вот именно, кошку.
Умирать вопреки отражению Ека не собиралась. Надо быть совсем уж ненормальной, чтобы скончаться в час триумфа. В античности было дело – фанаты кричали великому атлету: «Умри, Диагор! Тебе нечего больше желать!» Диагору, может, и нечего было желать, а вот у Еки Парусинской оставались незаконченные дела. Последние штрихи. Ека любила, чтобы все было сделано красиво – этому научила ее в детстве бабушка.
Выглядела Ека так, словно позировала сразу восьми камерам. Не беда, что единственная зрительница кошачьего рода уснула крепким сном. У Екиной кошки не было имени, потому что в нем не было надобности. Зато у Еки теперь было имя, да какое!
Ека Парусинская лениво протянула руку к телефону – двадцать три пропущенных звонка от П.Н., десять от Иран, четырнадцать от Юрика. Семь сообщений от доктора Мертвецова, три – от Юли Дуровой-Пушкиной. Смотреть дальше Еке стало скучно: уж слишком все было предсказуемо, как в примитивном рецепте для начинающих. Сегодня вечером Ека не хотела общаться даже с П.Н., что говорить о какой-то Дуровой-Пушкиной! Сегодня ей хотелось побыть с собой наедине, прислушаться к своим чувствам и подготовиться к завтрашней встрече. Гималаева вернулась… Вернулась, милая, и даже не догадывается о том, какие руины ее поджидают.
Ека засмеялась, безымянная кошка недовольно мявкнула. Эта кошка никогда не мяукает, как другие, – она говорит что-то похожее на «мне-мне-мне».
– У тебя даже кошка необыкновенная, – сказал на прошлой неделе влюбленный доктор Дениска Мертвецов.
Доктор Дениска изрядно наскучил Еке, но избавляться от него было еще рано – хотя этот запах зеленого мыла, бррр, невыносимо! Красота, конечно, важная вещь, но Ека точно знала, есть кое-что более важное: молодость. Молодость свою Денис Григорьевич терял стремительно, на глазах, и с ней вместе уходило то единственное, что ей в нем по-настоящему нравилось, – умение метко и цинично шутить. Первая за всю жизнь влюбленность превратила доктора Мертвецова в скучнейшую персону, каких Ека навидалась и в университете, и за границей, во время учебы.
Милашка Павел Николаевич – совсем другое дело. Ека с детских лет была неравнодушна к «самым главным» – это в ней кричала во весь голос психология нищенки. Да-да, нищенки – Ека и сейчас с удовольствием экономит на мелочах, талантливо утилизует залежавшиеся продукты и триста раз подумает, прежде чем потратить личные деньги. Самый главный П.Н., хотя и вырос в скромном семействе, за долгие годы успеха привык жить совершенно иначе, но благодаря Екиной трогательной привычке экономить блазированный шеф словно вернулся в далекое детство.
Ека вообще много что заново вернула самому главному начальнику – он у нее на глазах распушался, как любимый кот в бездетном семействе. Ека протоптала дорожку в дом П.Н. – правда, она не слишком понравилась Берте Петровне, но старушка хотя бы сделала вид, что ничего не имеет против. Ека не знала, что в ее отсутствие Берта просто из себя выходит, ругая новую ставленницу забористым южным матом. «Как же ты, Павлуша, как же ты мог так поступить с моей Геничкой?» – кричала Берта Петровна, но П.Н. умело направлял тему: «В самом деле, мама, из-за чего сыр-бор? Геня в отпуске, она скоро вернется, никто ее не отстраняет и не увольняет. Сыграем партию в скребл, да?»
«Пока не увольняет», – уточнила бы Ека, случись она поблизости. Чаще она случалась близ бывшей подруги Берты, замечательной матушки Юрика Карачаева. С Мариной Дмитриевной Ека виделась регулярно, как с лечащим врачом, и советовалась с ней обстоятельно по всем важным и неважным поводам.…Ека встала перед зеркалом, втянула щеки и живот. Красавицей она как раньше не была, так и теперь уж точно не стала. Лицо преобыкновеннейшее, таких сто штук на каждом переходе. Грудь – два дверных звонка. На шее ожерелье веснушек. Ноги короткие – где-то Ека читала, что женщины с короткими ногами устойчиво стоят на земле. Не в том смысле, что не падают, а в том, что изрядно преуспевают в жизни.
– У вас, девочка моя, такая молодая кожа, каких я даже у молодых давно не видела! – восхищалась недавно Вовочка, личный косметолог Гени Гималаевой.
У Гималаевой, по сообщению Вовочки, куча проблем с лицом – и если бы не усилия ее, Вовочки, Геня выглядела бы так же привлекательно, как утюг. Даже если поделить эти откровения на восемь, как обычно Ека и поступала с болтливыми людьми, все равно приятно было думать, что у Гималаевой есть и такие проблемы. Может, ей кто-нибудь подливает в кушанья аква-тофану?
Ека набросила халат – белый, как подобает птенцам святого Лаврентия. «Переверните жаркое, оно почти готово!»
Покровитель грешников, пожарных, библиотекарей и поваров святой Лаврентий был первым, кто встретил Еку в Риме. Ее вместе с прочими ученицами поселили в монашеском общежитии, в двух шагах от церкви Сан-Лоренцо-Фуори-ле-Мура.