Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Главная тайна Библии - Том Райт на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Существуют также мнение, что первые ученики пережили новый опыт благодати и прощения грехов и потому обрели новую веру в Бога, новую надежду на то, что план Бога относительно Его царства продолжает осуществляться, несмотря на смерть Иисуса.[81] Но и такое объяснение не работает. Как мы уже видели, новый опыт благодати или что–то подобное не ведет к следующему шагу: к убеждению, что лидер, за которым они следовали, был воздвигнут из мертвых. Да, иногда воскресение применяли как метафору, но такая метафора никогда не использовалась для описания нового духовного опыта. Иудаизм уже обладал богатым языком для разговоров о последнем. Думать, что ученики утверждали: «Он восстал из мертвых», зная, что это не так, — просто нелогично с исторической точки зрения. Здесь мне хочется вспомнить резкие слова из стихотворения Джона Апдайка:

Не будем оскорблять Бога метафорой, аналогией, шагом в сторону, трансцендентностью; не станем приравнивать происшедшее к притче, символу, начертанному на выцветшей стене легковерия прежних веков; войдем через дверь. Не будем пытаться устранить уродство ради собственного комфорта, ради нашего чувства прекрасного, чтобы, проснувшись в один немыслимый час, мы не были смущенны чудом или раздавлены протестом.[82]

Существует немало второстепенных аргументов, о которых можно было бы поговорить, но мы их просто кратко перечислим. Начнем со списка других гипотез, которыми пытаются дать альтернативное объяснение феномену возникновения христианства.

1. Иисус на самом деле не умирал; ему дали какое–то средство, из–за чего он выглядел как умерший, а затем пришел в себя в гробнице. Ответ: римские воины умели убивать, и, увидев одурманенного и избитого Иисуса, никакой ученик не пришел бы к мысли о том, что Иисус победил смерть и возвестил о приходе царства Бога.

2. У гробницы женщины встретили кого–то еще (быть может, Иакова, брата Иисуса, который напоминал его по виду) и в сумерках приняли его за Иисуса. Ответ: они очень скоро убедились бы в своей ошибке.

3. Иисус являлся только тем людям, которые верили в него. Ответ: как видно из Нового Завета, ни Фома, ни Павел к таковым не относились; более того, ни один из учеников Иисуса не верил в момент Его смерти в то, что это Мессия, не говоря уже о Его Божественной природе.

4. Мы имеем показания пристрастных свидетелей. Ответ: это касается любого исторического факта или журналистской точки зрения. И даже любая фотография сделана с какой–то определенной точки.

5. Сначала они говорили: «Он воскреснет», — как люди говорят о мучениках, а затем постепенно все заговорили о том, что «Он воскрес» в том же самом смысле. Ответ: это совершенно иной смысл.[83]

6. Многие видят своих любимых и недавно умерших близких; то де случилось и с учениками. Ответ: они прекрасно разбирались в подобных вещах, и у них были для этого готовые выражения; они бы сказали: «Это его ангел», или «Это его дух», или «Это привидение».[84] Но они не сказали бы: «Он восстал из мертвых».

7. Быть может, это наиболее популярная гипотеза: на самом деле они испытали некое значимое «духовное» переживание, которое осмыслили в рамках представлений иудаизма. В конце концов, Иисус действительно остался живым, в духовном смысле, и они сохранили с ним контакт. Ответ: это просто описание достойной смерти с последующим платоническим бессмертием. Воскресение было и остается победой над смертью, а не просто более удачным описанием смерти, и оно происходит спустя какое–то время после смерти, а не мгновенно.

Приведем три не самых значимых аргумента из тех, которые часто (и вполне разумно) выдвигают, чтобы доказать факт воскресения Иисуса.

1. Иудейские гробницы, особенно могилы мучеников, окружали поклонением, и нередко на их месте появлялись святилища. Нет никаких свидетельств о том, что подобное происходило с могилой Иисуса.

2. Первые христиане начали утверждать, что первый день недели — их особый день. Этот факт трудно объяснить, если отказаться от мысли, что в этот день произошло нечто поразительное. Постепенное или даже стремительное зарождение новой веры вряд ли является тут достаточным объяснением.

3. Готовность христиан страдать и идти на смерть трудно объяснить, если их вера не основана на непреложном факте. Это важный аргумент, хотя и не лишенный своей слабой стороны — допустим, это было искренним заблуждением: они верили в факт воскресения Иисуса и вели себя соответствующим образом, но, как часто в таких случаях говорят, мы знаем, что они ошибались.

Все это подводит нас к самому главному, и последнему, вопросу. Гробница была пуста, ученики встречались с Иисусом — я приводил доводы, которые позволяют утверждать, что это — установленные факты, ничуть не хуже любого другого исторического факта. Только их сочетание позволяет объяснить евангельские повествования и столь быстро возникшие новые представления последователей Иисуса. Как же мы теперь можем их объяснить?

Если бы речь тут шла о любом другом историческом событии, ответ был бы столь очевидным, что о нем даже не стоило бы говорить. Но в данном случае этот ответ («да, оно действительно произошло») настолько очевиден и поражает, настолько колеблет основания земли, что нам лучше сделать паузу, прежде чем мы кинемся в неизвестное. И как сказал мне один мой скептически настроенный друг, всегда можно, признав убедительность всех приведенных выше аргументов, сказать:

«У меня нет удовлетворительного объяснения той причине, по какой могила оказалась пустой, а Иисус являлся ученикам, но я предпочитаю придерживаться моего убеждения в том, что умершие не воскресают, а потому делаю вывод, что тут таится какая–то иная причина, хотя мы не можем ее понять». Прекрасно, я готов уважать такую позицию, но не могу не заметить, что человек сделал выбор на основании своих представлений, и он не вправе сказать, что какая–либо «научная историография» вынуждает его предпочесть такой подход.

Но на данный момент все указывает в одном направлении. Мы с коллегами достаточно детально изучили все альтернативные гипотезы, древние и современные, происхождения христианства и его верований.[85] И наиболее правдоподобное историческое объяснение этим феноменам состоит в том, что Иисус из Назарета был действительно убит и похоронен, а затем, на третий день, действительно восстал к жизни в новом теле (и это не был просто «реанимированный труп», как иногда презрительно выражаются критики). Это было физическое тело нового типа, после которого осталась пустая гробница, потому что оно «воспользовалось» веществом из прежнего тела Иисуса, и это тело обладало новыми свойствами, чего никто не ожидал и не мог себе вообразить, но это запечатлелось в представлениях людей, которые могли его видеть. Если что–либо подобное действительно произошло, мы имеем совершенное объяснение феномену возникновения христианства с его отличительными особенностями.

Но сейчас я хочу отдать должное предупреждениям некоторых богословов, которые с опасением относятся к любой попытке стать на почву рационализма и «доказывать» (каким–то «математическим» образом) событие, которое, если оно произошло, само должно стать центром не только истории, но и эпистемологии: не только того, что мы знаем, но и того, как мы об этом узнаём. Иными словами, я не хочу утверждать, что тут «доказал» событие воскресенья, что я — на какой–то нейтральной позиции. Просто я как историк бросаю вызов альтернативным объяснениям и самому тому представлению о мире, которое придает смысл таким объяснениям. В этой точке мы оказались лицом к лицу с вопросом о мировоззрении, и потому здесь нет нейтральной почвы, в эпистемологическом океане нет островка, еще не заселенного какими–либо представителями враждующих народов с материков. Сами по себе исторические аргументы не могут вынудить кого–либо поверить в воскресение Иисуса; но такие аргументы позволяют разогнать дымку, за которой уже давно скрывались скептики разного рода. Гипотеза, что Иисус восстал из мертвых к новой телесной жизни, великолепно объясняет важнейшие исторические факты, связанные с возникновением христианства. Разумеется, это самым радикальным образом ставит под сомнение все наши представления и на личном, и на общественном уровне, однако это не должно нам помешать отнестись к данному вопросу серьезно. В конце концов, разве мы его себе задаем лишь для развлечения ума?

Прежде всего, существуют различные типы «знания». Многие науки изучают повторяемые явления, история изучает явления неповторимые. Цезарь только однажды пересек Рубикон, а если бы это событие повторилось, оно уже имело бы иное значение. Первое приземление человека на Луну может произойти — и произошло — только один–единственный раз. Разрушение Второго Храма в Иерусалиме произошло в 70 году н.э. и уже никогда не повторится. Разумеется, для историков это не проблема — они не боятся говорить, что это событие действительно произошло, хотя его невозможно воспроизвести в лаборатории.

Но когда люди говорят: «Этого не могло быть, потому что обычно подобного быть не может», — они ссылаются на иной, не самый надежный, принцип науки истории — на принцип аналогии. Аналогия часто помогает нам слишком мало. История знает множество невероятных событий, которые случились всего один раз и к которым можно подобрать лишь частичные аналогии. Как бы там ни было, когда люди утверждают, что какое–то событие не произошло, потому что обычно «подобного быть не может», здесь напрашивается естественное возражение: «А кто сказал, что может?» В нашем случае надо указать на один очевидный факт, который часто игнорируют: первые христиане не думали, что воскресение Иисуса — событие, которое время от времени происходит с кем–то еще. Разумеется, они видели в нем первый пример того, что в итоге случится и с другими людьми. Но они не использовали надежду на будущую жизнь в качестве аналогии для того, что уже произошло в одном–единственном случае («поскольку в конечном счете это ожидает всех, это подтверждает мысль, что оно могло преждевременно произойти и в данном случае»).

Что делает историк, когда факты указывают на феномены, о существовании которых не было известно? Воскресение — столь яркий пример такой ситуации, что даже для самого этого вопроса, на мета–уровне, трудно найти аналогию. Постепенно проясняется, что все зависит от мировоззрения историка, так что признает ли он такое явление фактом, обусловлено его представлением о мире, которое определяет его жизнь. И мы снова вернемся к ученому, который, хорошо понимая, что повторяющийся опыт с мертвыми телами всегда показывал и, вероятнее всего, будет показывать один и тот же результат, заявляет: «Мы имеем столько фактов, что верить в воскресение, будучи ученым, абсолютно невозможно».

Но на что распространяется позиция «ученого»? Когда мы задаем вопрос: «Может ли ученый верить в то–то?» — это, на самом деле, вопрос с двумя уровнями. Во–первых, мы спрашиваем, какого рода явления доступны «научному методу» и как с его помощью можно удостовериться в правоте того или иного положения. Во–вторых, нам интересно, во что должен верить человек, причастный к миру науки, во всех прочих сферах своей жизни. Думаем ли мы, например, что ученый должен «научно» слушать музыку? Смотреть футбольный матч? Влюбляться? За вопросом о том, может ли ученый верить в воскресение Иисуса, стоит молчаливое предположение, что воскресение, в частности воскресение Иисуса, каким–то образом вступает в конфликт с наукой. Подобным же образом можно задать вопрос: «Может ли ученый допустить, что восход солнца наступит дважды в сутки?» или «Может ли ученый поверить в то, что мотылек способен долететь до Луны?»[86] Это отличается от других вопросов, скажем: «Может ли ученый верить, что музыка Шуберта прекрасна?» или «Может ли ученый верить, что жена его любит?» И те люди, которые придали иной смысл слову «воскресение», чтобы оно просто указывало на духовные переживания в сердцах и умах учеников, перенесли данный вопрос из первой категории во вторую. Но такой подход следует решительно отмести, потому что, как мы уже убедились, в I веке слово «воскресение» в этом смысле не использовали. Для человека того времени оно означало, что некто, пережив физическую смерть, снова вернулся к физической жизни, а не просто «продолжает жить» в ином смысле или попал в «чисто духовный» мир, каков бы тот ни был. Таким образом, событие под названием «воскресение» происходит в общественном мире.

И наконец, третий элемент «знания» — загадочная область между естественными науками (которые «знают» то, что в принципе можно воспроизвести в лаборатории) и историей, которая «знает» такие вещи, которые помогают понять аналогии из нашего опыта. Иногда люди — отдельно или в группах — сталкиваются с такими обстоятельствами, которые либо нужно сразу отбросить, либо, если их принять, потребуется полностью пересмотреть представления о мире.

Я хочу предложить вашему воображению фантастическую ситуацию из жизни престижного колледжа. Его богатый выпускник дарит колледжу прекрасную знаменитую картину, для которой в нем просто нет достойного места. Подаренная картина столь чудесна, что в итоге руководство решает напрячь силы и перестроить все здание, ориентируясь на этот драгоценный подарок. Оно выясняет, что это позволит еще больше усовершенствовать все положительное, что было в колледже раньше, и одновременно устранить все проблемы, с которыми приходилось здесь сталкиваться. И ключевой пункт этой иллюстрации, хотя она не вполне адекватна, состоит в следующем: когда колледж получил это полотно, в определенный момент в умах произошел эпистемологический переворот, благодаря чему руководство приняло свое судьбоносное решение. Даритель не пришел к ним с картиной, чтобы, вручив свой дар, без спросу разрушить старое здание и сказать: «А теперь сделайте с ним что–нибудь». Аналогично воскресение Иисуса, которое дает очевидный ответ на проблему возникновения христианства, по праву заслуживает серьезного исторического исследования, а потому бросает вызов общему мировоззрению историка и естествоиспытателя.

Этот вызов, по сути, есть вызов нового творения. Самое главное здесь сводится к следующему: воскресение Иисуса представляет собой — и для историка или ученого в не меньшей степени, чем для христианина или богослова, — не какое–то чрезвычайно странное событие в нашем мире, каков он есть, но крайне характерное, прототипическое и основополагающее событие в новом мире, каким тот начинает становиться.[87]Христианство утверждает нечто удивительное и великое: Иисус из Назарета дал нам не просто новые духовные возможности, не просто новую этику или новый путь к спасению, но новое творение.

И тогда это выглядит как некий упреждающий удар как по эпистемологии, так и по богословию. Если в нашем мире уже началось новое творение, у историка просто не может быть никаких аналогий с этим событием, а ученый не сможет поставить его в один ряд с другими, доступными наблюдению. Что нам с этим делать?

Сама по себе история зародилась в современном западном мире, где ее уложили в прокрустово ложе точных наук, которые (справедливо) изучают тот мир, что нам доступен, А следовательно, тут она покидает нас, так что мы подобны детям Израиля, которые в страхе стоят на берегу Чермного моря. Позади нас все силы скептицизма — полчища фараона, которые издеваются над нами и обещают с нами расправиться. Перед нами море — хаос и смерть, — и кажется, что эти силы еще никому не удалось победить. Что нам делать? Обратной дороги нет. За две тысячи лет насмешек скептиков над христианством не было найдено ни одного удовлетворительного объяснения тому, как могила оказалась пустой, как ученики могли, встретить Иисуса и как это преобразило их жизнь и мысли. Альтернативные объяснения на удивление слабы; я изучил большинство современных гипотез, и многие из них просто вызывают смех. История покинула нас, и мы дрожим от страха на берегу. Она может остро поставить вопрос, ответ на который — вера христиан. Но если кто–то желает остаться на берегу, между фараоном и глубоким морем, история не заставит его двигаться вперед.[88]

И здесь все зависит от контекста, в котором совершается история. Самые важные решения в жизни мы принимаем не только левым полушарием мозга — с помощью одного лишь рационализма, зародившегося после эпохи Просвещения. Я не хочу сказать, что можно убедить кого–либо в истине важнейших положений христианской веры, опираясь исключительно на человеческий разум, который основывается на наблюдении за миром. Это невозможно. Но одновременно я не хочу сказать, что подобное историческое исследование не играет здесь никакой роли и что требуется лишь прыжок в слепую веру. Бог дал нам ум, чтобы думать; вопрос был поставлен должным образом; христианство взывает о суде к истории — значит, оно туда и должно отправиться. И вопрос о воскресении Иисуса, хотя само это событие ломает рамки истории, все–таки входит в эти рамки; именно потому он столь важен, столь мучителен как вопрос жизни и смерти. Мы можем смириться — и мир может смириться — с мыслью об Иисусе, который в конечном счете остался прекрасным идеалом в умах и сердцах учеников. Но мир не может принять весть об Иисусе, который покинул гробницу и начал дело нового Божьего творения в недрах старого.

Вот почему, чтобы полноценно рассмотреть этот вопрос, нам необходимо поместить историческую науку в более широкий контекст — личный и коллективный. И, разумеется, это бросает вызов не только историкам или ученым, но и всем людям, независимо от их мировоззрения. На кон поставлены именно представления о мире, и от них нельзя отмахнуться с помощью старой доброй стратегии либерализма, заявив (как это сделали некоторые критики написанной мной раньше книги), что вера в воскресение Иисуса невозможна для любого человека, который (как сказал один автор) принял «современные парадигмы реальности». Если это равносильно капитуляции перед мнением Юма и подобных мыслителей Просвещения, я отвечу, что именно сегодня, в начале XXI века, у нас есть все основания для того, чтобы поставить под сомнение эти «современные парадигмы». В любом случае косвенно предполагается, что мы должны избрать либо парадигмы древности, либо парадигмы эпохи модерна (или даже постмодерна). Однако в античных представлениях Гомера, Платона, Цицерона также вовсе нет места идее воскресения. На самом деле это столкновение между мировоззрением, которое принимает существование Бога творения и справедливости, и мировоззрением, которое это отрицает.

Я понимаю, что и сегодня многим людям кажется, будто место веры — в частной жизни, в изоляции от истории — особенно от такой, которая совершает атаки на веру. А многие другие думают, что история — просто цепочка из наблюдаемых причинно–следственных связей, и она не может разорваться, чтобы включить в себя то, чего еще никогда не происходило. Повествования о воскресении Иисуса, а также, как я старался доказать, само существование церкви с ее первых до сегодняшних дней — ставят перед миром огромный вопрос. Мы неизбежно задаем его, когда говорим с общиной, которая верит в Евангелие и стремится жить по его истине. Мы задаем этот вопрос, читая Библию, которая, если видеть в ней цельное повествование, дает нам картину мировоззрения, в котором данный вопрос обретает смысл. Нам приходится думать об этом в контексте личной открытости тому Богу, о Котором говорит Писание; Он сотворил мир, а не просто присутствует в нем, и это Бог справедливости и истины. Такие размышления не заменяют нам исторического исследования, но и не являются каким–то лишними. Это позволяет нам открыть окна ума и сердца, чтобы подумать: в конце концов, такое возможно в Божьем мире, не только в мире нынешнего творения, но и в мире творения нового. Как я полагаю, история подводит нас к рубежу, где мы просто обязаны сказать: могила оказалась пустой, они действительно видели Иисуса — такого же, но и преображенного. И здесь задает вопрос история: и как это можно объяснить?

История не позволяет нам избежать такого вопроса, она не оставляет путей бегства от него. Все эти пути уже давно были испытаны, и ни один из них не оказался надежным. История задает нам вопрос. И когда на него дает ответ христианская вера, трезвая, смиренная и вопрошающая, историческая наука (в отличие от воинствующего рационализма, который уже заготовил свой ответ заранее) может неожиданно заявить: «Звучит правдоподобно».

Рассказ о Фоме в главе 20 Евангелия от Иоанна похож на притчу, которая все это иллюстрирует. Подобно добросовестному историку, Фома желает все осмотреть и потрогать. Иисус предстает перед ним и предлагает к себе прикоснуться. Но Фома этого не делает. Он уже оставил позади тот тип познания, который намеревался использовать, и перешел к более высокому и богатому познанию. Если воспользоваться все теми же образами Израиля у Чермного моря, вот как это выглядит в «Пасхальной оратории».[89] В начале Фома полон сомнения:

Море слишком глубоко, Небо высоко, Плавать я не умею И летать не могу; Мне нужно остаться здесь, Остаться здесь, Тут, где я знаю, Как я могу познать, Тут, где я знаю, Что я могу познать.

Вдруг является Иисус и предлагает Фоме посмотреть на Него и прикоснуться к Нему. Перед Фомой внезапно предстает новая головокружительная возможность:

Море расступилось. Хозяева фараона: Отчаяние, сомнение, страх и гордость — Уже не страшат нас. Мы должны Перейти на другую сторону. Небеса склоняются. С пронзенными руками Наш Бог в изгнании, наш Господь в стыде Пред нами, живой, дышащий, стоит; Рядом с нами Слово, что зовет нас по имени. Новое знание в сомневающемся уме, Новое зрение в слепоте; Новое доверие в сердце скептика, Новая надежда, через которую познает вера.

В этот момент Фома делает глубокий вдох — и мгновенно история и вера сливаются воедино. «Господь мой и Бог мой», — восклицает он.

Эти слова не являются истиной за рамками истории. «Господь», о котором идет речь, — именно Тот, в ком достигла наивысшей точки история Израиля и кто начал иную историю. Как только постигаешь смысл воскресения, сразу начинаешь видеть, что история Израиля наполнена частичными и предварительными аналогиями этого момента. И эпистемологическую весомость она приобретает не только в силу обещанного окончательного воскресения, но и благодаря повествованию о великих деяниях Божьих в прошлом.

И нельзя сказать, что слова Фомы противоречат естественным наукам. Мир нового творения — все равно мир творения; как таковое, оно открыто для труда человека (и даже радуется ему); человек не должен подчинять себе творение с помощью магических ухищрений и подчиняться ему, как если бы само творение было Божественным, но он должен служить его распорядителем. А любой распорядитель должен понимать, чем он управляет, чтобы лучше служить творению и помочь ему стать таким прекрасным, каким оно было задумано.

И я полагаю, что вера в воскресшего из мертвых Иисуса превосходит так называемую историю и так называемые естественные науки, и одновременно — вбирает их в себя. Такая вера не слепое убеждение, которое напрочь отвергает историю и другие науки. И нельзя сказать — а так было бы намного «удобнее»! — что эта вера относится к совершенно иной сфере и не пересекается с обычными знаниями, как будто лежит в особом герметическом сейфе. Но, скорее, такая вера, которую, как мы видим и в других типах познания, определяет природа ее предмета, — есть вера в Бога Творца, Который обещал в конечном счете все исправить, и в Бога, Который (и в этой яркой точке они соединяются) воздвиг Иисуса из мертвых в рамках истории, о чем остались свидетельства, требующие объяснений и от ученого, и от любого человека вообще. Если я правильно понимаю научный метод, когда ученый сталкивается с явлением, которое не соответствует его привычным парадигмам, он может пойти и таким путем, если ничего другое не работает: может изменить саму парадигму. Это не означает, что историк отвергает все свои прежние знания, но означает, что эти знания входят в какое–то более широкое целое. Это, если хотите, вызов апостола Фомы.

И если Фома показывает нам эпистемологию веры, которая превосходит историю и другие науки, но одновременно вбирает их в себя, то можно сказать, что Павел в этом смысле представляет эпистемологию надежды. В главе 15 Первого послания к Коринфянам апостол развивает свою аргументацию для доказательства будущего воскресения, входящего в Божий замысел нового творения, искупления всей вселенной, как о том говорит глава 8 Послания к Римлянам. Для христианина надеяться не означает принимать желаемое за действительное или придерживаться слепого оптимизма. Это — разновидность познания, которое допускает появление нового, оставляет возможности открытыми и предвидит новое творение. Об этом нам еще предстоит поговорить, но не сейчас.

Все это подводит нас к Петру. Эпистемологии веры и надежды, которые и превосходят историю с научными знаниями, и включают их в себя, указывают на эпистемологию любви — эту идею я впервые встретил у Бернарда Лонеграна, хотя вряд ли она была новой для него самого. Это хорошо показано в главе 21 Евангелия от Иоанна. Все знали, что Петр отрекся от Иисуса. Он выбрал жизнь в нормальном мире, где в конечном счете торжествуют тираны и где лучше держаться подальше от тех, кто этим тиранам противостоит. Но теперь, после Пасхи, Петра зовут жить в ином, новом, мире. Фома был призван к новой вере, Павел — к радикально обновленной надежде, а Петр — к новой любви.[90]

И здесь я хочу опять вернуться к Витгенштейну, — но уже не к его кочерге, а к его знаменитым и запоминающимся словам: «Только любовь может верить в воскресение».[91] «Симон, сын Иоанна, любишь ли ты Меня?» — спрашивает Иисус. За этим вопросом стоит неимоверно много: приглашение и вызов, изменение несчастного человека, оказавшегося неверным, и переосмысление самой эпистемологии — вопроса о путях познания, — которая теперь должна соответствовать новой онтологии — вопросу, из чего состоит реальность. Реальность воскресения невозможно познать изнутри старого мира распада и предательства, тиранов и пыток, непослушания и смерти. В том–то все и дело. Повторю: воскресение не является каким–то в высшей степени странным событием в нынешнем мире (хотя оно тут и произошло); но по сути своей — это важнейшее событие нового творения, того мира, который призвал к существованию Иисус. Если мы хотим не то что туда войти, но хотя бы мельком взглянуть на такой мир, нам понадобится новый тип познания, в котором мы сами участвуем уже иным образом. Это не холодное исследование, но погружение всего человека, такое участие, которое проще всего кратко обозначить словом «любовь» — именно в том смысле, какой вкладывал Иоанн в слово agape. Из разговоров с некоторыми учеными я вынес ощущение, что, хотя это невозможно описать, иногда нечто подобное происходит, когда исследователь настолько полно посвящает себя предмету, что новая гипотеза рождается как бы не из работы мозга (компьютера из мяса?), накопившего данные из разных источников, но скорее из нежного и таинственного симбиоза познающего и познаваемого, любящего и возлюбленного.[92]

Скептик может сказать, что все это опять же сводит событие Пасхи к чистому субъективизму. Но это не так. Для веры в воскресение действительно нужна agape, но это не дает права утверждать, что Петр и другие просто почувствовали необыкновенное тепло в сердце и потому поверили, что Иисус восстал из мертвых. Именно потому, что речь тут идет о любви, этой любви должна соответствовать некая реальность вне любящего. Любовь — самый глубокий вид познания, потому что любящий глубоко погружается в какую–то реальность, лежащую вне его, и тем утверждает эту реальность и радуется. Этого часто не может понять эпистемология модернизма, где «объективное» противостоит «субъективному», то есть каждое явление обладает либо объективной истиной (и ее может установить бесстрастный наблюдатель), либо истиной субъективной (и тогда она не имеет никакого значения в реальном общественном мире). Но подобное разделение преодолевается эпистемологией любви. Любовь сделалась необходимым средством познания для тех, кто призван жить в новом общественном мире, в том мире, который появился после воскресения Иисуса и где господствует Христос, а не кесарь.

Вот почему исторические факты, свидетельствующие о достоверности телесного воскресения Иисуса, и даже если будут невероятно убедительны, могут всего–навсего подвести человека к тем вопросам, с которыми столкнулись Фома, Павел и Петр: к вопросам веры, надежды и любви — и не более того. «Объективная» эпистемология историков не в состоянии дать конечную основу для подтверждения достоверности пасхального события. Никто не зажигает свечу, чтобы узнать, взошло ли солнце. Свечи исторической науки всего лишь позволяют понять, что в комнате беспорядок, что она выглядит не так, как вчера вечером, и что «нормальные» объяснения здесь не работают. Может быть, думаем мы, выслушав все исторические аргументы, за окном встало солнце и мир проснулся. Но чтобы в этом окончательно убедиться, надо рискнуть — поднять шторы, заслоняющие утреннее солнце. Если мы это сделаем, нам уже не понадобятся свечи — это не значит, что мы не верим в факты и доказательства, просто они отступают перед более сильной реальностью. Они сами исходят из этой реальности, они указывают на нее, находят в ней для себя новое обширное пространство. Всякое знание есть дар Бога, научное или историческое знание в этом смысле не хуже знания веры, надежды и любви, однако любовь превосходит все прочее.

3. Заключение

Одно последнее замечание. Я пришел к убеждению, что атмосфера скептицизма, окутывавшая два последних столетия, в которой стало непопулярно и даже сложно говорить о том, что Иисус на самом деле воскрес, никогда не была каким–то нейтральным явлением с социологической или политической точки зрения. Эпоха Просвещения совершила переворот во многих умах, так что утверждение «мы знаем, что мертвые не воскресают», стало как бы открытием современной науки, хотя на самом деле об этом прекрасно знали Гомер или Эсхил. И такой порядок мыслей идет рука об руку с другими идеями: о том, что человечество уже обрело мудрость, а потому пришло время дать Богу отставку и управлять миром так, как нам хочется, используя его для своей выгоды без ограничений со стороны кого–то еще. в этом смысле тоталитарные режимы XX столетия просто отражают более общее тоталитарное мышление и культуру, против чего сегодня взбунтовался (и справедливо, как я полагаю) постмодернизм. в конце концов, кому было невыгодно признать воскресение? Отнюдь не только мыслителям, склонным к скепсису или рационализму. в первую очередь оно пугало и пугает людей, облеченных государственной властью, — тиранов и мучителей. Кесари должны видеть угрозу в Господине мира, который упразднил важнейшее средство тирании — саму смерть; ироды должны приходить в ужас от того, что после своей смерти настоящий Царь иудейский взошел на свой трон.[93] И потому вера в воскресение Иисуса перестает быть вопросом странного события I века и неожиданно превращается в вопрос надежды для XXI века. Надежда рождается в тот момент, когда ты внезапно понимаешь, что иные представления о мире могут оказаться правдой, и тогда богатство, власть и жестокость лишены последнего слова. Изменяя картину мира, воскресение Иисуса одновременно дает нам возможность преобразовывать этот мир.

Вспомните удивительную сцену из «Саломеи» Оскара Уайльда, где Ироду докладывают о том, что Иисус воскресил умершего. «Я не желаю, чтобы он это делал, — говорит Ирод. — Я запрещаю ему это делать. Я никому не позволяю воскрешать умерших. Необходимо отыскать этого человека и сказать ему, что я запрещаю ему воскрешать умерших».

Это — реакция тирана, который почувствовал, что его власть пошатнулась. И подобный тон я слышу не только в словах политиков, которые хотят опустошать наш мир в своих целях, но и в размышлениях интеллектуалов, отрицающих воскресение.

Но далее в пьесе Уайльда идут знаменательные слова, которые чреваты великим кризисом как для Ирода, так и для нас. «Где теперь этот человек?» — спрашивает правитель. «Он повсюду, государь, — отвечает один из придворных, — но трудно найти его».[94]

Часть II

Замысел Бога о нашем будущем

5. Будущее вселенной: прогресс или тупик?

1. Введение

В первой части книги я стремился показать, что в представлениях о надежде на будущее царит великая сумятица, причем это касается и современного мира в целом, и церкви. Однако у первых поколений христиан мы обнаруживаем не некую расплывчатую веру, но очень четкие представления как о воскресении Иисуса, так и о грядущей жизни, которую Бог обещал дать всему Своему народу.

И дело вовсе не в том, что древние люди склонны к легковерию, а современные — к скептицизму. В нынешнем мире мы видим массу примеров легковерия, а в античном — массу примеров скептицизма. Скорее, это как–то связано с тем особым представлением о мире, которое породила жизнь, смерть и особенно — воскресение Иисуса.

Первые христиане с радостью вспоминали великое событие пасхального утра. Но это не все. Они разделяли веру иудеев в Бога как Творца и Искупителя и увидели в совершенно неожиданном событии воскресения Иисуса подтверждение этой веры — и именно потому с радостью смотрели в будущее, ожидая того, что еще не завершилось до конца, но что уже началось в то пасхальное утро. И именно картину обновления мира в будущем и мы будем рассматривать в этой части книги.

Можно было бы сразу перейти к данному вопросу и говорить о той надежде, которую Евангелие дает каждому верующему лично. То, что Бог совершил с Иисусом в первый день недели, Он обещал совершить с каждым человеком, пребывающим во Христе, с каждым, в ком обитает Дух Христов. Таковы представления христиан об истории человечества, основанные на Библии. Мы их непременно рассмотрим.

Но есть весомые причины сначала обсудить иные проблемы. На протяжении последних двух столетий в западном мышлении господствовал определенный перекос: гораздо больше внимания уделялось личной надежде человека в ущерб картине надежды Божьего творения. Более того, западное благочестие, начиная по меньшей мере со Средневековья, во многом испытывало влияние греческой философии, в результате чего надежда христиан стала напоминать скорее представления Платона о душах в бесплотном блаженстве, нежели библейскую картину нового неба и новой земли. И если мы начнем разговор о надежде с отдельного человека, у читателя может появиться ложное впечатление, что здесь и лежит подлинный центр тяжести всего, а надежда для всего творения играет лишь второстепенную роль красивого фона. Слишком часто именно так это и понималось. Мне хотелось, чтобы сама структура моей книги давала иную картину, которую я также намерен подробно описать.

Поэтому порядок рассматриваемых вопросов будет отражать значимость материала, как я ее понимаю. Вместо того чтобы начать с личной надежды, а от нее перейти к обновлению творения, мы начнем с библейских представлений о будущем мире — о нашей вселенной, полностью обновленной Богом, Который есть одновременно и Творец, и Искупитель. Именно такой контекст позволит нам должным образом говорить о «втором пришествии», а затем — и о телесном воскресении людей.[95]

Поэтому сейчас нам предстоит рассмотреть надежду для всей вселенной, великую драму, в которую входят наши маленькие драмы — подобно пьесе внутри пьесы. Каков замысел Бога о нашем мире в целом?

А чтобы ответить на этот вопрос, нам придется сначала, в данной главе, разобрать два самых популярных мнения, чтобы потом, в следующей главе, показать ту альтернативу, которую предлагает нам Новый Завет (хотя о ней нечасто услышишь от современных христиан).[96]

2. Мнение первое: эволюционный оптимизм

Рискуя упростить вопрос, мы можем условно выделить два различных подхода к будущему мира. Оба подхода иногда путают с христианской надеждой, и действительно, они кое–что позаимствовали у христианства. Но оба в равной степени далеки от той картины, которую разворачивает перед нами Новый Завет или даже, в виде отдельных озарений, Ветхий Завет. Ответ христиан не представляет собой точку между этими двумя полярными позициями, но сочетает в себе их сильные места и устраняет недостатки обоих.

Первая позиция — миф о прогрессе. Многие люди, особенно политики или комментаторы в светских СМИ, все еще держатся за этот миф, опираются на него и призывают других также в него верить. И в самом деле (да простит меня читатель за маленькое отступление), смерть серьезного политического дискурса во многом объясняется тем, что политики все еще пытаются зажечь энтузиазм масс с помощью своих версий этого мифа — бедняги, они просто не знают ничего другого, — тогда как большинство людей уже потеряли в него веру. Они подобны людям в лодке, которые пытаются грести к берегу, в то время как сильный отлив все дальше и дальше уносит их в море. Эти люди не понимают, что с ними происходит, и не видят, что их усилия тщетны, а потому призывают людей в других лодках следовать за ними, обещая им, что земля близко. Именно поэтому мы можем наблюдать такую картину: политики предлагают нам проекты, представляющие по своей природе откровенный модернизм и веру в прогресс («голосуй за нас, и дела пойдут намного лучше!»), а одновременно используют откровенно постмодернистские техники надувательства. Когда подлинная надежда отсутствует, ничего, кроме чувств и переживаний, не остается. Внушение не работает, потому что мы никогда не станем в него верить. Похоже, мы скорее нуждаемся просто в развлечении — и его нам дают. Как сказал недавно один журналист, политики хотят, чтобы к ним относились как к рок–звездам, в то время как наши рок–звезды претендуют на роль политиков. Если мы разберемся в этом хаосе, — а христианская надежда, противостоящая расхожим представлениям современности, способна выполнить такую задачу, — мы получим, среди многого другого, новый подлинный политический дискурс, который, знает Бог, нам так сильно нужен.

Но вернемся к нашей главной теме. Миф о прогрессе глубоко укоренен в современной западной культуре, и некоторые из этих корней прямо связаны с христианством.[97] Мысль, что проект человечества — и даже проект вселенной — способен расти и развиваться так, что жизнь человека станет значительно лучше, а общество будет приближаться к идеальной утопии, восходит к Ренессансу, а XVIII век, эпоха Просвещения, придал этой мысли великую силу. В Европе такая вера достигла расцвета в XIX веке, когда сочетание экономических и научных достижений, с одной стороны, с ростом демократических свобод и распространением образования — с другой, породило сильное ощущение того, что история с огромной скоростью движется к желанной цели. Казалось, вот–вот наступит эпоха всеобщего процветания и человечество навсегда освободится от войн. Из просвещенных Европы и США благоденствие распространится на другие страны и завоюет весь мир. Конечно, не все мыслители сто лет тому назад думали подобным образом, но многие, включая таких гигантов, как Гегель, с энтузиазмом воспринимали прогресс. Именно там иные наши политики до сих пор находят источник своего вдохновения.

На самом деле, мечта об Утопии представляет собой пародию на христианство. Царство Божье и царство мира сего перемешались и породили представление об истории, двигающейся к своей цели, которую можно осуществить изнутри, а не получить как дар свыше. Человечество может стать совершенным, и оно уже неуклонно движется к этой цели. Мир принадлежит нам, мы должны его исследовать и эксплуатировать для своего удовольствия. Нам не стоит полагаться только на Божью благодать, мы становимся совершеннее с помощью образования и каждодневного труда. Вместо творения и нового творения у нас есть наука и техника, которые позволят превратить сырой материал этого мира в Утопию. Подобно Прометею, который бросил вызов богам и попытался управлять миром по–своему, либеральный модернизм культивировал мысль, что мы можем сделать из нашего мира то, что пожелаем, если приложим достаточно усилий и будем способствовать движению человечества к славному будущему.

В этой краткой зарисовке я хочу упомянуть Чарльза Дарвина, чей образ до сих пор стоит за несколькими самыми разными дискуссиями, ведущимися в современном мире. Представления о его роли заметно изменились: люди все больше понимают, что сам Дарвин был скорее не великим мыслителем, который на пустом месте открыл нечто совершенно новое, но продуктом своей эпохи — быть может, одним из самых ярких проявлений оптимизма либеральных модернистов. Иными словами, он сам был порождением эволюции западного мышления, что глубоко символично. Его идеи принимали с энтузиазмом, их стремились прилагать к самым разным сферам — не только в узкой сфере биологии, к которой они относятся, но и на таких площадках, как общество, политика, — и это прекрасно отражает дух того времени. Весь мир движется вперед и ввысь, и это присуще самой природе вещей, а потому такое движение невозможно остановить, и нас ждет великое будущее, которое наступит очень скоро. Люди в целом уже верили в эволюцию — в форме прогресса, это была крайне удобная философия для тех, кто хотел бы оправдать свою масштабную экспансию — промышленную или имперскую. Дарвин дал этой идее научное обоснование, которым моментально воспользовались заинтересованные люди, так что полвека спустя его теорией оправдывали все что угодно: от евгеники до войны. Примерно то же самое можно сказать, разумеется mutatis mutandis, и о Карле Марксе.[98]

Многие христианские мыслители также приняли участие в этом «прогрессивном» направлении мысли, которое набирало силу. Многие с энтузиазмом использовали идеи Дарвина, чтобы решить (например) некоторые проблемы, которые возникали при чтении Ветхого Завета. Другие проповедовали социальный дарвинизм, который указывал миру его путь, так что кое–кто даже радовался войне, которая позволяет испытать, какие люди лучше всего адаптируются, а потому достойны выживания. Многие христиане с радостью приняли так называемое социальное Евангелие, пытаясь внедрить в общество обетования Нового Завета. Это породило огромное количество добрых начинаний, хотя через сто лет мы можем видеть, что это не было полноценным ответом на все проблемы.

Но самое известное развитие мифа о прогрессе в христианской версии дал Пьер Тейяр де Шарден — иезуит, родившийся во Франции в 1881 году, выдающийся специалист по происхождению человека и пламенный мистик. Он верил в то, что присутствие Бога можно открыть в любом явлении естественного мира, что живой мир раскрывается перед нами как всеобъемлющая «вселенская христоцентрическая и Божественная среда», несмотря на всю суматоху и страдания мира, что мир «одушевлен Богом и тянется к Нему». Он полагал, что в эволюции на каждом ее этапе участвует Божественный дух, так что «эволюция вселенной и человечества продвигается ко все более полному раскрытию Духа, достигая своей кульминации во Христе–Омеге».[99] Вся история движется к точке Омега, к явлению Христа, она приближается к завершению и конечной цели, когда все творение обретет в нем свою полноту. Самая известная книга Тейяра де Шардена «Феномен человека», написанная перед Второй мировой войноы, но опубликованная лишь после его смерти в 1955 году, стала бестселлером и оказала влияние на целое поколение людей, желавших соединить христианское благочестие с научным мышлением. Недавно один автор, исполненный энтузиазма, написал, что «его мощное утверждение Воплощения и видение вселенского космического Христа в контексте эволюции» может сегодня «утвердить суть христианской веры в наш век науки».[100] Возможно, идеи Тейяра де Шардена стоят за популярной молитвой, где говорится: «Все вернется к совершенству через того, от кого все получило начало».[101]

Идеи Тейяра де Шардена многогранны и изысканны, и мы здесь не будем их излагать или критиковать. Некоторые утверждают, что он — один из первых пророков духовности New Age, но просто карикатура на мыслителя. Похоже, что в его представлениях есть элементы пантеизма, но было бы несправедливым назвать самого Тейяра де Шардена пантеистом. Тем не менее слабость его идей в том, что он разделял представления об эволюционном оптимизме, свойственные его эпохе. Это привело, в частности, к тому, что в его системе не нашлось места для чистого зла (любопытно, что именно его ранняя работа о первородном грехе — точнее, об отсутствии греха — заставила церковь, к которой он принадлежал, с подозрением относиться к его мыслям). Тейяр и его сторонники ссылались на идею «космического Христа», отраженную, например, в Послании к Колоссянам 1:15–20; однако мысли Павла — как здесь, так и в других местах — вряд ли можно положить в основу системы, созданной Тейяром. В конечном счете (а сам он также постоянно думал об итоге) можно сказать, что Тейяр отражает расцвет христианской версии эволюционного оптимизма, к которому наша посленаучная эпоха относится все с большим скепсисом. Нам еще придется вернуться к этому вопросу.

Проблема мифа о прогрессе состоит в том, что (как я уже косвенно говорил) он не дает нам «подхода» ко злу. И когда я говорю о подходе, я имею в виду не только интеллектуальную оценку (хотя и тут также проблемы), но и практику. Вера в прогресс не предусматривает стратегии решения проблемы зла в нашем мире. Вот почему любые формы эволюционного оптимизма двух последних столетий бессильны при столкновении с такими явлениями, как мировая война, торговля наркотиками, Освенцим, апартеид, детская порнография и тому подобное — со всеми этими «побочными ветвями эволюции», появившимися в XX веке, о которых нам приходится думать. Их невозможно объяснить в свете мифа о прогрессе и тем более искоренить. Маркс считал, что надо не объяснять все, что происходит в мире, но переделывать его, — однако эта программа так и осталась неосуществленной. Разумеется, XX век вынес свой недвусмысленный приговор идее прогресса, и многие люди (например, Карл Барт) это понимали еще во время Первой мировой войны, но удивительно, что множество других людей продолжают держаться этой идеи и пытаются ее распространять. Сам Тейяр работал санитаром на Первой мировой, и это повлияло на его мышление: он не отказался от веры в эволюцию, но попытался включить в свою схему страдания человека. Когда сегодня мы обсуждаем проблемы тех, кто ищет политического убежища, или ситуацию на Ближнем Востоке, этому мешает, среди прочего, утопическая мечта наших политиков о прогрессе, постепенном движении вперед к золотому сну «свободы», но, когда на нас обрушивается волна человеческих бедствий или когда люди иной культуры не желают такой «свободы», о которой мы мечтаем, это рождает у нас тревогу — не только как социальная проблема, но и как проблема идеологическая. Политики сталкиваются с тем, что в их мышлении есть «белые пятна», а мир остается местом печали и жестокости, а отнюдь не движется к свету.[102]

Миф прогресса неспособен найти подход ко злу по трем причинам. Во–первых, он не может остановить зло: если эволюция дала нам Хиросиму и ГУЛАГ, значит, она несет не только добро. Притом ни наука, ни философия, ни искусство, ни еще какая–то сфера не дают нам никаких разумных оснований думать, что, если мы будем следовать мечте Просвещения, эти сложности исчезнут и мы наконец обретем свою утопию. Более того, сегодняшние ученые все яснее понимают, что — независимо от того, насколько верна идея биологической эволюции, — вселенная вовсе не движется к золотому веку. Мир, появившийся в результате «большого взрыва», ждет «большое похолодание»: его энергия постепенно иссякает, во вселенной нарастают холод и мрак. Иные же думают о «большом столкновении», когда сила тяжести снова покажет свою мощь, все развитие замедлится, затем остановится, и мир вернется на свою исходную позицию. Нельзя также исключить, что прежде реализации этих страшных сценариев земля столкнется с гигантским метеоритом, подобным тому, который, вероятно, уничтожил динозавров, и будет опустошена. Каждая из этих возможностей лишена смысла в контексте мифа о прогрессе.[103]

Во–вторых, даже если бы «прогресс» привел нас в конце концов в царство утопии, это не решило бы нравственную проблему всего того зла, которое происходило в мире ранее. Допустим, завтра утром наступит золотой век: но что это значит для людей, замученных пытками до смерти сегодня? Разве это будет достойным ответом на все невыносимые массовые злодеяния XX века, не говоря уже обо всей мировой истории? И если, в духе Тейяра де Шардена, мы станем верить, что в этом процессе участвует Бог, — то что же это за бог, который строит свое царство на костях и пепле тех, кто пострадал по дороге к светлой цели? Это напоминает мне историю одного преподавателя из Оксфорда: когда среди бумаг на его столе воцарялся хаос, он просто клал поверх них газету The Times и начинал все сначала. После его смерти на столе было обнаружено несколько таких «археологических» слоев, с которыми он так и не закончил работу. После создания эволюционного царства Божьего перед Богом стояла бы подобная проблема. Именно поэтому древние иудеи начали верить в воскресение.

Миф о прогрессе несостоятелен, потому что он фактически недееспособен и не может решить проблему зла. И в–третьих, он недооценивает природу и мощь зла, а потому не может нести в себе смысл креста, когда Бог сказал «нет» злу, оставив открытой возможность сказать «да» своему творению. Только христианская история — а не светские истории современности — показывает, как решаются проблемы мира: это не прямое движение к свету, но Бог Творец, спускающийся в темноту, чтобы спасти человека и весь мир, попавший в беду.

Итак, миф о прогрессе оказал невероятно сильное влияние на нашу культуру. Фактически он все еще продолжает действовать, и косвенно на него ссылаются, желая оправдать любого рода «развитие» — движение к либерализации, гуманизму или свободе. («Вы что, не верите в прогресс?» — высокомерно спрашивают люди, когда кто–либо возражает против новшеств в сфере морали. Они говорили это и тогда, когда кто–то возражал против него, чтобы ради постройки дороги вырубали реликтовые леса; сегодня мы уже понимаем, что подобный «прогресс» вовсе не столь хорош, как это себе представляли раньше.) Христиане нередко принимали общее представление о «прогрессе»; иногда оно действительно параллельно некоторым дорогам христианской надежды, но миф о прогрессе исходит из другого источника и в итоге ведет совершенно в ином направлении — так, поезд Лондон–Манчестер на каком–то участке следует параллельно поезду Саутгемптон–Ньюкасл, но и пункты отправления, и пункты прибытия у них разные. Политики и журналисты постоянно подключаются к энергии этого мифа, хотя она используется в работе таких инструментов, которые ставят под сомнение веру в прогресс — как если бы человек взял в руки электродрель и начал сверлить ту самую розетку, к которой подключен инструмент. Не удивительно, что в нашем мире, где эта энергия используется для разрушения, летят искры. Прежде чем мы перейдем к подлинной христианской альтернативе, нужно рассмотреть (хотя и не столь подробно) еще один миф, негативный. Он говорит о том, что наш мир заражен нечестием и лучше всего покинуть его навсегда.

3. Мнение второе: переходный период для душ

Из всех мыслителей, оказавших влияние на западную историю, на первое место следует поставить Платона. Для него, как и для Будды, нынешний мир пространства, времени и материи есть мир иллюзий, мир мерцающих теней в пещере, поэтому самая достойная задача человека — соприкоснуться с подлинной реальностью, лежащей за пределами пространства, времени и материи. Для Платона — это мир вечных Идей, для Будды — вечное Ничто.

Рискуя чрезмерно упростить картину, нужно сказать, что Платон отвергал все вещественное и преходящее. Хаотичный и запутанный мир пространства, времени и материи оскорбителен для ясного и чистого философского ума, который погружен в небесные реальности. Мир испорчен не только потому, что в нем действует зло; он плох из–за таких явлений, как изменение и распад или непостоянство материи; из–за того, что весну и лето сменяют осень и зима, что после заката наступает тьма, что цветущий возраст человека — просто прелюдия, за которой следуют страдания и смерть.

Это совершенно иное мировоззрение. Оптимист, пантеист, эволюционист или приверженец прогресса убеждены, что подобные явления просто сопровождают рост чего–то большего и прекрасного. Платоник, буддист, индуист — и такие последователи платонизма, как гностики, манихеи и приверженцы бесчисленных подобных направлений, зародившихся в рамках иудейской и христианской традиций, — утверждают, что это знак того, что мы созданы для чего–то иного, для мира, свободного от пространства, времени и материи, для чисто духовного существования, где мы с радостью сбросим с себя оковы смерти раз и навсегда. А избавиться от смерти в рамках такого направления означает освободиться от всего того, что разлагается и умирает, то есть от материального аспекта нашего существования.

Платонизм очень рано начал оказывать влияние на христианство, особенно ярко это показывает такой феномен, как гностицизм, который в наше время вернулся на сцену. Стоит сказать несколько слов об этом феномене.[104] Подобно Платону, гностики думали, что материальный мир есть самое мрачное место, пропитанное злом в силу самой его природы, однако некоторые люди в этом мире предназначены для лучшей доли. Такие дети света подобны упавшим звездам, это крохотный источник света, ныне сокрытый в огромном материальном теле. Как только они познают, кто они такие на самом деле, это «знание» (по–гречески — gnosis) позволит им войти в духовный мир, в котором наш материальный мир уже ничего не значит. Если они обрели такую духовную жизнь, они пронесут ее и через смерть и войдут в бесконечность за пределами пространства, времени и материи. «Мы — звездная пыль, — пел Джони Митчелл, повторяя мифы глубокой древности, — мы сияем, как золото; и нам надо вернуться в сад».[105] Как утверждает гностический миф, чтобы выбраться из грязи этого мира, нам надо вернуться к своему изначальному состоянию, в котором мы находились до сотворения мира. По представлениям гностиков, само творение было «падением», после чего появилась материя — настоящее зло. Я надеюсь, даже такое описание позволяет увидеть, что этот взгляд пародирует некоторые аспекты христианства, а одновременно глубоко и во всех аспектах отличается от него.

Большинство людей в современном мире довольно смутно представляют себе гностицизм, если вообще слышали о таком явлении. Тем не менее можно с достаточной убедительностью показать, что некоторые элементы гностицизма — а это всегда в высшей степени эклектичный феномен — можно найти в нашей культуре у некоторых влиятельных мыслителей и писателей последних двух столетий. Писатель и драматург (а также откровенный апологет гностицизма) Стюарт Холройд относится к этому направлению, среди прочих представителей западной культуры Блейка, Гете, Мелвилла, Иетса и Юнга; без сомнения, они не являются чистыми представителями гностицизма, но аргументы Холройда тут звучат вполне убедительно. По сути дела, если человек отказывается от материалистического оптимизма, а при этом остается вне иудаизма или христианства, он с большой вероятностью станет на позиции гностицизма того или иного рода. И нас не должно удивлять, что некоторые романтики и их позднейшие последователи склонны к такому мировоззрению.[106] Открытие рукописей Наг–Хаммади (библиотеки гностических текстов в Верхнем Египте) в 1945 году подогрело желание пересмотреть христианство, якобы изначально близкое от гностической духовности, которая резко отличается от очень конкретных представлений о царстве Божьем на земле, что возвещает Иисус в канонических евангелиях. Если продолжать двигаться в этом направлении дальше, то придется принять популярные безумные теории заговора, вроде тех, которые развивает Дэн Браун в своем романе «Код да Винчи». Многие люди до этого не доходят, однако молчаливо полагают, что подлинное христианство — это некая разновидность гностицизма.

Многие христиане Запада — да и нехристиане также — думают, что христианство представляет собой некоторую мягкую версию платонизма. Немало христианских гимнов и текстов отражают склонность их ничего не подозревающих авторов к гностицизму. Духовность «прохожего» (например, спиричуэл: «Этот мир не мой дом, я тут просто прохожий»), хотя чем–то она и связана с традиционным христианством, выражает откровенно гностическую установку: тварный мир в лучшем случае ничего не значит, а в худшем — это мрачное и унылое место, а мы, бессмертные души, изначально обитали в иной сфере и с радостью туда вернемся, как только представится такая возможность. Столь многие христиане на Западе полагают, что цель христианской жизни заключается только (или главным образом) в том, чтобы «отправиться на небеса после смерти», а потому тексты, в которых говорится совсем об ином, но упоминаются небеса, они понимают именно в таком смысле, а тексты, где утверждается нечто прямо противоположное, например Послание к Римлянам 8:18–25 или Откровение 21–22, они просто игнорируют.[107]

Результаты этого мы видим в жизни западных церквей и в том мировоззрении, которое порождает христианство Запада. Противники религии часто критикуют христиан за то, что те внесли свой вклад в экологическую катастрофу, — и в этом есть зерно истины. Как я слышал, в Северной Америке иные христиане со всей серьезностью утверждают: поскольку Бог намерен разрушить нынешнюю вселенную с ее пространством и временем, и притом сделает это уже довольно скоро, нет смысла беспокоиться о том, сколько мы выбрасываем газа, создающего парниковый эффект, о порче тропических лесов и арктической тундры или о кислотных дождях. Это — причудливая современная форма якобы христианского негативного отношения к миру, и, разумеется, такой «глубоко духовный» подход точно соответствует глубинному материализму деловых интересов, которые таким образом удовлетворяет, хотя лишь на короткое время.

Нам еще предстоит поговорить об этом подробнее. Пока же я только хочу подчеркнуть: когда люди описывают христианские представления о будущем, они думают, что христиане верят в уничтожение тварного порядка и о чисто «духовном» (нематериальном) конечном существовании. Слишком многие люди, и внутри, и вне церкви, предполагают, что христиане имеют в виду именно это, когда говорят о «небесах» и своей надежде во Христе.

Однако такие популярные представления ошибочны, и христианство решительно утверждает иное: то, что Бог Творец совершил в Иисусе Христе, и особенно в Его воскресении, Он намерен совершить и по отношению ко всему миру — и под «миром» здесь следует понимать всю вселенную со всей ее историей. И об этой надежде нам предстоит поговорить в следующей главе.

6. На что надеется весь мир

1. Введение

Первые христиане не верили в «прогресс». Они не думали, что мир — сам по себе или даже под непрестанным воздействием Бога — становится все лучше и лучше. Они понимали, что Бог должен исправить мир, а для этого он совершит нечто новое.

Но они в равной степени не верили, что мир становится все хуже и что их задача — его покинуть навсегда. Они не были дуалистами.

Большинство людей сегодня склоняется к одному из двух приведенных мнений, и потому их должно удивить, что представления христиан о будущем радикально отличались от обоих. Согласно вере христиан, Бог должен совершить со всей вселенной то же самое, что он уже совершил с Иисусом пасхальным утром. Это поразительная вера, и о ней крайне мало размышляют даже в христианских кругах, не говоря уже о тех, кто находится вне церкви. Поэтому мы будем двигаться постепенно, шаг за шагом, и увидим, как разные авторы первых веков искали для этого различные образы, которые вместе дают невиданную картину будущего — а они верили, что этого будущего с нетерпением ждет весь мир.

2. Основания надежды



Поделиться книгой:



Регистрация