Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Беседы. Очерки - Даниил Гранин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Вопрос этот чрезвычайно больной. Конечно, сейчас, после войны, да еще через 43 года, можно предъявлять всякого рода претензии, придирки и к ленинградским властям, и к Верховному командованию — вовремя не были созданы запасы, вовремя не началась эвакуация населения… Но все это не будет исторично. Надо видеть, понять ту обстановку, где были и несомненные ошибки. Но было и другое — в июне 1941 года в Германию шли эшелоны с продовольствием, а когда началась война, Анастас Иванович Микоян (он тогда курировал эти вопросы) стал заворачивать эти эшелоны, предлагая транспортировать их в Ленинград. Жданов отказался, заявил, что город не располагает достаточным количеством складских помещений. В конце концов эти эшелоны были повернуты назад, в глубь страны, а Ленинград остался без запасов.

Вообще, я думаю, роль Жданова в дни блокады нуждается в критическом осмыслении.

— Скажите, пожалуйста, почему нет города Шостаковича? Почему писатели Ленинграда не требуют отмены постановления об Ахматовой и Зощенко?

— Прежде всего почему — «писатели Ленинграда»? Это касалось и касается всех. Зощенко и Ахматова — писатели не ленинградские, а советские, мировые. Практически этого постановления давно не придерживаются. Но формально оно существует. Конечно, правильнее было бы его отменить. (Голос из зала: «Партийные решения не отменяются. Помните ли такое?») Почему же? В свое время отменили постановление ЦК о музыке…

Что касается города Шостаковича, я вам так скажу: не мечтаю о нем, как и о городах Мусоргский или Чайковский. (Голос из зала: «Чайковский есть в Пермской области».) Безусловно, гений Шостаковича нуждается в увековечении — например, необходимо поставить памятник, которого пока нет.

А страсть к переименованию? По-моему, это не обязательно. Сейчас многие ленинградцы выступают за то, чтобы «снять» с Ленинградского университета имя Жданова, и одновременно хлопочут о присвоении ему имени Менделеева. Может, ничье имя не присваивать? Просто оставить — Ленинградский университет.

— Учитывая большой успех «Зубра», не собираетесь ли Вы написать о Николае Ивановиче Вавилове?

— Думаю, вопрос о выборе героя не решается таким образом. Поиск и выбор героя — интимное, сложное дело, особенно если речь идет о документальном произведении.

Для меня Зубр — Тимофеев-Ресовский — был человеком, которого я лично знал, любил, даже был влюблен в него. Не думая писать о нем, просто ходил за ним разинув рот, слушал его и только после его смерти (не сразу — через несколько лет) решился написать эту повесть. Не в силу личных взаимоотношений — меня стала возмущать несправедливость по отношению к великому ученому и человеку: клевета продолжала тяготеть над ним, его памятью, судьбой…

Что сохранилось из архива научного наследия Вавилова? Многое. Есть прекрасные архивы в Ленинградском институте растениеводства, где он работал. Судьба Вавилова чрезвычайно интересна, личность эта, как и Зубр, тоже поразительная (не только трагическая — мы находимся под впечатлением его смерти, его конца), счастливая и удачливая, грандиозная — по своему размаху, по тому, что он успел сделать…

— Каково отношение Тимофеева-Ресовского к расистским теориям?

— Во времена «лысенковщины» Тимофеев-Ресовский был одним из главных противников того, что творилось у нас в генетике. Позднее лысенковцы стали распространять утверждения, а лучше сказать, слухи, что он, когда жил в Германии, чуть ли не по заданию Геббельса занимался разного рода расистскими исследованиями. Это клевета. Я тщательно изучал этот вопрос, опрашивал всех сотрудников его лаборатории в Германии, мне показывали и рассказывали, как все военное время шла работа с дрозофилами по проблемам классической генетики. Никаких публикаций по расистским проблемам у него не было и быть не могло, потому что в лаборатории занимались только мухами. Ему предъявили единственное обвинение — невозвращение на Родину в 1937 году. За это его и судили.

Есть десятки свидетельств его антифашистского поведения, в том числе его коллег — академика Ханса Штуббе, почетного президента Сельскохозяйственной академии ГДР, академика Роберта Ромпе, крупного физика, члена ЦК СЕПГ, которые сейчас живы-здоровы.

Тем не менее до сих пор вся эта клевета упорно поддерживается. Среди тех, кто рассылает письма в ЦК партии (в 1950-е годы и сейчас, после публикации «Зубра»), — ярые лысенковцы, например профессор Логачев из Кемерова. Обвинения строятся по старому, испытанному лысенковцами методу: если человек в войну работал в Германии, значит, он работал на фашистов, выполнял задания расистов. Доказательства не приводятся. Но система обвинений, созданная в 1930-е годы Вышинским, в результате которой погибли тысячи людей, действовала когда-то безоговорочно: «Докажите свою невиновность!» Это было элементарным нарушением юридического права, принятого еще в Древнем Риме.

— Явно чувствуется Ваша ностальгия по таким личностям, как Тимофеев-Ресовский. Одну из своих повестей Вы назвали «Еще заметен след». Означает ли это, что цвет народной интеллигенции сильно «побледнел» и сейчас подобных личностей нет?

— Совсем наоборот. Это — повесть о людях, которые воевали и которые, к сожалению, уходят из жизни, и память о них и о многом, что было в военные годы, стирается. Есть люди, которые воплощают лучшие черты нашей интеллигенции и сегодня, например Дмитрий Сергеевич Лихачев. Другое дело, что таких людей мало, не хватает! Я бы сказал, что это беда нашего времени, большая беда — не хватает кого любить. Некого любить. Хочется любить, поклоняться, а некого, некому.

— Как Вы пришли к Любищеву в повести «Эта странная жизнь», а от него проложили «дорогу» к Тимофееву-Ресовскому?

— Когда я встречаю людей интересных, для меня это праздник: я наслаждаюсь ими, записываю за ними, но без особого расчета на будущее произведение. Просто впрок собираю, радуюсь красоте человеческой души. Так было с Александром Александровичем Любищевым. После его смерти пришли его ученики: «Смотрите, сколько архивов осталось!» Я стал знакомиться с бумагами и тогда решил писать…

Безусловно, я не мог оценить исследования и фигуру Любищева в науке, он — большой ученый. Я писал о той стороне его жизни, которая лично меня взволновала: о системе наших взаимоотношений со временем. Мы живем в потоке времени — и нередко так бездарно его расходуем, так не умеем обращаться с ним, оно проходит впустую!.. Меня больше всего поражало в Любищеве его умение ценить время, способность насытить делом каждую минуту, каждый час. Оказалось, эта проблема волнует не только меня, некоторые даже переняли систему Любищева.

Я не могу (как в вопросе) утверждать, что от Любищева пришел к Тимофееву — Зубру, что, мол, специально занимаюсь биологами. Хотя биологи из всех представителей науки мне по сей день наиболее симпатичны. Когда-то мне очень нравились физики, технари, но я в них разочаровался… В биологии, в ее использовании сильна гуманность, гуманизация жизни. Этого, может, не хватает другим наукам. Не хватает чувства удивления перед тайной мироздания, перед красотой и совершенством природы.

— Как Вы считаете, у нас по-прежнему будут преследовать за смелые и правдивые выступления или гласность все-таки восторжествует?

— По-моему, автор записки несправедлив именно к сегодняшнему состоянию гласности. Мы в своем нетерпении все время обгоняем, недооцениваем то, что произошло и происходит. Попробуйте сравнить себя, свою информацию, впечатления, свою свободу мнений и разговоров нынешних и трехлетней давности. За эти два-три года проделан колоссальный путь: мы сегодня говорим о таких вещах, о которых раньше старались даже не думать.

Наша культура — литература, кино, театр — все это сейчас выросло и чрезвычайно обогатилось. Как же можно относиться к этому с небрежением?

— На основании каких размышлений появилось Ваше мини-эссе о Брежневе в «Московских новостях»?

— На основании жизни. В юбилейном номере «МН» от 7 ноября 1987 года публиковались фотографии и лаконичный текст, посвященные каждому десятилетию. Редакция попросила меня написать о 1970-х годах. Там была помещена фотография: Л. Брежневу вручают вторую Золотую Звезду Героя Советского Союза. Я написал то, что думал по этому поводу, как потом наградили его третьей и четвертой Звездами, орденом Победы. Для меня, фронтовика, это, конечно, всегда было странно и больно. Я знал, что значит заслужить на фронте медаль, орден Красной Звезды, не говоря уже о звании Героя Советского Союза…

— Сейчас остро стоит проблема ИТР, повышения производительности труда. Ваше отношение к инженерно-техническому корпусу?

— Следует поднимать престиж инженера — тогда и будет отдача. Недавно у меня была творческая встреча в Ленинграде, ко мне обращались из зала: «Почему Вы прекратили борьбу против дамбы в Финском заливе — она продолжает строиться?» Люди задавали этот вопрос мне, словно человеку, виноватому перед всеми ленинградцами, словно именно я отвечаю за возведение этого объекта. Гражданские выступления наших писателей в связи с поворотом северных рек, с Байкалом, Ладогой стали восприниматься как некая обязанность писателей.

Я ответил: «Почему вы обращаетесь к нам, ко мне? Почему сами ничего не делаете?» Все считают, что мы, писатели, обязаны отвечать за все экологические и экономические огрехи, ошибки, допущенные в годы застоя. Но писатель должен прежде всего писать! У нас так получилось — на то были свои причины, и хорошо, что писатели выступали и будут выступать по всем наболевшим проблемам. Но это, по-моему, никак не снимает боль, заботу и ответственность с остальной общественности, в первую очередь научной и технической. Нельзя превращать такого рода инициативы в прерогативу и обязанность писателей.

То же самое и с инженерами. Оттого, что будут написаны романы или повести о престиже их труда, вряд ли многое изменится: необходимо принять, очевидно, радикальные и непростые меры, чтобы будничная работа инженеров превратилась в творческое занятие.

— Каково Ваше, коммуниста и писателя, мнение о деятельности бывшего первого секретаря Ленинградского обкома партии Романова?

— Мое мнение отрицательное. Думаю, что его деятельность отмечена типичными чертами застойного времени. Ленинград потерпел урон от его самоуправства, урон экологический, культурный, моральный, такова, в частности, тяжкая история с дамбой в Финском заливе, которую решили возвести для защиты города на Неве от наводнений. Подтвердились предостережения тех специалистов, которые предупреждали: это строительство чревато тяжелыми экологическими последствиями для Ленинграда, Финского залива. Экологической проработки проекта не было, многое решалось волевым способом, без публичного обсуждения общественностью. Протесты, что время от времени прорывались в печати, результатов не дали, — строительство дамбы продолжается. При этом запаздывают сроки возведения очистных сооружений, получается: дамбу построят, а девать нечистоты по-прежнему некуда. Сейчас трудно найти выход. Мы завязли с этим.

— Не считаете ли Вы, что необходимо учредить фонд помощи малооплачиваемым людям?

— Думаю, что в наших условиях надо дать больше возможностей собесу и спрашивать с него. Одно дело — Детский фонд, куда перечисляются деньги для помощи детским учреждениям. Что такое Фонд культуры, тоже более или менее ясно, но нельзя строить помощь малообеспеченным за счет пожертвований трудящихся… Возникает вопрос: на какие деньги может и должен существовать такой фонд? Вновь собирать со всех по 10 копеек или по рублю?..

Сейчас в Ленинграде создается общество милосердия, для помощи больным, инвалидам… Помощь личным участием, трудом, общением. Приходят люди, семьи: «Мы хотели бы месяц или две недели поработать — помочь кому-либо». Есть немало молодежных групп доброты, которые работают и очень деятельно.

После моей статьи в «Литературной газете» о милосердии я получаю письма, посвященные этой проблеме. Подавляющее большинство людей поддерживает меня, но были письма, авторы которых считают: милосердие ушло из нашей жизни — значит, оно не нужно.

Проблема смягчения нравов стала чрезвычайно больной в нашем обществе.

Мы много говорим о нравственности, а из чего она состоит? Кроме всего прочего, из отзывчивости, чувства сострадания, сердечности. Учащиеся педагогического, медицинского, других училищ ходят к старым, больным людям, убирают в их квартирах, покупают для них продукты… Но главное — половина времени у ребят уходит на общение! Масса людей, особенно преклонного возраста, страдает от одиночества, от сознания своей ненужности. А эти мальчики и девочки самоотверженно, бескорыстно занимаются, одновременно с учебой, добровольно взятым на себя делом, причем изо дня в день — деятельность некоторых групп продолжается уже два-три года.

Мне хотелось рассказать об опыте одной из таких групп на телевидении — ребята отказались от всякой публичной шумихи: «Мы против, потому что люди, за которыми мы ухаживаем, могут подумать — вся наша помощь ради славы».

Группа молодежи, назвавшаяся хиппи, регулярно посещает один из детских домов: ездят с ребятишками за город, играют с ними на гитаре… Я спросил: «Почему вы этим занимаетесь?» — «Не только потому, что детям мы нужны, — рядом с ними ощущаем свою необходимость». Радует это движение «снизу», которое развивается словно в знак протеста против жестокости, черствости, грубости в нашей жизни. Пример этих ребят взбудоражил окружающих — к будущим медикам пришли соседи из ПТУ: «Дайте и нам адреса — мы тоже хотим кому-то помогать». И не только старым людям — заботятся о детях с проблемами двигательного аппарата, заботятся и о бедных…

Да, среди наших табу есть и такое: мы редко говорим или не говорим вообще, что есть бедные люди. Бедные! Нельзя, невозможно прожить на пенсию в 40 рублей! Вот эти ребята и стараются облегчить их долю, их жизнь… Для многих взрослых и солидных людей это стало открытием — сейчас многие жаждут хоть как-то приносить пользу людям.

Чтобы ответить на часто задаваемый вопрос: «Как стать добрее?» — важно запомнить классический пример: человек выходит из метро и придерживает за собой дверь, идущий сзади поступает так же, словно передавая эстафету, а если человек не придерживает за собой эту дверь, то и сзади идущий так же поступает… Своеобразная цепная реакция. Люди порой не знают, как стать добрее. Личностный пример важнее всех статей и телепередач, потому что движение «Милосердие» не терпит (и этим оно еще раз замечательно!) никакой демагогии, красивых выступлений, пустопорожних разглагольствований. Критерий настоящего милосердия — только личная помощь, трудная, часто неблагодарная, но отвечающая потребностям человеческой души.

1988

Интеллигенция в отсутствие Аполлона и райкома

Прошел такой слух, что с нашей интеллигенцией покончено. Я даже прочитал об этом в газетах. Не будет больше в России интеллигенции, «ликвидированы условия ее существования». Интеллигенция была сугубо сперва русским, потом советским явлением. Европа и прочие культурные страны не имели никакой интеллигенции. У них были интеллектуалы и остальные, уже необходимые слои общества. Интеллигенция же не являлась необходимостью; поэтому теперь, когда Россия приобщается к европейскому опыту, у нее будет, как у всех, — интеллектуалы, то есть люди, занятые интеллектуальным трудом. И хватит этого.

Некоторые вопросы у меня при этом возникли. Что значит, например, «ликвидированы условия се существования»? Их и не было никогда. Что при царе, что позже интеллигенцию не привечали. С какого-то времени ее попросту уничтожали, выкапывали, точно сорняк. Ей доставалось и от властей, и от народа. Ее бранили и Чехов, и Горький, Ленин называл дерьмом; время от времени с ней заигрывали, ее покупали, ее воспитывали. От Сталина и Хрущева до Андропова и Горбачева. Держалась она стойко, лишения и давление делали ее тверже, жизнеспособность ее поражала всех. Среднеевропейский интеллектуал не выдержал бы в таких условиях. А советский интеллигент существовал, размножался, творил и придавал даже некоторый духовный налет нашему обществу.

Советский интеллигент формировался на кухонных посиделках, на чтении самиздата, туристических поездках за рубеж, на постоянных работах в колхозах, в овощехранилищах.

Словом, было на чем уразуметь и прочувствовать. Вроде все было понятно, и все же некоторая загадочность интеллигентного племени оставалась. Никак не давалась дефиниция: что это за штука — интеллигентность, кто может называться этим именем? Некоторые считали это звание похвальным, другие употребляли его как мягкое ругательство. Из года в год проводились дискуссии, симпозиумы о роли интеллигенции, о ее задачах, публиковались статьи, исследования, сборники и пособия, как обращаться с интеллигенцией и как ею пользоваться. Работы эти, однако, не остановили надвигавшийся кризис.

Собственно, теперь, задним умом, когда кризис наступил, понимаешь, что с чего началось. То были отдельные позорные эпизоды, которые стали происходить в последние годы то там, то тут. Вышел, например, в Ленинграде сборник срамных частушек. Поражает в нем не лексика, слава богу, ругань нашему уху вещь привычная, да и проза последних лет хорошо потрудилась на поле брани. Поражает смакование похабщины. Эти частушки не имеют отношения к фольклору, не имеют ни озорства, ни словесной игры, ничего того, что свойственно русской частушке. Сборник этот — самоделка густой матерщины, в угоду подлому вкусу, во имя рыночного успеха. Ну вышла и вышла, мало ли пакостей сейчас печатают. Но внимание мое привлекла фамилия составителя. Известный мне, недавно активист-демократ, зычноголосый участник митингов и собраний, как он топтал тоталитарный режим, коммунистическую идеологию, как ратовал за демократические свободы и роль интеллигенции. Боролся что было сил, победил, взошел на некоторое кресло и, сидя на нем, получил возможность не столько печататься, сколько печатать, что, оказывается, его больше всего прельщало. И вот понес беспрепятственно свою культуру в массы. Если бы ради идеи, а то ведь чисто корысти ради. Подзаработать на матерщине, пока есть спрос.

Ладно, думаю, печальная случайность. Но тут попадается другое произведение, на сей раз действительно неплохого поэта, продолжение знаменитой поэмы Баркова. Но продолжение, лишенное и остроумия, и лихости, и всякой поэзии. Остался лишь унылый перебор непристойщины, подробности акта. Однообразные упражнения этого поэта способны привлечь разве что воспаленную чувственность подростка. Чего ради это было написано и издано? На сей раз явно ради заработка. Никаких поэтических достоинств опус сей не несет и ничего общего с доброй поэтической репутацией автора не имеет. Жить-то надо, а жизнь для поэтов пошла плохая, вот и пускаемся во все тяжкие. Примерно так оправдывали друзья поэта сию уступку.

Оглянулся я окрест и увидел, что уступок таких полно, они выскакивают, как пузыри в дождь. Показывают мне пьесы драматурга Волохова. Если убрать в них матерщину, то актеры превратится в мимов. Я не про чистоту языка, а про интеллигентность. Что же получается, все делаем ради наживы? К чему же тогда были долгие споры, страдания по русской культуре, стремление сохранить себя, свою духовность? Сохраняли, сохраняли, и что? Пустили все в распродажу. Ну, конечно, приправой снабдили: свобода выражения, раскрепощенность, опрокинем остатки подцензурной мысли и прочие условности долой.

А вот другие варианты, более сложные, той же болезни. Зазвучали выступления некоторых критиков и литераторов. Обличают, разоблачают, уличают. Но кого же? А не много не мало Михаила Зощенко, Михаила Булгакова, Анну Ахматову, Марину Цветаеву, Бориса Пастернака. Да в чем же? В угодничестве перед властями. Вытаскивают то их рассказ о Ленине, то пьесу о Сталине, стихи, где поэт славил советскую власть, или что-то подобное: «Вот я какой принципиальный, ничего не боюсь, ради правды-матки отца родного не пожалею».

Отчаянные эти новоявленные Павлики Морозовы в прежние опасные годы жили бесшумно. Литератор Н. был кроток, ласков и послушен. Поскольку ни Аполлон, ни райком не требовали от него «священной жертвы», он тихонько зарабатывал себе на жизнь благополучными очерками. В добровольных подлостях замечен не был. Ныне его невостребованное прошлое превратилось его же стараниями в доблесть и геройство. Но ведь хочется свежей славы, и он добивается ее, потрясая обывателя храбрыми наскоками на великих и любимых, утверждая, что он стоит рядом с ними, не Моська, а судья.

Адвокат, который помогал в трудные годы диссидентам своими советами и сделал немало доброго, сейчас пошел служить, как сам признается, мафиозной организации. Платят хорошо, почему бы нет, однова живем. Мне кажется, что бывший интеллигент — вещь нестественная, не бывает бывшего слона или бывшей овчарки. Недавно у интеллигенции была идея противостояния режиму, чудовищной советской идеологии. Идеологии не стало — и противостоять некому. Это, между прочим, проблема не только нашей интеллигенции, это проблема западного общества, ибо его сплачивала идея антикоммунизма.

Мой адвокат противостоял государству, а противостоять рынку не смог. И поэт, и демократ тоже не смогли. Новые искусы, выходит, посильнее прежних. Государство, партком — те подступали с угрозами, настаивали, требовали. С ними можно было бороться, существовали определенные приемы борьбы. Рынок предъявляет иные, незнакомые требования. Интеллигенция не может еще найти на рынке своего места, во всяком случае, достойного места. Да и неизвестно, есть ли оно. Рыночные отношения требуют специалистов-профессионалов. Писатели? Нужны, но кого будут покупать? Художники? То же самое. Диктуют потребитель, мода, спрос, прибыль — называйте, как хотите. Идти жаловаться, но кому? Хлопотать, но перед кем? Вдруг стало невозможным критиковать издательскую политику, как делалось на собраниях Союза писателей. Собрания интеллигенции творческой и «нетворческой» потеряли смысл. Союзы художников, кинематографистов, писателей занялись главным образом дележом имущества, судебными тяжбами.

Собираться как бы уже и не тянет. И на кухнях не засиживаются, где, пусть уродливое, придушенное, но все же изготовлялось общественное мнение. Некогда оно поддержало Твардовского, редактора «Нового мира», и неприязненно отнеслось к Кочетову, редактору журнала «Октябрь». В последние годы общественное сочувствие привлекает новый редактор «Октября» А. Ананьев и, наоборот, осуждение вызвала мракобесная злоба «Нашего современника».

Теперь-то мы видим, что общественное мнение годами противостояло партийной пропаганде. Оно расставляло свои оценки, создавало свои репутации. Одних определяло как порядочных людей, других считало подхалимами, черносотенцами. Такое впечатление, что сейчас составлять это мнение как бы некому. Люди реже собираются, часто жизнь замыкается в семейной раковине, разобщенность снимает часть ответственности. Интеллигентность нуждается в среде, среда же интеллигентная тает, рынок вымывает ее, разносит по ларькам, лавкам, биржам, банкам, набирая себе людей с безжалостной хваткой. Духовность и прочие качества как бы отодвинуты (могу оговориться — пока что отодвинуты). Превращение идет быстро. Посмотришь, и там, где были благородные, светлые, а может, исполненные печалью и раздумьями лица, торчат свиные рыла.

Утечка мозгов на Запад не так тревожна, как утечка душ и духовности на нынешний дикий рынок. Цивилизованный бизнес, конечно, нуждается и в морали, и в интеллектуальных профессиях, и эта потребность назревает. Возьмем то же издательское дело. На прилавках впервые появились такие замечательные книги, как «Улисс» Джойса, «Закат Европы» Шпенглера, работы Лосева, Ильина — серьезные, хорошо изданные вещи, прежде недоступные широкому читателю. Казалось бы, здоровый процесс должен возобладать, но коммерческая жизнь все жестче предъявляет свои права, и сопротивление ей многим не под силу.

Ни статистика, ни социология не могут, наверное, ответить, редеют ли у нас ряды интеллигенции и как редеют. Оставаться порядочным в советской жизни всегда было трудно, но с годами интеллигенция как-то приноровилась к советскому строю. Оставаться порядочным сейчас стало еще труднее. Так что некоторые интеллигенты с облегчением сбрасывают с себя свою интеллигентность и старую шкуру. Те же, кто не может сбросить, у кого это — органическое качество, те мучаются.

На днях я услышал по телевидению привычный вопрос, обращенный к одной поэтессе: какова сегодня роль интеллигенции? Я подумал о том, что никакой роли у нее сегодня, слава богу, нет. Я вспомнил, как мы были депутатами; большая группа физиков, актеров, врачей, писателей, режиссеров, как мы сидели на съездах, в комитетах, а некоторые в Верховном Совете, выступали. Какое это все было дилетантство! Милое, полезное, но дилетантство. И мы старательно играли роль политиков. Сегодня ясно, что парламент нуждается не в представителях свободных профессий, а в профессиональных политиках, юристах и экономистах. Интеллигенция должна не роль играть, а просто быть, как нравственное, духовное бродило общества.

Именно в нынешних условиях идейного обнищания, да и морального тоже, хочется верить в примеры людей, живущих во имя идеалов добра, имеющих жизнь честную, скромную, самоотверженную, в примеры любви к человеку и труду своему. Не единичный, не назидательный пример, а пример того, как может жить обыкновенный человек, отвергая для себя путь наживы, но отвергая вместе с ним и прежнее брезгливое отношение к деловому человеку. Понемногу, конечно, создастся совершенно новая интеллигентность деловых людей. Их еще мало, но бизнес отчаянно нуждается в них. Достаточно ли этого, чтобы сохранилась интеллигенция России? Есть ли ей место в новой жизни? Честно говоря, не знаю. Русская интеллигенция — явление уникальное, да и не только русская, вся советская интеллигенция. Но то положение, в котором она пребывает, в котором пребывает учитель, профессор, врач, журналист, литератор, уязвимое, критическое и невозможное. Считают, что никуда они не денутся — и учителя, и врачи, и прочие. Но если появляется врач, который продает больничные лекарства, то с кого за это спрашивать, с него? А может, не только с него? Есть врач, который ни за что не пойдет на это, есть тот, который не устоит, и есть тот, кто охотно пользуется случаем. Но трагедия в том, что интеллигенцию, и прежде всего интеллигенцию, сегодня ставят в такие условия, когда давление жизни выдержать все труднее.

1993

Я чувствую себя чужим

«Конечно, переделать прошлое нельзя, но передумать-то можно». Эти слова героя повести «Наш комбат» — сокровенная мысль самого Даниила Гранина, замечательного писателя, вызволяющего замурованную правду из ледяной толщи блокадной зимы, из-под глыб запутанной истории, призывающего нас научиться прощать — и друг друга, и своих врагов.

Кто виноват: человек или эпоха?

— Даниил Александрович, один из героев Вашего последнего романа «Вечера с Петром Великим» говорит, что всегда виноват человек, а не эпоха. Это и Ваше мнение? Большая часть Вашей жизни попала на сложные и жестокие годы. Первые рассказы опубликованы в журнале «Резец» в 1937 году, который стал символом ужаса. Какими были Ваши отношения с этим временем? Как желание писать сочеталось с тотальной цензурой, не допускавшей к публикации ни одного слова правды? Или же Вы искренне смотрели на происходящее так, как того требовала власть?

— Никаких больших проблем тогда у меня не было. Я просто хотел писать. Что писать — все равно. Просто писать. Я столкнулся с эпохой лоб в лоб, когда у меня в 1934-м отца выслали в Сибирь. Все это как-то сочеталось с хорошим детством, с хорошей школой. Очень хотелось вступить в комсомол, а в комсомол меня не принимали как сына сначала высланного, потом — лишенца. С большим трудом добился, чтобы приняли в кандидаты в комсомол. Зачем это надо было, сейчас уже не понять.

Несмотря на то, что нам с мамой приходилось трудно, не хватало денег, я жил с восторгом. Пятилетки, днепрогэсы — это все воспринималось в масштабе один к одному. Без поправок. Я поступил в Электротехнический институт. Потом там начались какие-то военные кафедры, сверхсекретные специальности, и меня исключили. Мне удалось перейти в Политехнический, где не было таких секретов. Еще одна пощечина. Но это тоже не воспринималось как катастрофа, не озлобило — наверное, так надо, таков порядок жизни. Мои личные огорчения, несчастья, неудачи не имели отношения к жизни страны.

Это было неумное, глупое ощущение. Потому что в нашем классе у одного за другим происходили такие же события. Мой друг Толя Лютер. Его отец был латышским большевиком. Отца арестовали, а потом и Толю с братом выслали из Ленинграда. Вообще люди один за другим просто исчезали, в том числе ребята из нашего класса. Это воспринималось болезненно, тяжело, но опять же не вызывало никаких размышлений: что за порядок такой? Что за государство?

— А Вы не можете сегодня, задним числом, объяснить этот психологический механизм?

— Я думал. Я не могу полностью объяснить этот механизм. Самая сложная проблема для историка — уметь судить людей по законам того времени. А законы того времени (я имею в виду не юридические законы, а нравственные) восстановить чрезвычайно трудно. Как я это все-таки объясняю. Первое: была идея — мы строим социализм-коммунизм, мы первые, мы — единственное в мире государство, которое строит справедливую систему, при ней все люди будут друг другу родные, все будут счастливы… Это была та идея, во имя которой мы терпели коммунальные квартиры, карточки, ордера, очереди, весь этот ужасный быт, который был не менее страшен, может быть, чем в лагерях. Второе: человек практически не мог противостоять пропаганде. Сажали миллионы людей, но все эти миллионы были преданы советской власти. За ничтожным исключением. Я знакомился с биографиями людей чрезвычайно независимого мышления, вроде Любищева, — дневники, переписка довоенного времени. Там были его размышления по поводу Демокрита, по поводу ошибочности каких-то исторических шагов России в царские еще времена, но совсем не было явных или даже скрытых сомнений в правильности той системы, в которой он жил.

— Но была ведь Лидия Корнеевна Чуковская. Она еще в 1930-е годы написала повесть «Софья Петровна». С абсолютно ясным пониманием происходящего.

— Не знаю. Я всегда сомневался в этих вещах.

— Вы сомневаетесь в том, что повесть была написана в 1930-е годы?

— Я не имею права так говорить, не могу. Но я не знаю критически настроенных людей из моего окружения, за исключением тех, кто эмигрировал и окунулся совершенно в другую идеологию и состояние души, или же тех, кто в сознательном возрасте пережил события 20-х годов, когда все в обществе было полно возмущения. А дальше — нет. Никто из тех, кого я знаю, не мог противостоять этому идеологическому прессингу. Люди типа Федора Раскольникова, который написал письмо Сталину, — исключение.

— Тогда получается, что фраза Вашего героя — это некое романтическое благодушие. И не прав Маркс, который, кажется, говорил, что человек отвечает не только перед своими убеждениями, но и за свои убеждения.

— Виноват человек. Хотя наш человек был поставлен в особые, в тяжелейшие условия: он рождался внутри этого общества и жил в нем без всякой возможности что-либо сопоставить и сравнить. Люди, которые жили до революции, имели возможность оценить происходящее, а мы… Мы все не сумели понять того, что происходило. Для меня понимание началось с войны.

Зачем я пошел на войну

— В июле 1941-го Вы ушли ополченцем на фронт.

— Да. Но вот тоже… Зачем я пошел на войну? Зачем? У меня была броня, я хлопотал, чтобы сняли эту броню. Это был порыв, пафос. Но уже года через полтора-два я сам себе удивлялся.

Приехал получать танки в Челябинск. А в Челябинске был тогда мой Кировский завод. Ребята, которые начинали вместе со мной, стали уже старшими инженерами, заведующими отделов. И я видел, как много они сделали за это время для фронта. А я что? Вшей кормил, валялся в грязи в окопах. То есть, даже рассуждая рационально, это был неправильный поступок.

— И на что Вам война открыла глаза?

— Война с первых же дней потрясла меня и открыла, что все было ложью. Мы пошли на войну с учебными винтовками, у которых были просверлены стволы. Нам вручили только бутылки с противотанковой жидкостью. Все разговоры о Суворове, об упреждающем ударе… О чем говорить? Мы совершенно не были готовы к войне. Шли с голыми руками. Неделю упражнялись в садике у клуба Газа, как ползать по-пластунски, потом нас погрузили в эшелон, и мы уехали.

— За счет чего же тогда выиграли войну, если и технической готовности не было, и энтузиазм угас?

— Когда обнаружилась вся ложь, глупость, вся бездарность командиров, когда выяснилось, что наша кадровая армия воевать не умеет — они отступали сквозь нас и отдавали нам свои винтовки, — вступил в действие другой фактор: мы видели, что немцы оккупировали нашу страну. Вынести это было невозможно. И потом мы понимали, что с нашей стороны война была справедливой. Уже к зиме 1941-го появилось ощущение, что немцам с нами не совладать. Почему? Потому что с их стороны война была несправедливой. Хотя и у нас к тому времени война уже стала грязной.

— Разве война по определению не грязное дело?

— Нет, сначала война была чистой, романтической. Но со временем мы стали тоже жестокими, беспощадными. Расстреливали немцев, которые попадали в плен. А когда начался голод…

— В армии был голод?

— Конечно. Опухали, жрали траву. Специально пили, пили, чтобы появилась отечность и отправили в госпиталь.

— В этих условиях оставались какие-то нравственные нормы или жизнь двигали другие силы? Сегодня одни делают акцент на людоедстве, другие на героизме…

— Нет, нет, оставались и нормы, и ценности. У нас с Адамовичем из «Блокадной книги» вычеркнули страницы про людоедство, но мы даже не очень их и отстаивали. Не это решало. Людоедство было ведь и в 1919 году. Питирим Сорокин в книге «Долгий путь» описывает случаи людоедства и мародерства в Петербурге. Но нравственные критерии были — и довольно четкие.

На фронте мы ясно сознавали, что за нами — Ленинград. А Ленинград — не просто город. Когда каждое утро ровно в девять над нами в сторону Ленинграда аккуратно летят самолеты, мы оборачиваемся и видим, что там начинаются пожары. Если бы не это, мы вряд ли бы выстояли.

Физики занимаются будущим

— Даниил Александрович, кажется, Вы стали по-настоящему знамениты после романа «Иду на грозу». Впрочем, возможно, это восприятие именно моего поколения, а для людей более старших это был роман «Искатели».

— Да, бестселлером был роман «Искатели».

— Так или иначе, это было уже время общественного подъема и возрождения надежд, романтическое время. Как Вы сейчас относитесь к тому состоянию?

— Все, что я тогда писал, было связано с успехами науки. Совсем недавно физики изобрели атомную бомбу, существовали мощные научные коллективы. Мной двигала надежда, что наука, физика преобразят общество. Кроме того, физики пользовались гражданскими правами в большей мере, чем все остальные. Им многое позволяли, они пригрели у себя антилысенковцев. Я истово верил, что они не позволят вернуть прежние порядки. Мне казалось, что люди, которые занимаются физикой, занимаются будущим. Человек, работающий в лаборатории, живет будущим, то есть тем, чего еще нет. Поэзия творческой научной работы была моей идеей. Тем более что в нашей, да и в мировой литературе этой темы почти не было. Я чувствовал себя пионером. Я ведь пришел в литературу со стороны. У меня не было литературного образования, литературных кружков, института, никаких связей и знакомств. Я себя долго чувствовал белой вороной. Все вокруг какие-то незнакомые слова говорят. Долго не мог понять, чем фабула отличается от сюжета. Я был там чужим.

Родина писателя — его детство

— В своем последнем романе Вы рассказываете, какое сильное впечатление на десятилетнего Петра произвел стрелецкий бунт: «Добрая жизнелюбивая натура мальчика надломилась, стрелецкий топор расщепил задуманное творцом чудо…» Детская психика легко травмируется, но столь же велико и благотворное влияние детства. Могли бы Вы вспомнить какого-то человека, событие, впечатление или ряд впечатлений детства, которые повлияли на Ваш характер и Вашу судьбу?

— Мне повезло, мой отец был очень добрым, хорошим человеком. Он был лесником, и раннее мое детство проходило в лесу. Мы с ним ходили по лесным дорогам, по лежневым дорогам, по лесосекам, где делали заготовки дров, по смолокурням, где деготь добывали, по лесопилкам. Городские дети играют в песочнице, а у нас были опилки, груды опилок. Зарываешься в них… Снаружи они белые, а внутри желтые. Если поглубже зароешься, там тепло, даже жарко. Это была чудная жизнь, лесная, деревенская. Правильно Набоков писал, что родина писателя — это его детство, и счастлив тот, у кого было хорошее детство. Но было в детстве и другое, уже позже, в городской школе. Я помню, как иду из школы, размахивая портфелем, а навстречу идет парень из детского дома. Подошел ко мне, улыбнулся, хорошо так улыбнулся, и я ему улыбнулся в ответ. Думал, он хочет познакомиться. А он отшатнулся и как лбом дал мне по носу. Я залился кровью. Долго я не мог понять: почему? за что? Ведь он мне так улыбался! Потом только сообразил, что ему это доставляло огромное удовольствие. Тогда я впервые понял, что такое злой человек.

Фанаты против гениев


Поделиться книгой:



Регистрация