Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: И нет им воздаяния - Александр Мотельевич Мелихов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

А потом вдруг — как всегда с небес — открылось, что Стаська участвовал в грабеже с мокрухой и получил восемнадцать лет. И когда в Алма-Ате мне случалось гостить под сенью вишен и яблонь у добрейшей тети Нюры (с тех пор смеяться, сильно прищуриваясь, для меня неоспоримый признак доброты), мое воображение всегда отказывалось признать между нею и Стаськой хоть что-то общее. Так что я и теперь говорю и сам не верю, что мою молчаливую, застенчиво улыбчивую тетю пятнадцатилетней увел из дома революционный матрос, а когда дедушка Ковальчук пошел жаловаться его начальству в ЧК, деда самого посадили на трое суток; а потом этот матрос заделался начальником политуправления Каспийской флотилии, но когда на набережной завязывалась драка между солдатней и матросней, он прямо в своем адмиральском кабинете натягивал матросский бушлат и бежал отвешивать плюхи налево и направо; в тридцать седьмом его, само собой, пустили в расход, а у тети Нюры в тюрьме родился Стаська…

— Родился в тюрьме и сдохнет в тюрьме. Вылитый Данил, — безжалостно припечатывал забывший баснословный взлет зятя дедушка Ковальчук, кормивший и поивший Стаську, покуда тетя Нюра тянула свой червонец на Колыме. (Ни разу не пришло идиоту в голову поинтересоваться, чего она там хлебнула: интересная жизнь могла быть только у нас. Ну и еще у летчиков-космонавтов-разведчиков… Запомнилось лишь, как она могла вдруг обронить где-нибудь в столовой: на Колыме урки такого повара в котле бы сварили.)

Но дедушка ошибся («век живи, век учись и дураком сдохнешь» была его любимая присказка): лет всего через десять-двенадцать Стаську «сактировали» и он оказался на кирпичном заводе под Каратау. Дребезжащая духовка доживающего на чужбине трофейного автобуса взвила последний клуб пылищи в аккурат у Стаськиного дома под шифером, с немалым, но тесноватым от кур, овец и коровьей пирамиды двором. Шарлотта Шван шлепала по навозной жиже в галошах на босу ногу совершенно по-нашенски. На чистейшем русском она пригласила меня в дом, полный таких же нашенских белобрысых немчурят и — почти ненашенских мух: жужжала вся толща воздуха. Казалось, они вот-вот подхватят под мышки и вознесут тебя над затоптанным некрашеным полом.

— Мухота… — благодушно отмахивалась (отмухивалась) Шарлотта и, шаркая галошами по степной горячей пыли, довела меня докирпичного, совершенно по-родственному повествуя, до чего ей не понравилось у родни в Германии — чистота такая, что плюнуть некуда, сорвала яблочко на обочине, так ее пилили-пилили: надо-де дождаться, когда поспеют, а тогда уж выйдут всем городком…

— Свободы у них нет, — завершила она, что тут же подтвердил и Стаська, бродивший по огромному хоздвору:

— Хорошая у нас страна: послали проволоку искать — теперь до звонка свободен. — Стаська совсем уж по-родственному прижал меня к ржавой ковбойке, обтягивавшей выпуклую, отнюдь не чахоточную грудь. Ростом он мне был по плечо, но «в спину», как говорил отец, не уступал. Вот на кого он был похож — на артиста Пуговкина в роли Софрона Ложкина из кинохита моего детства «Дело пестрых».

— Сколько у нее детей? — не удержался я от бестактного вопроса.

— Я девятый, — усмехнулся Стаська. — Одна вообще уже ничего, продавщицей работает.

Через пару лет эта продавщица родила незнамо от кого, потом — еще раз, уже знамо — снова от Стаськи… Герою не помеха и чахотка…

— Ау-у!.. — донеслось из мира живых. — Клиент, вы где? Я говорю: мы исполнили ваш заказ с превышением. На ближайших стволах никаких палачей не обнаружено. Или вы нам не доверяете?

— Что вы, что вы… Но, может быть, они ничего не знали про своего дядю — он на них и не оказал… как бы выразиться… воспитующего влияния. Я бы хотел у них спросить, каким они его запомнили.

— Телефонов мы не даем. Ну хорошо, только ради вас. Можете позвонить по моей трубке… троим. На ваше усмотрение. Козловски, в сэшеа? Мм, у них сейчас ночь. Впрочем, на Западном побережье… Хорошо, попробуем. Так, набираем… Говорите!

— Алло, добрый вечер, кэн ай спик… могу я поговорить с фрау Козловски? — с чего-то вырвалась у меня эта фрау.

— Бабушка-а, тебя кто-то спаашивает! — радостно закричал девчоночий голос, с усилием выговаривавший русские слова.

— Спроси, чего ему надо! — расслышал я далекий базарный крик.

— Я звоню из России, я хочу поговорить о ее родственнике, Григории Залмановиче Волчеке, — из деликатности я тоже произнесЗалманович.

— Он из Ооссии, он хочет поговоить поо какого-то твоего оодственника!

— Госсподи, мы уехали от этой России, а она за нами сюда прется! Про какого еще родственника? Про Волчека? Это что, такая фамилия? Не знаю я никакого Волчека, скажи, чтоб больше не звонили!

— Ну что, вы довольны? — любовался моей оторопелостью Иван Иваныч. — У вас еще два выстрела.

— Я бы, пожалуй, позвонил вот этому Габсбургу…

— Габсбургу-франкфуртскому? Это можно. Габсбург-фр, Габсбург-фр… Так, набираем. Все. Ждите ответа.

— Что бы ему такое сказать, чтоб он сразу трубку не бросил?..

— Скажите, что ищете наследников Григория Волчека. Что Россия собирается им выплатить компенсацию за прадядюшку.

— Слишком уж… круто. Алло, алло, вы меня слышите? Здравствуйте, вас беспокоит общество «Мемориал», мы занимаемся восстановлением исторической памяти, нас интересует ваш родственник Григорий Залманович Волчек. — Я спешил выложить побольше, чтобы зацепить Габсбурга-фр хоть чем-нибудь.

Молчание. Таинственные звуки, нездешние голоса.

— Вас интересует Гирш Залманович Волчек? — Голос был более чем здешний. — А почему вы решили, что он меня интересует?

— Ну, люди обычно интересуются своей родословной, хотят быть причастными к вечности…

— У вас там все такие? В «Мемориале»?

— По крайней мере, должны быть такие…

— Я считал, там чистая политика. Откапывают ляйхен… трупы… чтоб их повесить на кого надо. А нельзя повесить, так и пусть себе лежат. Мои-то клиенты только свое фергангенхайт, свое прошлое откапывают, дядюшки-дедушки, онкели-гросфатеры их не сильно интересуют. — Габсбург-франкфуртский рассуждал неспешно, словно давал заранее подготовленное интервью. — Зато вот Райкина, если бы могли, из гроба бы выкопали и сюда привезли. А раз Райкина нет, давай хоть Задорнова, хоть Евдокимова, хоть Петросяна. Я им их сюда и вожу. А кто-то возит русскую дер зенф, горчицу. Сервелат. Здесь любого вурста завались, а они скупают в Руссланде по дешевке и везут. Если шимелем… плесенью тронется, тоже ничего, надрают с женой постным маслом, чтоб блестела, и скормят. И ничего, еще никто не гешторбен.

— А вот Гирш Залманович гешторбен. И если бы вы — с вашим знанием людей — рассказали нам, что вы о нем знаете…

— Да что про кого можно знать? Вы про своего фатера все знаете? А ваши киндер про вас?

— Знают, каким я им открывался, что про меня говорят… А что в вашей семье говорили про Гирша Залмановича?

— Чего про него говорить? Попал в молотилку, вот и весь разговор.

— А какой он был — честный, нечестный, добрый, злой?..

— Вы прямо как кинд… Как маленький. Для своих каждый аллес гут, для конкурентов все унелих, все нечестные.

Разговор с Кармелой Лапчук оказался еще менее познавательным, хотя бедная девочка старалась как могла. Однако, не владея русским, трудно беседовать с россиянином, не владеющим ивритом, особенно о дальнем родственнике, о котором в первый раз слышишь. С Кармелы довольно было знать, что Сталин и Гитлер истребляли евреев всюду, где бы те им ни подвернулись.

— Иван Иванович, простите великодушно… У меня почему-то главное вылетело из головы — мне ж нужны прежде всего прямые потомки Волчека. Григория Залмановича. — Из деликатности я так и произносил Залмановича.

— Сейчас получите потомков. Из моих рук. Их, слава богу, не густо. Гирша Залмановича (так в справке о смерти) расстреляли в сороковом, его жена Алевтина Кузьминична успела отречься от супруга и вернуть себе свою девичью фамилию — Воробьева. И даже сумела переписать сына Радия в Воробьевы. Но это ей не помогло, в сорок третьем она умерла на Воркуте.

— Ого! Ведь и мой отец был на Воркуте…

— Хороший ход для мыльной оперы. Ваш папа сталкивается с ней, но не узнает — она же Воробьева! Потом любовь под нарами, ребенок — ваш сводный брат… Похожий на вас как две капли воды… Но это, увы, науке неизвестно. А вот у Радия Воробьева очень занятная судьба. Его взял на воспитание дядя Лев Соломонович, Главный Технолог Советского Союза, Герой соцтруда, трижды сталинский лауреат, четырежды кавалер ордена Ленина, а трудовые красные знамена с медалями вообще спускались ниже яиц. Мальчику сказали, что его папа с мамой заброшены на секретное задание к империалистам, никому про это говорить нельзя. Зато после двадцатого съезда он разговорился. Он уже учился на журфаке и решил мстить за отца, именно за отца — его сочинить было легче, из готовых деталей. Ему пришлось очень по сердцу, что настоящих пламенных ленинцев уничтожили серые сталинские бюрократы, вот он и боролся с бюрократизмом всерьез, с огоньком. Он заведовал в газете сельхозотделом, писал передовицы типа «Бюрократизму бой!», «Партийная организация и механизация», все выходило еще и брошюрами, он уже ездил в собственной «Волге», жил в двухкомнатной кооперативной квартире с маленькой дочкой и женой-красавицей… Жена была еще и поэтесса, в духе не то Ахматовой, не то Ахмадулиной, я в этом не очень. Ну и жену не очень печатали. Но все-таки потихоньку-полегоньку и ее сборничек поставили в издательский план. В общем, жить становилось веселее. Хотя Радик и до этого не скучал. Его все так и называли Радиком. Он был, что называется, отличный парень, всеобщий верный друг. Но больше всего он любил, как тогда выражались, после службы выпить и, простите, потрендеть. Притом с каждой стопкой все горячей. И все насчет того, что сталинские палачи уничтожили верных ленинцев. Он сам гнал самогонку тройной очистки — с перчиком, с укропчиком, с тмином, — он называл ее «воробьевка». Всегда всех угощал, да еще с собой давал бутылочку. Обязательно с прибавлением, что этих сталинских сволочей давно пора к ногтю. Его даже в обкоме любили. Что ему по слабости льстило. Но еще больше льстило, что в отделе идеологии покачивали головой: уж больно он за «воробьевкой» мало задумывался, перед кем трендит про верных ленинцев и серых бюрократов. Но все бы так и сходило ему с рук до самой пенсии, скорее всего персональной, если бы, на его горе, он не познакомился с великим писателем.

— Простите, а где все это происходило? В смысле, в каком городе?

— Вы хотели узнать, куда закатились яблочки с вашей яблони, — я вам и рассказываю. А если я вам назову город, вы сразу найдете и все явки. Город, где все это происходило, вполне можно назвать сердцем России. Россия большая, у нее много сердец.

— Мне иногда кажется, что вы угадываете мои мысли…

— Это несложно, мысли у всех примерно одинаковые. Все хотят, чтобы их предки были их достойны. Так вот, в этом же сердце России жил Классик. Он сразу же после войны тиснул роман, где выразил новую правду. Не то окопную, не то лейтенантскую, я в этом не очень. Ну типа того, что на войне убивали. И отступали, а не только наступали. И притом он ни разу не упомянул имя Сталина. За что в итоге получил Сталинскую премию и начал тискать книгу за книгой. То про то, что не все пленные были изменники. То про то, что фронтовику бюрократы могут не дать квартиру и ему приходится спиваться. Потом открыл, что любовь бывает и вне брака. А потом покатался по заграницам и объявил на весь свет, что там живут люди как люди. Даже в Америке. Естественно, каждый раз поднимался крик, шум, книжку тут же переводили на двадцать языков. Вот с таким-то товарищем Радик и закорешился. Они постоянно вместе поддавали и материли советскую власть, которая душит все живое. Великий писатель вообще купался в сертификатных рублях, ну и Радик прилично замолачивал. Так что хватало и на выпивку, и на закуску, и на жен, и на баб. Но Великий Писатель частенько запивал и отдельно. И даже ввязывался в драки. Его пару раз даже забирали в вытрезвитель. Он там материл ментов, и они быстро закаялись. Вражеские голоса уже на другой день разносили, что арестован писатель-оппозиционер, избит неизвестными лицами из вокзального шалмана писатель-оппозиционер… В общем, ментам была дана инструкция: Классика отвозить домой, на мат не отвечать, а сдавать на руки жене под расписку. Радик этим страшно гордился: не смеют псы нас тронуть! Нас! И вдруг бах — звонок. У Классика обыск. Радик мчится туда. Оказать поддержку. Выказать протест. В квартире сталинский лауреат проживал сталинской, площадь была офигенная. По площади бродили какие-то серые личности, перетряхивали книги, прослушивали магнитофонные записи, заглядывали туда, сюда… Спросили паспорт и у Радика. Он им его гордо предъявил. Записали фамилию, адрес, спросили про место работы. Он отвечал гордо и презрительно, они стушевались. Он спросил, как им не стыдно так обращаться с великим человеком, они начали мямлить: служба-де и все такое. Радик с Великим Писателем дуэтом их отчитали: не надо идти на такую службу! Классик был уже с утра бухой, но эти крысы все равно были морально раздавлены. Зато международный авторитет Великого Писателя после обыска вообще скрылся за облаками. А потом скрылся и сам Классик. Он начал разъезжать от Парижа до Нью-Йорка, везде раздавать интервью, выступать по всем голосам — в общем, окончательно ушел в бессмертие, как выражались на военных митингах. А Радик остался. Хотя вел себя ничуть не менее геройски. Только он добрался до дома, а там уже толкутся серые личности. Радик их еще раз всячески заклеймил, и они удалились, совершенно посрамленные. Прихватив какую-то чепуху — типа ксерокопию «Собачьего сердца», бобину Галича… После этого красавица жена бросилась Радику на шею: ты был прекрасен, я тобой горжусь! Такого секса у них не случалось с медового месяца. А назавтра Радика вызвали в партком и пожурили. Он сказал, что не мог оставить друга в беде. Затем его вызвали в горком, и он там сказал то же самое. После чего его исключили из партии. А потом уволили с работы. А потом не стали брать ни на какую другую. Радик накатал в родной обком надменное письмо, что если-де ему не предоставят приличную работу, он пойдет в дворники. И пусть они тогда не обижаются за международные последствия. Ответа он не получил. И отправился наниматься. И, к своему удивлению, без всякого бюрократизма получил и должность, и метлу, и даже дворницкую. Он обзвонил всех друзей и корреспондентов, но, к его еще большому изумлению, публика не собралась. А собутыльники начали его обходить. Понимаешь, старик, — уныло забубнил Иван Иваныч, артистично потупясь, — у меня на носу защита, квартира, дочка поступает, жена рожает… Кстати, у красавицы жены сразу же рассыпали набор ее книжки. А она, вместо того чтобы гордо рассмеяться, вдруг начала зудеть, что он-де не имел права рисковать их с дочкой благополучием. И вообще им пора менять машину, платить за кооператив, за музыкальную учительницу… не говоря уже о погубленной книжке: он ведь никогда не видел в ней поэта, один только объект для сексуальных утех и тщеславия — чтобы хвастаться перед дружками-алкоголиками… Где они, кстати, эти дружки? Второго такого дурака не нашлось, они-то понимали, что Классик отправится пожинать плоды по обе стороны океана, а они останутся расхлебывать — в общем, понятно. Радик вскипел, бабахнул дверью, уверенный, что жена сегодня же к нему прибежит, но она не прибежала. Ни тогда, ни назавтра. А послезавтра подала на развод. Благородный Радик не мог же отсуживать площадь у дочери — пришлось переселиться в дворницкую.

Я слушал в полном оцепенении. Иван Иваныч чесал без единой запинки, как будто исполнял отрепетированный номер, и только бесцветные глазки горели алчным сарказмом.

— Радик подметал свой участок все скучней и скучней, без огонька. Он наконец понял, как трудно попасть в Историю. Все вакансии оппозиционеров на витрине были уже разобраны, остальным отводилась роль пушечного мяса. На войне как на войне. Одному ставят памятник, а тысяча мешается с землей. Радик и почувствовал, что он уже вот-вот превратится в окончательный навоз истории. И он решил: помирать, так с треском. Он отправился в столицу, через оставшиеся концы собрал оппозиционный бомонд, иностранных корреспондентов и корреспонденток и зачитал им открытое письмо тогдашнему генсеку. Ну, все про то самое, о чем они трендели с Великим Писателем, только раз в двадцать погорячей. Типа того, что у вас руки по локоть в крови, вы убиваете и изгоняете лучших людей — все в таком духе. Письмо сразу же передали по всем голосам — Радий Воробьев считает, Радий Воробьев требует… В общем, свою минуту славы Радик получил. Зато дома его прямо с вокзала отвезли в психушку. Разумеется, он не был сумасшедшим, он только не хотел превращаться в навоз. Это была не болезнь, просто истерика. Ну, Радика и успокоили. Вышел он действительно совершенно спокойный — опухший, желтый. И почему-то у него борода перестала расти. Служебную жилплощадь у него отобрали, но его взяла к себе одна святая русская женщина. Горбатенькая и немножко хромая. И с глазами у нее было что-то, типа косенькая. Она много лет была в него влюблена, еще когда он со всеми дружил и всех угощал «воробьевкой». Иногда видели, как она его выгуливает, очень по-мирному. Ему дали инвалидность, назначили пенсию. Небольшую, но прожить можно. Тем более что он сделался очень непритязательный. Только брюки приходилось менять — он почему-то постоянно распухал. Что-то с почками, но я в этом не очень. А потом на глаза перешло. Он начал слепнуть. Но совершенно от этого не расстраивался. И его покровительница страшно гордилась, что он умер спокойно, у нее на руках. В юности, когда он был красавец и всеобщий любимец, она иногда мечтала, что когда-нибудь он сделается несчастным, никому не нужным и тогда она его приютит и обогреет. И все случилось, как она мечтала. А потом, в перестройку, в «Московских новостях» написали, что он принял мученическую смерть за правду. Не заметили двусмысленности. Получилось, что он перепутал мученическую смерть и правду, принял одно за другое. А одной мученической смерти мало, чтобы войти в историю. Да и тому минутному воскресению порадовался только один человек — его дочь Вика.

— Господи!..

— Что вас удивило? Они назвали дочурку Викторией, победительницей.

— Да, естественно, продолжайте. И что эта Вика?

— Она прежде всего перестала разговаривать с матерью. Она и до этого подозревала, что мать обошлась с отцом чересчур сурово. Но мать всегда ссылалась, что отец пил, гулял, не считался с ними… Что отчасти так и было. Но когда дочка узнала, что мамаша отреклась от героя!.. А мать и до этого попивала, ей в школе уже не раз намекали — она преподавала русский язык и литературу. А после такого всемирного позора сорвалась с катушек окончательно. Ее и поперли окончательно. Тогда и нормальных сокращали… Теперь-то все позабыли, а тогда казалось — о! предала героя-борца! Она потыкалась туда, потыкалась сюда — сумела устроиться только в дворники. Да, для мыльной оперы было бы лучше всего, если бы в ту же самую дворницкую, но это науке неизвестно. Но теперь уж и ее нет в живых. Наш тамошний агент говорит, что пропила все мозги, превратилась в высохшую беззубую старуху, буквально бутылки собирала… Или тогда уже собирали пивные банки? При этом до самой смерти что-то продолжала пописывать. А дочь занимается, как вы выразились, восстановлением исторической памяти, воскрешает забытых героев. Кому же и воскрешать — и дочь героя, и внучка героя…

— Иван Иванович, это поразительно. Все, что вы говорите, ужасно перекликается с какими-то моими мыслями.

Крючков залучился мудростью и благодушием, словно Джон Буль, проповедующий туземцам слово Божие.

— Лестно слышать. Но, не в обиду, ваши мысли не так уж оригинальны. Дух времени, не больше того. Так Лев Семенович Волчек вас еще интересует? Или это уже другая яблоня?

— Нет-нет, ужасно интересно. Чистый Шекспир.

— Да, у нас ему было бы где разгуляться.

— Знаете что, Иван Иванович, мне кажется, что вы не просто выражаете мои мысли, но еще и выражаетесь… моим языком, что ли. Скажите прямо, может быть, вы призрак? Или я разговариваю сам с собой?

Но разве решишься спросить такое? Я очень тщательно прячу свои отношения с привидениями, мы, сумасшедшие, до ужаса хитрые. Поэтому я задал лишь невинный вопрос: каким таким макаром Лев Соломонович превратился в Льва Семеновича?

— Его перекрестил самолично Сталин. Он увидел Льва Соломоновича в списке лауреатов и вычеркнул отчество своим синим карандашом: царскых отпрыскав нам нэ нада. И написал сверху: Семенович. После этого Лев Соломонович даже паспорт переменил.

— Отрекся, значит, от отцов… Еврейские павлины на обивке, еврейские скисающие сливки…

— Это чьи такие стихи?

— Багрицкого. Его тоже позвали в Большую Игру, в Историю… Неужели и Лейба Менделевич Волчек был такой же романтик?

— По первому взгляду не скажешь. Когда ему вручали Героя соцтруда к семидесятилетию, он коротенько так, минут на сорок, зачитал по бумажке, какие проблемы ему пришлось решать для родного советского народа. И родной коммунистической партии. — Крючков вновь установил оба некролога и принялся торжественно зачитывать с траурного экрана: — Отливать броневую сталь в многогранные или плоские изложницы. Выяснить, какой угар молибдена нужно принять при расчете шихты для выплавки хромистой стали при однопроцентном содержании молибдена. Установить, почему при раскислении стали используют не кусковой ферросилиций, а измельченный. — Некрологи обратились ко мне: — Ни за что не догадаетесь: ферросилиций будет взаимодействовать с окислами железа в шлаке, свободное железо начнет переходить в металл, а окись железа — в шлак. Представляете? А на Путиловском в это время алюминий выгорал, а кремний, наоборот, пробирался в сталь! Пока не догадались в загрузочное окно добавлять известь. Иначе алюминий взаимодействовал с кремнекислотой шлака — кто бы мог подумать? На что на этих церемониях народ тренированный, так и они пытались прерывать его аплодисментами. А он думал, что всех так восхищает его творческий отчет. Он и продолжал растолковывать, что нужно делать, чтобы на автоматических станках стружка не вилась, а обламывалась. Главное дело, после горячей прокатки не нужно отжигать, он еще со стажировки у Круппа так и телеграфировал из Эссена: катать, но не отжигать! И еще: калибруйте, не отжигая! В общем, народ начал отрубаться, а генсек прямо-таки похрапывать.

Я почувствовал, что тоже начинаю отключаться под эту колыбельную: коррозионная стойкость, азот, ферросплавы, расслои, флокены, раковины, обрезной пресс, блюминги, слябинги, правильные вальцы, бронебойные наконечники, шамот, скрап, садка, кауперы, шихта, фурма, бухтовое волочение, кислая футеровка, низкотемпературный отпуск…

— Только при слове «отпуск» наш дорогой генсек встрепенулся и взасос его, взасос!.. Только тем Ильич и спасся. Лев Семенович, правда, попытался рассказать напоследок про корабельные броневые плиты — весом аж до ста тонн! — но тут догадались врубить гимн. Лев Семенович сразу вытянулся по швам, и его потихоньку увели от трибуны. И сразу же на пенсию. Энтузиазм уже считался маразмом. Хотя Лев Семеныч и до сих пор лекции почитывает. До недавних пор даже за границей. В Германии, в Израиле, в Южной Корее… Там изучают нашу индустриализацию.

— Сколько же ему лет?..

— В обед сто лет. Серьезно. Гвозди бы делать из этих людей. Бронебойные наконечники. Или, наоборот, броневую корочку. Или кольчугалюминий. Лев Семеныч и к нему руку приложил, к цельнометаллическим монопланам тяжелой авиации. Он даже первыми автожирами немножко занимался. Так тогда вертолеты называли. Получается, что-то от романтика в нем было. Но настоящие романтики хотят сами летать. Или хотя бы других запускать. А его всегда заботило, из чего делать. Из чего делать крылья, моторы, стволы… Когда ему присвоили Героя и поперли с работы, его наконец рассекретили. И он дал какое-то более или менее человеческое интервью «Пионерской правде». Первое и последнее.

— Про ферросилиций?

— Говорю же, более или менее человеческое. Вам еще не надоело?

— Нет-нет. Ужасно интересно. Тени забытых отцов… Хоть на минуту кого-то воскресим.

Последнюю фразу я произнести не решился, но Иван Иваныч в моих поощрениях и не нуждался — его всеведению требовался только зритель.

— Лев Семенович сообщил пионерам, что в начале, как и все, он увлекся планеризмом, но оказалось, что его больше поразила дельта-древесина. Подумать только, простой березовый шпон, если его спрессовать да пропитать клеем, и в огне не горит, только обугливается, зато в воде, наоборот, тонет. Вроде бы — я в этом не очень. Их использовали в лонжеронах, в нервюрах. Но когда почти весь алюминий оказался под немцами, Лев Семенович придумал деревянный бензобак — простая, понимаете ли, бакелитовая фанера, обтянутая резиной. Которая к тому же сама затягивает дырки от пуль. А еще лучше — флак-фибра. Представляете — бензобак из бумаги? Льва Семеновича вообще отличала русская смекалка. Пропал флюс для сварки — он догадался пустить на мраморную крошку надгробия. Ну а декстрин для литья цветных металлов? А легированный чугун вместо бронзы? А переплавка режущих инструментов токами высокой частоты? А подшипники без обоймы, а ролики из заготовок для торсионных валов? Кто-то придумывает вторую экранизирующую броню, а он додумывается, как совмещать изотермическую закалку со штамповкой. О, там такие столкновения бывали — чистый, как вы говорите, Шекспир. Он предлагает катать бронелисты на блюмингах, а править на ковочных прессах, а ему в ответ: а на чем прикажете производить поковки стволов и казенника, а? До верховного доходили! С протяжкой малоуглеродистой электросварочной проволоки еще можно было бы разобраться на уровне наркомата. Но уж эвакуировать дуореверсивный стан с судостроительного завода на танкостроительный — для этого приходилось стучаться на самый верх! А верх-то может однажды взять да и прихлопнуть. «Апят тавырыщ Волчэк думаит, что его саабраженыя самыи правилныи. А нэ паслат ли нам таварыща Волчека на самыи главныи натурные испытаныя? На пэрэдавую?» Лев Семеныч и вправду однажды целый месяц протрубил в артиллерийском дивизионе. Испытывал немецкую броню на прочность. Уже сталинским лауреатом, орденоносцем. Но его, я думаю, там как-то оберегали. Его даже не ранило, только слегка контузило. Потом Сталин его вернул. И даже признал, что был неправ. «Но и вы, таварыщ Волчек, были нэ правы. Вы далжны были жалаватца на мэня в цэка».

— Неужели все это было в «Пионерской правде»?..

— Нет, конечно. Все выбросили. Но невыправленный экземпляр сохранился в Главлите. Котлеты из опилок, биточки из опилок тоже выбросили. Оставили только чистую романтику. Каким для него было чудом, когда он в первый раз увидел, как из грязи рождается алюминий. Жидкий алюминий, он считал, красивее любого серебра. Про то, как он уже заместителем наркома любил бывать в цехах по ночам, тоже оставили. Да, романтик, романтик был этот Лейба Соломонович. Зануда, но романтик. У Круппа он начинал с чернорабочего, ухайдакивался так, что после смены лежал пластом. Не говоря, что кожа на лице трескалась от жара. Он тогда еще не знал, что в горячем цеху нельзя пить, можно только рот полоскать. Пил ведрами. И сердце посадил. Оно то останавливалось, то, наоборот, начинало скакать на пятой скорости — только годам к восьмидесяти наладилось. И все равно он каждый раз приходил в дикий восторг, когда двадцатитонный слиток расползался, как крутое тесто. Огненное тесто, это его слова. А про будущую проволоку он так выразился: она как огненная змея. Поэт, как вы считаете? Я в этих делах не очень. — Он явно гордился тем, что во всяких глупостях он «не очень».

— Это Максим Горький, «Песня о Буревестнике». «Точно огненные змеи, вьются в море, исчезая…»

— Да вы, оказывается, начитанный человек. — Крючкова это явно забавляло.

— Ну еще бы. В степногорской школе имени Сталина Горького проходили.

— У Льва Семеныча со Сталиным уже перед самой войной вышла стычка не стычка… какая может быть стычка у букашки со слоном… Но он чуть не отправился за братом. По крайней мере, за его женой. Ему пришла в голову гениальная идея. Танковые башни отливать, а не штамповать. Тогда не нужно ни вырезки, ни сварки. Башни можно будет делать на любом сталелитейном заводе. Революция! Производительность в разы! Он нашел умного военпреда, полковника Дрозденко, такого же энтузиаста. Они отлили десять башен и на полигоне обстреляли их со всех позиций. Сварные башни все растрескались по швам, а литые выдержали. Они тут же распорядились переходить на литье, и он с Урала полетел докладывать Сталину. На комиссии зачитал все протоколы и уже дырочку для нового ордена наметил. Но все почему-то замерли и глаз не поднимают. Только Ворошилов смотрел на него с каким-то сочувствием. А Сталин очень-очень тихо спросил: а как ызмэнитса вэс танка? А как смэстытса цэнтр тяжесты? Нэсущэствэнно? А в баевых условыях бываит што-та нэсущэствэннае? Гдэ цыфры? А как эта атразытса на хадавой часты? На абичайкэ? На крэплэныях гусэнычнава башмака? На маслянам дыффэренциалэ? А сколка патрэбуэтса ныкеля? Другых прысадков? Кто вам пазволыл мэнять тэхналогыю бэз сагласаваныя с палытбюро? Лев Семеныч чувствует, дело плохо. Он бормочет: мы с Дрозденко решили… И с надеждой смотрит на Ворошилова. И видит по его глазам — ну, ты, брат, совсем рехнулся. Сталин тоже слегка опупел: кто такой Драздэнко? Ваенпрэд?.. Палковнык?!. Да ви панымаетэ, што ви астанавылы ваеннае праизводства?!. Ви панымаетэ, што вам за эта прыдетса атвэтыть?!. Лев Семеныч было мекнул: «Но, Иосиф Виссарионович…» — и Сталин так на него глянул, что он понял: все. Конец. Потом ему кто-то шепнул: никогда не называйте его Иосиф Виссарионович, это разрешается только самым близким. Лев Семенович кинулся в Бронепрокат звонить по всем заводам, где сохранились заготовки по старым башням, друзья тоже помогли — задержку разрулили за четыре дня. На литые башни тоже своим порядком перешли, но Семеныч за это время все ж таки успел побывать на Лубянке. И даже успел признаться, что собирался обезоружить Красную армию. В пользу германской и японской. Но тройка ему приговор вынести еще не успела. Серго Гегечкори, сын Лаврентия Павловича Берии, уже в шестидесятые годы по секрету ему рассказал, что его отец нарочно притормозил дознание. Правда, нет — это науке неизвестно. Но Лев Семенович в следующий раз попал к Сталину уже по делам эвакуации. И Сталин держался так, как будто между ними ничего не происходило. Сурово, но по-деловому. Только когда уже попрощались, как бы мимоходом спросил: а зачэм ви на сэбя эты глупасты нагаварылы? У меня же брат работал в органах, доложил Лев Семенович. Он мне сказал, что лучше признаваться сразу, все равно выбьют, что захотят. «А вот этава ваш брат нэ ымэл права вам гаварыт. Настаящый камуныст ныкагда нэ должэн гаварыт нэправду савэтскым органам». Я должен вам сказать, что мой брат арестован, поспешил сообщить Лев Семенович. Он еще не знал, что брата уже расстреляли. Получилось так, как будто брата арестовали за болтливость. И Сталин своей трубкой сделал великодушный, отпускающий жест. Типа брат за брата не отвечает. И Лев Семенович, кажется, до сих пор благодарен ему за такое великодушие. Его сын, похоже, больше всего и возненавидел его за эту благодарность. Он даже фамилию изменил, чтобы не иметь ничего общего с этим сталинским лакеем. Прежнее поколение отрекалось от фармацевтов-шорников, следующее — от сталинских рабов. Вы еще не устали? Продолжать?

Я уже утрачивал чувство реальности — не вполне понимал, где я нахожусь. Что это за страна? И почему здесь Крючков? Но из-за своей очумелости я лишь кивал с утроенным усердием. Пусть я даже разговариваю с самим собой, все равно до ужаса интересно узнать, что там варится у меня в глубине.

— Выбрать новую фамилию для Миши Волчека тоже была проблема. Выберешь Иванова — скажут, трус, от еврейства отмазывается. Выберешь Рабиновича — попадешь в анекдот. Он и взял фамилию матери — Терлецкий. И звучит по-княжески — почти Вяземский. И в то же время по-еврейски. А Мишеньке Волчеку без еврейства был бы полный кирдык.

— Терлица — это же отцовское местечко. Он его до самой смерти вспоминал…

Теперь я окончательно уверился, что Крючков был послан мне оттуда. Если только не был моим вторым я.

— Видите, и ваша яблоня с Михаилом Львовичем Терлецким произросла на одной почве. Вы же и начинали почти одинаково. Вокруг хамье, один ваш папа культурный человек, правильно?

— С важным уточнением. Папа, конечно, самый культурный, но всех трудящихся он учит почитать. Чем некультурней, тем больше.

— Это ж быдло, антисемиты?

— Отец считал, мы должны вести себя так, чтоб антисемитам стало стыдно.

— Ну и как? Получилось?

— Конечно. Они горят от стыда. Как и я временами за своих соплеменников.

— Которых?

— И тех и других. Но, увы, презирать никого не умею. Даже начальство. Хотя его-то и полагалось презирать. Без злобы, свысока.

— Значит, шагать в строю все равно не для вас, правильно? Любая дисциплина — это казарма, так?

— Я только и мечтал шагать в строю, только меня оттуда выставили. Одиночество будет похуже любой казармы… — Я был так откровенен, оттого что говорил с самим собой. — Другое дело, если бы я мог в одиночку что-то сотворить для бессмертия…

— Понял мою ошибку. Мишенька Волчек, в отличие от вас, был уверен, что сумеет творить и в одиночку. Только неизвестно что. Его папу как космополита с сорок девятого начали перебрасывать с Верхней Пышмы на Нижнюю Салду, из Орска в Новокузнецк — мистер Терлецки везде называет это ссылкой. Но для тамошнего народа это была сказка. Лучший дом в городе, бешеная зарплата, спецснабжение, все вокруг в «куфайках», один Миша в пальтишке… Мишенька был поздний ребенок, сестренка у него умерла еще до войны неизвестно от чего — чахла, чахла и зачахла. Родители над ним тряслись и витаминами его накачивали, и языками, и фортепьянами…

— Не завидую.

— Зря. Хорошая семья все может дать. Языки, книги, апломб — все. Кроме таланта. Жизнь штука жесткая. Назвался ученым — делай открытия. Назвался музыкантом — побеждай на конкурсах. А если ни того, ни другого, ни десятого? Хорошо, есть антисемиты, а то бы совсем было нечем прикрыться. И хорошо, есть сфера, где вообще ничего уметь не надо. Назови себя писателем — и будешь писателем.

— Вы как-то слишком уж сурово… Писать все-таки тоже нужно уметь.

— Это при старом прижиме так было. А нонеча нужно только знать красивые слова. Авангардизм, концептуализм, постмодернизм… Что ни ляпнешь — это такой прием, игра… Мне наш эксперт доходчиво объяснил — вы не думайте, у нас хорошие эксперты, профессора… он мне объяснил по-простому. Читаешь ранешнего писателя и удивляешься: как будто человек десять жизней прожил. А читаешь нынешнего — как будто он вообще не жил, только книжки читал и кривлялся. Кому я это рассказываю?

— Простите, я задумался о ваших же словах, продолжайте, продолжайте.

— Так вот, из его сочинений видно было только, что он много прочитал. Притом дефицитного. Тянул на полуиностранца. Но в ту пору империалистические акулы готовы были поддерживать любого, кто нарушит строй. Мишаню начали печатать за бугром. Под псевдонимом, конечно. Самарин, Печерин, Чичерин, Чедаев, Новгородцев, Киреевский — вам эти имена что-нибудь говорят?

— Да, конечно. С большим вкусом подобраны. Букет.



Поделиться книгой:



Регистрация