Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Перед закрытой дверью [Die Ausgesperrten ru] - Эльфрида Елинек на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Что же дальше делать-то, — спрашивает себя Ханс, — надо, чтобы действие все время развивалось, никакого холостого хода, все должно продолжаться непрерывно, не останавливаясь, а не то совсем с такта собьешься. Сейчас я должен сорвать с нее одежду, если она будет говорить "нет", внимания обращать нельзя». Ничего подобного, Анна вовсе не принимается умолять, что, дескать, пожалуйста, не надо, наоборот, она сама сбрасывает с себя все, потому что Ханс действует неуклюже.

«И для этого-то я всего Сартра прочла в свободное от уроков время, все "Бытие" и все "Ничто"? — проносится в ее голове, пока она стягивает с себя трусики. — А теперь куда мне девать все это? На моем месте сейчас вполне могла бы оказаться и другая, которая вообще ничегошеньки никогда не читала, кроме журнала "Браво". Да иного здесь и не требуется». Анна внутренне все понимает, и это отличает ее от миллионов других девушек, но снаружи, к сожалению, Ханс видит лишь точь-в-точь такую же девушку, как и миллион других. И обращается с ней соответственным образом. Ведь она, как и все другие, состоит из кожи, мяса, жил, мышц и костей. Анну ужасает мысль, что здесь вместо нее могла бы лежать и любая другая (и посимпатичнее, чем она). Внутренне она все понимает и оценивает все, что происходит, а вот другие просто летят на это, как мухи на мед, и ей от этого худо.

— О Ханс, Ханс, о-о-о, — вырывается у нее против воли, Ханс этот возглас воспринимает как должное. Именно так его и зовут. Тут он весь. Собственной персоной. Пора ей раздвинуть ножки.

«Может, она хоть тогда наконец-то попридержит язык, всегда болтает без умолку, что она, что ее братец». Ханс уверен, что их треп начинает потихоньку раздражать и Софи. Ей больше нравится молчаливый Ханс, одинокий волк, чем какой-то там трепач Райнер, которому постоянно нужно окружение, возносящее ему хвалу.

— Иди ко мне, иди ко мне, ну иди же, иди, — шепчет Анна, как будто он и так вовсю не старается, чтобы войти. Но у него всякий раз опадает, это все от волнения перед знаменательным событием, у него это первый раз, и, при известных обстоятельствах, последствия неудачи будут сказываться долго. Она ласкает его, шепча слова любви, довольно банальные, кстати сказать, случалось ей произносить слова и поинтересней, она совершенно изменилась оттого, что в настоящий момент она только лишь женщина и потому неоригинальна. Анна говорит о том, как сильно она его хочет, что он такой красивый, что только для нее он такой красивый, даже если для других он, быть может, и не такой вовсе, потому что она видит его глазами любви, которая нередко обманчива, но не все ли равно. Ее тянет к нему, он проник в ее сердце и занозой засел там, ей от него никуда теперь не уйти. Хансу вполне достаточно было бы просто проникнуть в нее, войти между ног, только вот он все еще не очень твердый, такая незадача. Ханс обливается потом, и поскольку все идет не так, как ему бы хотелось, он прибегает к грубым приемам, нет, не по отношению к себе, а к Анне.

Он прогибает ее в пояснице, подминает под себя, заламывает шею назад, так что хруст раздается, ой, что ты делаешь, мне же больно, да, да, я делаю тебе больно, потому что я такой сильный, что даже не замечаю, что причиняю тебе боль. «Ты очень сильный». Ну наконец-то, вот оно, спасительное слово. И все сразу получается, словно назван правильный пароль, — и пошло дело. Анна в этой ситуации обычно говорит: «Ну слава богу! Отелился все-таки!» — но сейчас эти слова застревают у нее в глотке, столь грандиозно творящееся событие, называемое любовью, и оно готово упасть на любую почву, куда приведется, на благодатную ли пашню или на залитую бетоном поверхность, где все засохнет и будет выброшено за ненадобностью. Анна и сама не понимает, как это случилось. Такое вот событие. Она тараторит без умолку, как хорошо ей было, что теперь им надо делать так почаще, потому что ей очень понравилось, и ему тоже, правда, а со временем будет все лучше и лучше, сейчас было только начало, а уж если в начале так хорошо, то как будет под конец, можно себе представить: еще лучше. Любимый, любимый мой, и она так стискивает Ханса, что у того перехватывает дыхание, но самое главное, что он кончил и вышло у него все это более или менее прилично. Хотя были трудности на старте.

Анна ощущает внутри себя тепло, больше ничего. В голове Ханса одна только мысль о Софи, которая даст ему завтра первый урок тенниса. Он рассеянно целует Анну, касаясь своим рылом то одного, то другого места на ее теле. Анна ошибочно принимает это за так называемую посткоитальную нежность, чем это не является, да и с чего бы вдруг. Это лишь маневр, отвлекающий от того, что в действительности никакой нежности он к ней не испытывает, хотя и рад в душе, что вполне прилично с делом справился. Конечно, Софи не захочется быть с неопытным мужчиной, вполне достаточно, чтобы из них двоих неопытен был один, а именно — она сама. Спортсмену это дело, впрочем, может нанести вред, ухудшить его физическую форму, необходимую Хансу, чтобы взять над Софи верх по спортивной части. Уж разумеется, Анне захочется заниматься этим почаще, надо будет сказать, что тут у нее ошибочка в расчетах вышла. Она не учитывает потребностей большого спорта.

— Ханс, Ханс, Ханс, — тихо повторяет Анна.

— Так точно, это меня так звать, — смеется Ханс в ответ, довольный своей остроумной шуткой.

***

С тем, чтобы в действие вступила еще и природа, на фоне которой можно было бы выделиться в качестве чужеродного тела, компания направляется в знаменитый Венский лес, где этой самой природы сколько угодно, собственно говоря, ничего, кроме нее, там и нет. Разве что отдыхающая публика, ищущая близкий к природе образ жизни, ведь индустриализация в наше время мощно шагает вперед, так что и гуляющим тоже приходится вышагивать по дорожкам.

Последние клочья утренней дымки ползут вверх по склонам, поросшим лиственным лесом; молодых людей тоже тянет к вершинам, на которых располагаются смотровая вышка и кафе-ресторан, там природа и находит свое вполне уютное завершение, потому что люди лакомятся там пирожными и надежно укрыты стеклом. Лучи солнца падают наискосок, образуя световые столбы, между которыми лавирует их группа. Листва с деревьев лиственной породы и всякая гниль образуют ковер, который шуршит под ногами. Эту компанию от других компаний, расхаживающих здесь в туристском облачении, отличает то, что они одеты не по-походному, зато несут с собой корзинку, внутри которой — завязанный мешок. Мешок царапается и взвизгивает, так как в нем находится кошка. Кошку они поймали. В «Возмужании» Жана-Поля Сартра один герой собирается утопить своих кошек, вот и их компания хочет сегодня утопить кошку, хотя и кошка тоже имеет право на существование. Райнер говорит, что сам он в той же мере имеет право на не-существование, как и кошка, которую он отправит в не-существование так, что та и моргнуть не успеет. Кошка чует неладное, оттого и ведет себя неспокойно.

На Софи — вязаное платье спортивного покроя, купленное в модном доме Адльмюллера. Демисезонное пальто Анны сшито на материнской швейной машинке, сразу видно. Софи перышком перепархивает через корни, еловые шишки, веточки и буковые орешки. Именно Софи надлежит утопить кошку в каком-нибудь подходящем ручье Венского леса, который они как раз ищут. Ей единственной осталось еще пройти проверку на смелость, иначе она им не подходит. Когда они всерьез займутся налетами, нельзя будет нюнить и хлюпать, как кисейная барышня, надо реагировать холодно и сдержанно. Райнер особенно заинтересован в участии Софи, потому что это свяжет их одной веревочкой.

Венский лес раскинулся, как известно (какое там как известно, никому это не известно!), на многочисленных холмах; между холмами долины, изрезанные овражками, в которых текут ручьи. Здесь бьют чистые роднички, и путники утоляют жажду, коли таковая их мучит. К сожалению, большинство ручейков мелководно. Разве что в весенний период вода повыше, а сейчас как раз весна. В сухой листве возятся мелкие зверьки, занятые поисками пропитания.

Компания разыскивает русло, где воды было бы побольше, а не то целую вечность возиться придется. И кто знает, как отнесется к этой затее сама кошка. У Софи длинные светлые волосы, которые вдруг начинают светиться, когда в них запутываются солнечные лучики; когда же на них падает лесная тень, они отсвечивают матовой желтизной, словно латунь. Райнер смирился с тем, что здесь он не производит такого выигрышного впечатления, как в подвальчике джаз-клуба, и даже с тем, что в этих зеленых кущах кому-то может показаться, что Ханс в чем-то превосходит его, хотя он обычно ничем Райнера не превосходит. Хорошо еще, что Софи наконец-то согласилась утопить животное. Анна держится поодаль и всецело поглощена тем, чтобы не обнаружить, что теперь они с Хансом связаны неразрывными узами, и ее деланное равнодушие есть результат долгих упражнений. Только что ей вдруг захотелось поцеловать его. Ни в коем разе. Никаких нежностей, это незрелое ребячество.

И все же, когда она смотрит на него, ее охватывает озноб, озноб, связанный с памятью о пережитом наслаждении. А если при одном воспоминании так трепещешь, то как же будет, когда все по-настоящему? «А что это был за крик, какой-то зверь голос подавал?» Нет, ликующие клики издавали резвящиеся туристы. Эгей! Эге-гей! Воплями своими они распугивают зверей, дебелые мужчины и женщины, добившиеся солидного положения в жизни, могущие себе позволить безо всякой надобности заниматься делом, не имеющим никакого смысла: карабкаться по горам и холмам. Софиенальпе, Шепфль, Затцберг. Одеты по-спортивному, чаще всего с деревенски-фольклорным колоритом Штирии. И все же все они — горожане, сельский колорит — лишь свидетельство изобилия, ведь жить в деревне им больше ни к чему, и бедность им давно уже не грозит. Тирольские шляпы и без этого весьма им к лицу.

Они расшвыривают вокруг себя объедки, разрушая естественно сложившуюся окружающую среду, которую они превращают в среду искусственную, что для Анны и Райнера проблемы не составляет, ведь где бы брат с сестрой ни были, они, как могут, распространяют вокруг искусственность. Их бледные, утомленные из-за бессонных ночей лица скрываются за дешевыми солнечными очками, никотинно-желтые Райнеровы пальцы тянутся к сигаретной пачке, чтобы устроить лесной пожар. Пронзительно кричат птицы. Сухие листья падают на землю. Издалека доносятся гудки поездов. Выходной день, одним словом.

Анна говорит о «Просветленной ночи» Шенберга.

Неподходящее место, неподходящее время.

— Ты говоришь о ночи при восхитительном свете дня, причем даже не о настоящей ночи, а о ночи, созданной музыкой, — удивленно улыбается Софи. Ханс все это время боксирует с тенью, инсценирует воображаемые борцовские схватки, гоняет в воображаемый футбол, он мыслит не дальше собственного носа или вытянутой вперед руки. Он без остатка погряз в настоящем времени, человек, живущий лишь сегодняшним днем. И киска в мешке для него означает не «сейчас», но «потом». Только не задумываться об этом. Он показывает, какими финтами обвести противника на футбольном поле, играя одновременно и за себя, и за противника, Софи, понятное дело, от него без ума, а как же иначе. Софи наслаждается солнцем и чистым воздухом, хотя ими-то она может наслаждаться каждый день по нескольку часов кряду, разъезжая верхом на лошади или двигаясь по корту. Чтобы чем-то наслаждаться, надо прежде всего знать чем. Близнецы чувствуют себя не совсем в своей тарелке. Легкие их хрипят, никакой физической формы, которой у Ханса хоть отбавляй. Слишком много алкоголя и курева, бахвалится Райнер и начинает было диспут о Камю, чтобы вновь оказаться в лучах умственного превосходства. Софи ищет прогалину, чтобы оказаться под лучами солнца и позагорать. Хансу хочется продемонстрировать Софи несколько захватов дзю-до, которые ему один друг показал. И вот они, заливаясь хохотом, катаются по траве, а в желудках Райнера и Анны разливается желчь. Анна спешит внушить себе, что как раз занята тем, что разучивает на фортепьяно сонату Берга, эту цель она давно перед собой поставила, и что теперь эта цель будет достигнута. От нее требуются неимоверные усилия, но она в конечном счете справится.

— А с чем это едят? — спрашивает Ханс и ржет, как жеребец. — Ты такую-то и такую-то или вот такую-то пластинку слушала?

— Нет, это несерьезная музыка, Ханс, тебе нужно еще учиться и учиться, а то ты так и будешь топтаться на месте, чего в твоем теперешнем положении нельзя ни в коем случае, потому что ты пока еще находишься на том уровне, который и уровнем-то не назовешь.

У родителей Софи есть абонемент в филармонию. Софи часто ходит туда вдвоем с матерью. Мать Софи — признанная в свете красавица, каждый ее знает, каждый раскланивается, конечно же, только лишь в том обществе, где все знакомы со всеми.

— Наверняка у нее отсутствуют ценностные ориентиры, — выносит свое суждение Райнер, который пару раз видел мать Софи издалека, ему кажется, что у нее и вообще никаких ориентиров нет, да и зачем они ей вообще нужны. Она словно движется в стерильной студенистой массе. Ничто ее не держит, однако эта прозрачная масса постоянно удерживает ее в парении, не давая коснуться земли. И Софи станет когда-нибудь похожей на нее, если своевременно не воспрепятствовать. Воспрепятствовать этому сможет любовь.

— В филармонии играют одну только реакционную дребедень, всяких там шубертов, моцартов и бетховенов, — брызжет слюной Анна. — Стоило им в прошлое воскресенье услышать Веберна, так они начали хлопать как недоразвитые, а ведь на самом деле они такую музыку презирают.

— Публика, посещающая филармонию, слишком хорошо воспитана, чтобы освистывать Веберна, ей известно, какое место занимает Веберн, и место это — высокое, — возражает Софи. — Понравиться же он ей, безусловно, не может. Все творчество Веберна — это ведь смех, да и только.

Ханс в полном восторге показывает пальцем на рыжую белочку. Совершенно рыжая, как огонь, правда. Такая лапочка. Она быстро снует вверх-вниз по стволу, блестя бусинками живых глазок. Солнце пробивает себе дорогу по небу. Полуденные облачка следуют за ним. Будем надеяться, они не разрастутся в плотную облачную массу. Вот наконец и большой ручей, в котором удастся утопить кошку, да, он совершенно точно подходит.

Так что же, давай, Софи. Полезай в трясину, чтобы подобраться к самой воде или, по крайней мере, достаточно близко.

— Я не стану этого делать, — говорит Софи, — ведь я люблю животных.

— Ты должна пройти через это, иначе окажешься исключенной из команды еще до того, как мы тебя примем.

— Вы просто как дети малые с этой вашей игрой в индейцев. Бедная киска, ну в чем она провинилась.

— Как ни крути, а придется. И поторапливайся, а то на автобус опоздаем.

— Ну ладно. Согласна. Слава богу, у меня лейкопластырь с собой. Мне наверняка вспомнится при этом Терчи, моя любимая лошадка. Ведь и она тоже животное.

— Малодушных и бесхарактерных мы терпеть не собираемся, Софи, ты же знаешь.

Софи вытаскивает из мешка орущую благим матом и бешено шипящую кошку, которая первым делом вцепляется ей когтями в руку так, что сразу кровь выступает.

— Ой, вы что, не нашли какую-нибудь другую скотину, чтобы не было так больно?!

— Что нашли, то нашли, давай, чего возишься?

Софи в своем шикарном платье становится на колени прямо в грязь, вся вымазавшись в тине. Она погружает в воду преданное домашнее животное, которое так привыкло к людям, и удерживает его под водой, для чего требуется приложить значительное усилие. В воде рявканье, фырканье, барахтанье, захлебывающееся бульканье.

Софи приходится почти всем телом навалиться на эту бестию. «Я ведь насквозь промокну и схвачу воспаление легких».

Еще до наступления смерти животного Ханс, который и раньше вел себя странно, тогда, с белкой, вдруг отшвырнул Софи в сторону, мокрое животное с трудом выкарабкалось на берег и, чихая, понеслось от них прочь. Наверняка она лисице достанется, тоже не самая прекрасная смерть.

Ханс влепляет Софи оплеуху, да так, что из уголка губ бежит струйка крови. Ох! Вся компания замирает, как вкопанная, этакое святое семейство, у которого вдруг сорвало с хлева крышу и в ясли хлещет дождь.

Софи ошарашена. Что-то с ней такое приключилось, только она еще не знает, что. «Лишь бы у нее внутри все цело осталось после такого приключения», — думает Райнер в ужасе.

Ханс, который насмотрелся по-настоящему остросюжетных фильмов, а не тягомотины всякой, где только сопли жуют, рывком прижимает ее к себе и целует так, что кровь размазывается по его губам. Кровь на вкус сладкая. Сладкая она, эта Софи. Как будто ее выстирали со специальным порошком для стирки шерсти, да нет, ее и вообще стирать не надо, потому что грязь к ней никогда не пристанет, некуда. Настоящая ангорская шерсть.

Сладкие девичьи губки нужно просто целовать без всякого спросу — поется в народной песне, вдруг испуганно обрывающейся, потому что так оно и случилось.

Эта короткая сценка для двоих завершается удовлетворением, а для двоих других — недовольством. Так вот и в жизни всегда, серединка туда, половинка обратно, да так оно, верно, и справедливо.

***

— Ты должна боязливо отшатнуться от меня, как от демона. В глазах ужас, тело измождено недоеданием, следы побоев на коже, однако истязания проникли еще глубже. До самой глубины души, и это тоже обнаруживает твой взгляд. Женщина, бегущая от насильника, хотя ей известно: сейчас она полностью в его власти. Во взгляде покорность, статика, неподвижность, да не надо же играть лицом, ведь это не кинокамера, я только фотографии делаю. Прошу тебя сосредоточиться, Гретель. Представь себе следующую ситуацию: входит квартирант, он совершенно неожиданно видит свою молодую еще (чего про тебя не скажешь) квартирную хозяйку в полном одиночестве за туалетом и смотрит на нее так, что той сразу же становится ясно: ее час пробил и никакой боженька ей теперь не поможет. Он ни секунды не будет колебаться, применить силу или нет. Зачем ты тряпку схватила, к чему она, Гретель, положи назад, покажи-ка, что ты умеешь. Медленно опускай комбинацию, а рукой как бы прикрывайся, но только у женщины все невпопад, и рука ее больше открывает, чем прячет.

Господина Витковски снова прорвало, как водопад, но слова, как известно, всего лишь серебро, а госпожа Витковски не произносит ни слова, ведь молчание — золото. Пословицу эту господин Витковски знает с самого детства, а также по лагерным баракам Освенцима, знает он и фразу о том, что, мол, береги честь смолоду. С тех самых пор, как История простила его, он бережет свою честь, и молодость уже давно за плечами. Тогда, в сорок пятом, История еще раз решила начать все заново, к тому же решению пришла и Невиновность. Господин Витковски тоже начинает заново, причем с самой последней ступеньки, с которой обычно начинают смолоду, когда все еще впереди; на одной ноге вновь подниматься вверх по лестнице куда труднее, да и вообще с одной-то ногой все дается нелегко. А золото, много золота умолкло (и, увы, навсегда): зубные протезы, оправы очков, цепочки и браслеты, кольца, монеты, часы; золото безмолвствует, ибо берет оно свое начало в молчании — и в молчание возвращается вновь. Безмолвие рождает безмолвие.

— Не держи меня на холоде голышом (из экономии в квартире топят скудно), — просит Маргарета Витковски.

— Мне нужно время подумать, как сделать снимок, по-моему, без насилия ничего не получится. Тебе надо скорчиться от боли, тебя, скажем, побили как следует. Так, хорошо, видишь, даже тебя можно чему-то научить. Знать бы только, какой ракурс взять, чтобы все в кадр вошло. Спусти трусы ниже колен. Так, а теперь медленно высвобождай одну ногу! Ты сбрасываешь оболочку животной твари, скажем, змеиную шкуру, оставляешь ее внизу и, как змея, вздымаешь голову навстречу неудержимо овладевающему тобой вожделению, которому поначалу противилась.

Фрау Витковски пытается проделать нечто, по ее разумению, похожее на поведение змеи, она вздымает голову, да только не навстречу овладевающему ею вожделению, а навстречу запаху гари, бьющему ей в ноздри, и со всех ног бросается в кухню к сбежавшей рисовой каше на молоке. Она разрушает возвышенный художественный настрой мужа. Вот так всегда — стоит гению проснуться в нем, как тут же прозаическая супруга разносит все вдребезги.

— Мне ведь нужно о стряпне позаботиться, давно пора, и так запаздываю.

Тем временем муж отдается во власть воспоминаний, которые подхватывают его и уносят на польские равнины, да и в русские степи тоже, откуда в здешние края беспрестанно просачивается коммунизм. «Там ты еще кое-что из себя представлял, а сейчас ты кто? Пустое место, ночной портье». Господин Витковски доволен, что в пятидесятом году удалось остановить переворот. Он и сам был крохотным колесиком (правда, в этот раз, по причине отсутствия ноги, непосредственно руку приложить не довелось) в рядах тех, кто останавливал, ибо он неустанно сигнализировал о многочисленных проявлениях коммунистической заразы. Неослабная бдительность была крайне необходима. Положение было таково, что коммунистические штурмовые отряды за каждую операцию и за каждого боевика получали от русских по двести шиллингов, так в газете было напечатано. Оккупационные власти западных союзников, встав на пути мятежа, предотвратили его. Газеты, правда, не те, что писали о двухстах шиллингах, были, увы, прикрыты за распространение заведомо ложных слухов, на что не потребовалось даже судебного решения. Министр внутренних дел от соцпартии по фамилии Хельмер с легкостью обошел закон о свободе печати. И совершенно правильно, потому что чего не знаешь, о том и не беспокоишься, а если все будут сохранять хладнокровие, то никаких стычек и не произойдет. Коли газета стала лживой, долой ее, и вся недолга. Нельзя сказать, чтобы Витковски так уж их жаловал, социалистов этих, ведь он не какой-нибудь там рабочий, но в тот раз они себя толково проявили, надо отдать им должное. Может быть, история их кое-чему научит и они с самого начала будут поддерживать того, кто и есть настоящая сила, у кого деньги водятся, ведь так или иначе, а деньги и есть действительная сила, потому что они правят миром, размышляет инвалид, у которого денег нет, и он, понятное дело, миром не правит, хотя, понятное дело, деньги правят миром и без него. Следовательно, того, кто ничего не имеет, нужно с этим самым ничем и оставить. Тем же, кто имеет кое-что, подбрасывают еще, вот и начинается современная монополизация. Западный капитал протягивает заботливые руки помощи и подчиняет нашу отчизну иностранному засилью и владычеству, смыкается с отечественными руками в цепь, которая столь же прочна и надежна, как танковая гусеница. Господин Витковски исповедует свою верность капиталу, которого у него нет, и с чувством законной гордости может выглядывать из прошлого и заглядывать в будущее. С сознанием собственного достоинства, ибо раньше он лично оберегал капитал, теперь же тот снова правит неограниченно и выражает свою признательность лично ему, господину Витковски. Признательность выражается так: ему позволено, получая без вычетов пенсию по инвалидности, нести службу ночного портье в солидной гостинице, где он имеет честь созерцать видных представителей среднего сословия, по долгу службы представляющих интересы австрийской промышленности. Так вот один и представляет другого, даже не зная точно, кого именно он представляет. Само собой разумеется, что господин Витковски, как и прежде, представляет национал-социалистическую партию, он знает точно, кто в ней и что в ней и что из себя представляет тот или иной человек, потому что именно эта партия вознесла его к высотам, на которых он стал больше, чем был на самом деле. Никто другой не возвеличивал его так, а нынче ему только и остается, что увеличивать свои распрекрасные фотографии. Его заботит не только благо каждого отдельного человека, но благо сообщества, которое он окидывает внутренним взором. Так как он никогда не упускает из виду, что в свободное от работы время представляет целое сообщество, то и ведет он себя соответственно. Он, так сказать, подает пример. Чтобы молодежи было на кого равняться. Ведь и другие в свободное от работы время достойно представляют каждый свою фирму.

Глядя на своих детей, он сомневается в результатах воспитания. Чужие люди воспитаны правильно, а его собственные дети — нет. Когда он их породил, он еще был офицером, и что же вышло? Дети, от которых ему жутко становится, прежде таких детей не бывало, а теперь, говорят, появляются все чаще. Супруга на кухне помешивает кашу, что вкуса ей не прибавляет.

Он достает своей пистолет, надо бы его почистить и смазать, даже если им пока не пользуешься. Нужно быть начеку и в полной готовности. Холодная сталь оттягивает руку. А еще он заглядывает в ящичек, где его любимые снимки Гретель, вот гинекологический сюжет, надо бы в этом духе еще поснимать, опыт фотографа за прошедшее время значительно обогатился, вот сюжет «в борделе», сюжет «школьница в фартучке и с розгой». Футляр с пистолетом лежит в потайном ящике кухонного шкафа, об этом кроме него никто не знает. Да и кого это интересует, сын-то, увы, одни только книжки и видит.

Бывший офицер, следуя внезапно принятому решению (решимость — качество, без которого нет офицера!), стремительно направляется на кухню, чтобы силой взять жену и удовлетворить внезапное желание, но корова эта, как всегда, делает неловкое движение и он, поскользнувшись на кафеле, брякается на пол. Он ерзает на спине, дергая уцелевшей ногой, но встать не удается, как бы ему того ни хотелось. Да и вообще со вставанием у него туго, правда, на сей раз он бы у него стоял как миленький, такое было сильное желание. Теперь вот опять все насмарку. Кажется, это оттого, что сильные ощущения, переполнявшие его в молодости на покоренных восточных территориях, в последние годы очень слабы и притуплены. Кому довелось видеть целые горы обнаженных трупов, в том числе и женских, того лишь в незначительной степени сможет возбудить своя домохозяйка. Кто сжимал в своих руках рычаги власти, быстро сходит на нет, когда его власть ограничивается пожатием чужих рук в гостинице. Постояльцы-завсегдатаи приветствуют его рукопожатием и похлопывают по плечу. Одаривают бородатыми анекдотами и историями из жизни коммивояжеров. Он дома все жене пересказывает, чтобы распалить Маргарету, если ей его члена для этого дела недостаточно, что бывает нередко. Ну не встает ни в какую, хоть ты тресни.

Времена мельчают и выдыхаются точно так же, как и новая молодежь. Не знает он, к чему это приведет, по всей вероятности, к безразличию и посредственности, а то и к чему похуже. И сын его испытывает ужас перед этой самой посредственностью.

Папочка все еще вертится на спине по кругу, беспомощно размахивая руками, как веслами, он загребает только с одной стороны, забывая про другую. Ко всем прочим удовольствиям в последнее время его допекают ишиас и ревматизм, только этого не хватало, как будто мало ему хлопот, связанных с отсутствием ноги, о каких уж тут удовольствиях речь. Он вращается вокруг своей оси, пытаясь подняться на ногу, что удается только с помощью Маргареты, она применяет свой фирменный захват, раз-два-взяли, готово. Он снова в стоячем положении и сразу же втискивает костыли под мышки, он думал, что обойдется и без них, беря свою Гретель силой, раньше ведь никаких вспомогательных средств ему не требовалось.

— Ну мышонок мой, ну пойдем-ка в постельку, там нам ловчей будет. Жаль, что постель проминается, мне так хочется вдолбить тебя в твердый, неподатливый земляной пол. Да ладно тебе, там ведь так мягонько, тепленько, уютно, воробушек ты мой, у меня и глоточек рому припасен, пошли, голубка моя.

Тело у Отто жутко болит в разных местах, когда он попеременно выставляет вперед то костыли, то свою единственную ногу, вновь костыли, вновь ногу, однако он старается виду не подавать. Былая сила его авторитета тянет жену за ним вслед.

— Я теперь все время какой-то разбитый, надо бы обследоваться.

— Ах ты, бедняжка, конечно, сходи!

И вместо того чтобы задать Гретель хорошую взбучку, ведь она совсем рядом, он тычется поседевшей головой в ее грудь и начинает всхлипывать. Она очень растрогана, потому что не знает истинную причину и ошибочно полагает, что он это из-за нее.

— Бедный мой муженек, ну ничего, как-нибудь обойдется, — утешает она тихим голосом, что ему утешения никак не приносит. Расхлюпался здоровенный мужик, со столькими смог справиться, стольких прикончил, а теперь ни с чем толком справиться не может. Вот незадача.

— Я вот плачу, но надеюсь, что дети не увидят меня в таком состоянии. Они домой не скоро еще вернутся, в последнее время их постоянно где-то носит, я и не знаю, где. Твердая рука им нужна, а она у меня есть, даже целых две, хоть нога у меня лишь в одном-единственном экземпляре.

— Бедненький, бедный мой Отти, — говорит Маргарета и гладит, и треплет, и пришлепывает, и подергивает.

— Ладно, готово, давай уже, — скрип-скрип, скрип-скрип, скрип-скрип.

— Ну вот, а теперь выпьем по глоточку, потом заварим кофейку получше, а вечерком сядем, послушаем викторину по радио, с Макси Бемом. Там ценные призы дают, если правильно ответить на все вопросы, и когда-нибудь мы непременно выиграем. А если чего не будем знать, спросим у Райнера или у Анны, нынче вон дети сколько всего в школе проходят. Только мы и сами догадаться сможем, ведь мы же родители. Ну, вот мой Отти и улыбнулся, вот и славно.

Он говорит, чтобы она наливала полнее, не так скупо, как в прошлый раз, ведь, в конце концов, чаевые он получает приличные. Хотя, вообще-то, унизительно это все. Что поделаешь, обстоятельства переменились, и ничтожества верховодят везде и всюду. Питие дарует нам полное забвение и благотворно влияет на желудок, ведь мясо на столе так редко увидишь. Успокоившись, господин Витковски потягивает носом воздух в радостном предвкушении чашки хорошего, настоящего кофе, куда он положит много-много сахара. Как ни крути, а у жизни есть свои прекрасные моменты, если не предъявлять к ней чересчур высоких требований, которые он, если по справедливости, мог бы и предъявить, потому что имеет на это право.

Сегодня ему даже добавка полагается, он ведь так горько плакал.

Следующее место событий — кафе «Спорт». Здесь занимают места, чтобы стать свидетелем того, как какой-нибудь известный представитель художественной или интеллектуальной элиты усаживается на свое место за столиком, тут важно, так сказать, участие, а не победа. Прямо как в спорте, в честь которого и названо заведение. Многие из них утратили всякое доверие к искусству, хотя лишь они одни и никто иной созданы для него. Они занялись искусством потому, что оно не приносит им дохода и тем самым не может замарать их подозрением в корыстном интересе. Если бы искусство им хоть что-нибудь приносило, они бы с удовольствием дали себя замарать. Они ни за что не посвятят себя обычной профессии, и не потому вовсе, что не владеют ею, но оттого, что в таком случае обычная профессия завладела бы ими и для искусства не осталось бы времени. Невозможно выразить свое «я» в эстетических формах, если твой шеф за счет человека искусства самовыражается в покупке спортивных кабриолетов и вилл. Если кто-нибудь из завсегдатаев кафе открывает пачку сигарет хоть на йоту получше вонючей «Трешки»[9], их у него сию же секунду безжалостно расстреливают.

За столом, где восседает сегодня наша святая четверица, двое посторонних лиц занимаются чисто графическим доказательством теоремы Пифагора, что у них никак не вытанцовывается. В понимании Райнера математика есть составная часть грубой реальности, поэтому она нисколько его не интересует. Шла бы речь о литературе, он бы давным-давно вмешался и раскритиковал всех в пух и прах, на что имеет полное право.

За столиком поодаль плотной компанией сидят греки, почти касаясь друг друга темными головами, шушукаются насчет женщин, время от времени пытаясь заговорить то с одной, то с другой. Столик расположен неподалеку от двери дамского туалета, так что недостатка в объектах внимания нет.

Когда в разговоре возникает поворот, в чем-то не устраивающий Райнера, а иногда и без всякого повода, он резко вскакивает и, погруженный в свои мысли, забивается в угол, где и пребывает, уставившись мрачным взором в пустоту, пока Софи или Анна торжественно не возвращают его назад.

— Что это вдруг на тебя нашло? Скажи, ну пожалуйста, скажи.

— Вы мне на нервы действуете, дурищи. У меня иные заботы, совсем другого уровня, и я сам совсем на другом уровне. Вы только тоску нагоняете.

— Райнер, вернись, ну садись же к нам, пожалуйста.

— Вы действительно вообще ничего не соображаете, с такими людьми, как вы, ни в коем случае нельзя переходить к действию, ведь такие люди всего боятся, потому что представляют собой трусливую посредственность.

Райнеру хотелось бы, чтобы за него марали руки другие, а сам он оставался бы чистеньким. За него пусть действуют остальные, он будет держаться в стороне от дела, но других в него втравит. От денег он, конечно, не откажется, заберет свою долю, она требуется ему на покупку книг. Райнер уверен, что, как паук, будет сидеть и держать в руках свою паучью сеть, но ему придется действовать без спасительной сетки безопасности, состоящей из маленьких обывательских условностей, правда, он выдернет эту самую сетку и у других из-под задницы, чтобы они оказались один на один с собой и в полной зависимости от него.

Райнер сидит, уставившись на валяющиеся на полу окурки, бумажки, на лужицы красного вина и скомканные бумажные салфетки в чьих-то засохших соплях, и ждет, когда же наступит неминуемое омерзение, которое иногда настает, а иногда нет. В данный момент наконец-то подкатывает тошнота, да так, что он даже авторучку выронил, при помощи которой хотел записать в блокнот строчку стихотворения, чернила разбрызгиваются без пользы. Было ли вот это сейчас настоящей тошнотой или нет? Нет, скорее, все-таки не было. Помещение выглядит таким же обывательским, как и всегда. Нет, вряд ли оно ему показалось более тяжеловесным, дородным или компактным. Однако он, как и Сартр, постиг, что прошлое не существует. И кости убитых, погибших или умерших в своей постели существуют исключительно лишь сами по себе, в абсолютной независимости, ничего, кроме толики фосфата, извести, солей да воды. Лица их суть лишь отображения внутри самого Райнера, сплошной вымысел. Как раз сейчас он ощущает это очень остро, ощущает как утрату. Он никому не говорит, что до него эту утрату точно так же ощущал Жан-Поль Сартр. Он выдает ее за свою собственную утрату.

Ханс, который утратил отца, не задумывается о фосфате, извести, солях и тому подобном, во что превратился теперь его отец, он напевает про себя шлягер Элвиса, понятное дело, без слов, потому что слова на английском, которым Ханс не владеет. Да он и вообще мало чем владеет. Владеть Софи было бы для него уже вполне достаточным.

Другое место действия — джазовый подвальчик. Райнеру хочется, чтобы преступления совершали другие. Когда музыканты уходят на перерыв, он вразвалку идет к саксофону, хлопает пальцами по клапанам, изображая аккорды, которые кажутся ему правильными, только вряд ли он извлечет хоть один звук, если дунет в инструмент. Впрочем, вполне достаточно и того, чтобы все, кто его видит, подумали, что он умеет играть на саксофоне. Музыканты возвращаются, и он быстренько кладет дуделку на место, чтобы не схлопотать по физиономии за порчу музыкального инструмента. Он заказывает содовую с малиновым сиропом, самый дешевый напиток (кошелек-то еще не добыли!), и записывает начало стихотворения (завтра напишет концовку), отрешенный от окружающего мира. И не важно, каким предстает этот мир перед ним. Даже Софи придется смириться с этим, хотя с ней он обходится не так строго, потому что она — женщина, которую любят. Любовь занимает лишь малое место в жизни Райнера, ибо он знает, что любовь должна занимать лишь малое место, остальное же предназначено для искусства. В своем стихотворении Райнер демонстрирует презрение ко всем заплывшим жиром, увешанным кольцами людям, у которых в голове ничего нет, кроме мыслей о наживе. По правде сказать, таких людей он никогда еще вблизи не видел. Отец Софи, к примеру, стройный и поджарый. И любит спорт. Райнеру не хотелось бы обливать презрением отца той женщины, которую он любит, как здорово, что для этого нет повода. Образ толстых колец, которыми унизаны жирные пальцы, он позаимствовал у экспрессионизма, давно прощенного и забытого. Он презирает их всех, презирает праздное сало, кариатид во фраках, не ради такого мать вытолкнула его из чрева на свет, пишет он, весьма остро переживая эти чувства. Мать его, однако, стала бы возражать, узнай она, что вывела его из себя на свет ради всех этих стильных тунеядцев, ошивающихся в «Спорте» или в «Хавелке»[10]. Нет, единственно лишь солидного образования ради, на которое ему в данный момент начхать.

И здесь, внутри, в постоянном полумраке Райнер не снимает стильных темных очков из плексигласа квадратного фасона, да еще и волосы зачесывает низко, на самые глаза. Эта стрижка, как у Цезаря, не делает его похожим на древнего римлянина, он смахивает скорее на нового венца, а Вена непрестанно ему нашептывает, убеждая, что он должен участвовать в возрождении своего родного города, придавая ему все более и более прекрасные формы. Подобное не входит в его намерения. Вена в убранстве из цветов — излюбленная тема ежегодного конкурса школьных сочинений, в котором Райнер уже дважды удостаивался наград: один раз вручили фикус в кадке, а в другой — красивый папоротник, который давно уже загнулся, потому что любвеобильная матушка заполивала его до смерти, папоротники же любят сухую почву, как доверительно сообщил юному лауреату один садовник-цветовод. (Свое третье место Райнер должен был разделить с девятью другими юными питомцами средней школы.) Советом садовника пренебрегли. Его школа всегда принимает участие в таких вот делах, а потом кичится успехами. Множество разноцветных весенних и прочих цветов распускаются повсюду, на всех углах и перекрестках, и решительно разнообразят облик города, свежая зелень заменила цвета иностранных мундиров, которые покинули Австрию в соответствии с Государственным договором. Наконец-то дождались. И русские, самые худшие из них, тоже исчезли, а ведь они ничего по доброй воле не делают, наоборот, больше любят принуждать других, в особенности женщин, к чему-нибудь невыразимо ужасному. И получают от этого удовольствие. И вот они исчезли, а новые нацисты, как и нацисты старых добрых времен, снова полезли вверх, как цветы в серых балконных ящиках. Добро пожаловать.

Кстати сказать, уж коли завели речь о цветочках и листочках, то Райнер среди всех победителей конкурса в Венском городском управлении народного образования (во время чествования) видел одних лишь гимназистов, потому что только гимназисты обладают способностью излагать свои мысли, только они в состоянии описать те ощущения, которыми они преисполняются при виде тюльпана или куста сирени. А именно — радостью и надеждой на будущее. Кто-нибудь другой тоже может ощущать радость, но это еще не значит, что он сможет и описать ее без ошибок. Он пользуется не языком высокой культуры, а местным наречием, которое не очень в цене. В австрийском варианте немецкого языка между этими двумя уровнями зияет глубокая трещина, возникшая из-за неравенства людей, что будет всегда. Стоит одному употребить ученое слово, как другой его уже не понимает. Так все время у Ханса с Райнером выходит. Ханс косноязычен, Райнер ловок в словах.

Еще тогда школьные сочинения приносили Райнеру признание, а теперь он хочет сделать сочинительство своей профессией. Его профессия будет одновременно и хобби, что является идеальным сочетанием, как о том многие говорят. В большинстве случаев это не соответствует действительности. Когда водопроводчик или мясник говорят, что профессия для них в то же время еще и хобби, то это наверняка не так. Вагоновожатому трамвая или каменщику тоже едва ли поверят. Если врач скажет, что его хобби — помогать и исцелять, то ему верить можно. Лечить и помогать можно и для собственного удовольствия, и одновременно это может быть профессией. Хобби — новое иностранное слово, которое очень быстро получило право гражданства. Американцы ушли, а язык их остался, ура.

Скрепя сердце Райнер вынужден отметить, что болван этот, Ханс, в настоящий момент является не его орудием, а орудием джазовых музыкантов. Он снует туда-сюда, услужливо складывает пюпитры, засовывает контрабасы в парусиновые чехлы, попеременно то открывает, то закрывает рояль, в зависимости от того, что ему велят, протирает трубы, приводит в порядок стопки нотной бумаги с расписанной на ней аранжировкой и по команде снова рассыпает их, поднимает и опускает стулья, расставляет их, снова сметает в кучу все, что так старательно расставил, и все потому, что кто-то из музыкантов сердится, что он что-то не так сделал, спрашивает, сколько нужно времени, чтобы выучиться играть на флейте, на саксе, на тромбоне, на контрабасе и так далее. Выучиться играть на фортепьяно наверняка труднее и дольше всего, потребуется вся честная жизнь, та самая долгая честная жизнь, которой Райнер хочет положить конец. «Вот бы и мне когда-нибудь тоже этим заняться! Поди, здорово вот так играть на инструменте. Может, даже лучше, чем быть учителем физкультуры или иметь высшее образование». Сейчас он, как только закончится последний номер, как отыграют «Чатанугу-чу-чу», вместе с другими кретинами-добровольцами примется таскать многочисленные тяжелые предметы к выходу, где еще один прихвостень уже машину свою подкатил, чтобы ее употребили для перевозки инструментов, только бы ему хоть разок поприсутствовать, потому что самое важное — это участие, а не только победа (см. выше). Без ответа осталось еще столько вопросов: А это трудно? Сколько времени пройдет, пока научишься ноты читать? Как правильно настраивать скрипку? Куда нужно подавать заявление, если серьезно намерен овладеть инструментом? «Я завтра же добровольно явлюсь туда». Что делают с душой, то делают по доброй воле. Одна лишь работа на силовых установках есть подневольная повинность, от которой нужно отделаться.

«Все, хватит с меня!» Райнер сбрасывает с себя глубокомысленный вид и набрасывается на Ханса. В мыслях только что прозвучало: я плюю на вас, на ваши полдники в бумажных пакетах, на жирные телеса, я велик и хожу от ярости по потолку, все вы меня видите необыкновенно отчетливо, вот именно: это я и есть! Он выхватывает из лап Ханса, этого лакея, футляр с кларнетом, который тот суетливо нес к выходу, и со всего размаху опускает на Хансову башку громыхающий ящик, внутри которого взвывает духовой инструмент. Музыкант, которому принадлежит инструмент, вопит, что-де, того-этого, совсем рехнулся, что ли?!

Выражение лица Райнера (непроницаемое, безо всякого выражения) кларнетисту-любителю, студенту юридического факультета, ни за что не постичь, и поэтому он никак больше не реагирует. Если бы он только мог представить себе, что Райнер в данный момент о нем думает! Райнер думает, что подвесил бы я тебя сейчас за глотку на мясницком крюке. Об этом сынок состоятельного аптекаря даже и не догадывается, а потому и нет в нем страха, но Райнер все равно горд, что в голову ему пришла такая жестокая идея. Ведь скоро они ее воплотят в жизнь, так что за столиком Райнер и компания серьезно приступают к разработке плана, продумывают мелочи, выверяют детали.

— Что мне, по четыре раза все повторять? Анна, это и тебя касается, хотя тебе в общих чертах все известно как моей сестре.

«Софи будет поставлена в известность как женщина, которую я люблю, а Ханс — как исполнитель, который выполняет грязную работу, при условии что он вообще сообразит, о чем идет речь. В чем я далеко не уверен».

— Анни, иди сюда, сколько тебя ждать?

Она не идет, потому что как раз сейчас, сидя за роялем, почувствовав небывалый шанс, будто играючи, рассыпает жемчуг шопеновского этюда с небрежной легкостью, за которой стоят долгие часы упражнений, чтобы получалось вот так, и лишь только она хочет без перехода начать кое-что из «Хорошо темперированного клавира», как к ней подходит пианист джаза (студент медицины):

— Эй, девулька, ты ошиблась адресом, валяй-ка домой к мамочке под крыло и играй там свои гаммы. У нас тут крутой джаз, а не музыкальная школа, сюда приходят, когда уже школу окончат с отличием или когда самостоятельно научатся. Хочешь, могу и я тебя кое-чему научить, если настаиваешь, так что заходи, куколка, когда сиськи вырастут.

У Анниной мамаши такое не заведено, чтобы кто-то чему бы то ни было самостоятельно обучался, тут должны быть привлечены квалифицированные специалисты, иначе это не в счет.

Внутри у Анны все сжимается, потому что ей доходчиво объяснили: она не вполне еще сложилась, не созрела и должна развиваться дальше, а это для нее неприемлемо. Она достигла уже конечной точки, и терять ей больше нечего. Ее сводит с ума мысль о том, что еще что-то подобное может ждать ее впереди, ведь для нее все уже завершилось, и в ней закипает жажда убийства. Впереди не будет ничего, разве лишь абсолютное Ничто, и в нем не существует никаких нравственных мерок, которые этот студентик отринул еще не полностью, хотя он и грубо обращается с женщиной. Проходя мимо его стола, она словно невзначай слегка задевает пальцами полупустой пивной бокал, и плюх — содержимое уже растекается по новеньким, с иголочки, фирменным джинсам университетского всезнайки, теперь стирать придется, от чего джинсы хоть чуть-чуть, да обветшают, так что урон студенческим карманным денежкам нанесен. Вот и отлично.

Райнер с жаром внушает Софи, потягивающей лимонад, чтобы та не болтала глупостей, а слушала, хотя она вообще молчит. Ханс думает, что если она слушать не хочет, так пусть уж лучше его чувствует. Софи не хочет слушать, ей нравится смотреть. Смотреть, как Ханс с необыкновенной легкостью поднимает и выжимает на руках самые тяжелые предметы, даже самые тяжеленные. На его торсе нет ни единого размякшей мышцы, такие местечки, будем надеяться, располагаются в душе. А вот Райнер телосложением скорее похож на курицу. Причем такую, которая вообще не видела солнечных лучей и получала в корм лишь малую толику зернышек. Хотя наговорить он может куда больше, чем просто кудах-тах-тах, что правда, то правда.

Ханс шмякается на стул и в общих чертах — более подробные черточки проявятся и приложатся потом сами собой — обрисовывает, как станет учиться музыке, которая несет людям радость и успокоение, а исполнителю — славу и успех.

— Заткнись, — говорит Райнер.

А Хансу не терпится рассказать, как мать достает его своими дурацкими конвертами, вечным нытьем о работе в молодежной ячейке:

— В этом причина, почему я… в смысле музыки… хочу от этих дел отгородиться.



Поделиться книгой:



Регистрация