Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Перед закрытой дверью [Die Ausgesperrten ru] - Эльфрида Елинек на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Райнер говорит, что сейчас ему в морду заедет. Софи негромко, растягивая слова, просит его отставить Ханса в покое.

Анна: — Слушай, Ханс, ты своим занудством доведешь кого угодно, даже памятник Гете на Ринге[11].

Софи: — Сама-то не выпендривайся.

Ханс: — Вот видишь, Анна? Если женщина любит мужчину и не может этого показать, да и не хочет показывать, она принимается его защищать от всех. При этом она против воли начинает осознавать свои чувства. Я это в кино тыщу раз видел.

Анна сует руку ему промеж ног, там так уютно.

— Что, опять вам приспичило? — насмешничает Софи.

Ханс отстраняет нелюбимую руку, которой все же пока время от времени пользуется. Ему становится неловко. Софи не должна про это знать, однако ей следует догадываться об этом и хотеть того же. Анна хочет наказать его за такое желание, но одновременно боится, что он перестанет с ней заниматься этим делом, а ведь ему с ней было хорошо, совершенно точно.

— Ханс — это моя проблема, тоже мне защитница нашлась, отстань, он сам себя защитить сможет, а я ему подскажу — как. К тому же мне вообще все равно (разумеется, ей не все равно).

Хансу известно, что женщина, которая защищает мужчину от других, часто выглядит так, будто делает это против воли, но это сильнее ее воли. Мягкость одерживает верх над твердостью. Никак не похоже, чтобы в Софи бушевала какая-то внутренняя борьба, она заказывает себе колу с ромом. Близнецам такое не по карману, они безучастно отводят глаза в сторонку, когда к их столику приближается официант, но в этом заведении к такому привыкли. Ханс заказывает напиток еще дороже, мать перевернулась бы в стареньком кресле, если бы только представила себе это. Он тратит заначку, заработанную на сверхурочных.

Анна говорит, что в природе слабый склоняется перед сильным, как, например, тростник перед северным ветром. Или как безмолвие перед лесом.

Райнер: — Так вот, значит, нападение с целью ограбления…

Ханс: — Ищи дурака. Вы вообще без понятия, о чем треплетесь, это сплошное помешательство.

Райнер: — Помешательство? Такие категории в моем понимании не существуют, ибо нормально и полезно для здоровья все, за исключением овощей и фруктов. И в искусстве такое помешательство получает все большее признание, оно обнаруживается в живописи сумасшедших, а скоро наверняка появятся художники, которые сами станут наносить себе раны, и это будут наиболее современные модернисты из всех, какие только есть. Например, весь окровавленный, переходишь улицу и демонстрируешь свои глубокие раны полицейскому — как произведение искусства, естественно, тот ничего не понимает, и пропасть между ним и художником, который в то же время есть свое собственное произведение искусства, становится непреодолимой. Преклонение перед чем бы то ни было, что провозглашено не тобою самим, никуда не годится, не в счет, это я цитирую. Все дело в том, что человек должен вырваться из этих смехотворных оков, выкованных из якобы нынешней реальности и из перспективы некой будущей реальности, которая едва ли более ценна, чем теперешняя. Цитирую: «Каждая истекшая минута несет в самой себе отрицание столетий хромоногой, изломанной истории».

— Гырг, — выдает Ханс, полоща глотку напитком. — Вот уж кем не хотелось бы работать, так это полицейским или художником. Разве что, может быть, музыкантом-инструменталистом.

Женщину, которую он любит (Софи, ясное дело), он станет тщательно оберегать от всего некрасивого; Бетховена и Моцарта разрешит только после тщательной проверки.

Анна держит ушки на макушке, ведь имя Софи Ханс произноси таким теплым тоном, который ей ох как не нравится. Дерьмово, что, в полном соответствии с законами природы, тебя не привлекает так сильно то, что уже имеешь, а все больше тянет к недостижимому, а ведь как бы ей хотелось самой лично олицетворять все недостижимое, но Софи прибрала его к рукам. Дрянь дело. Полное дерьмо. Чтоб ей сдохнуть, Софи этой, которая тут же все просекает и поднимает брови.

Райнер спрашивает Софи, не думает ли она, что Хансу больше всех хочется быть необыкновенным, так как по части интеллекта он из них самый заурядный. Она так не считает? Анна говорит, что каждая фраза Ханса звучит так, словно любой другой человек уже произносил ее самое меньшее тысячу раз. Кто Анна в этой любви, штурман или штурвал? Потом выяснится. Быть может, выяснится уже в ближайшие десятые доли секунды, потому что она опять начинает ощупью пробираться в сторону Хансовых ляжек, явно имея определенные интересы, касающиеся владения кое-какими участками его тела. Ханс отодвигается от Анны, ведь на людях так не поступают, да к тому же в присутствии Софи, и несмелая рука женщины, ведомая любовью, вляпывается в обсосанный комок жвачки, приклеенный кем-то к стулу. Жвачка прилипает к пальцам, и назойливо липнет любовь, засевшая вдруг в самой глубине.

Ханс в принципе против насилия, и в это можно поверить, ведь он обладает большой физической силой и не нуждается в ее применении. Он купил себе книгу, написанную Стефаном Цвейгом, известным писателем, которая ему очень понравилась, и тем не менее надо расспросить кое о чем, потому что литература всегда такая сложная.

— Софи, я хотел тебя спросить по поводу одной книги.

Райнер говорит, что Софи могла бы ответить, но отвечать станет он сам, потому что литература— его епархия, а не Софи; дело Софи — литература его собственного сочинения, именно ей она должна внимать двадцать четыре часа в сутки. Хорошо, что Ханс начинает с чего попроще. Ханс говорит, что Стефан Цвейг — самое трудное, что только есть. Райнер говорит, что духовное единение между ним и Софи несравнимо интенсивнее и прочнее, чем могли бы быть любые телесные связи, которых пока нет. Интеллектуальная связь сохраняется всю жизнь, плотская же — в лучшем случае пару недель.

— Сейчас я вместе с Софи читаю «Постороннего» Камю. Там герою на все плевать, ему ни до чего дела нет, точно так же как и мне. Ему известно, что ничто не имеет смысла и рассчитывать он может лишь на собственную смерть, которая его поджидает. Вот настолько далеко тебе сначала нужно будет зайти, Ханс, чтобы тебе ни до чего не было дела, на все было наплевать. Пока же для тебя должно быть важным все, чтобы создалась какая-то основа.

Налеты наверняка будут связаны с острыми ощущениями, о чем впоследствии можно будет порассуждать.

Ханс намерен спасти Софи от нее самой, он станет ей опорой. Софи ни в какой опоре не нуждается. Райнер говорит, что он сознательно отказался от опоры, потому и стал таким сильным, что его ничто уже не волнует. Ханс говорит, что для него профессиональная карьера все же имеет значение.

Анна: — Проще всего делать так: представь себе, что никого на свете больше нет, кроме тебя. Тогда тебя ни с кем не будут сравнивать, ты сам станешь мерой всех вещей. Как я, например.

Липкая от жвачки рука Анны совершает третий заход, и польщенный настойчивостью Ханс не отталкивает ее. Лучше воробей в руке Анны, чем Софи в далеком небе.

Райнер размышляет, как бы ему втравить в это дело остальных, не замарав собственных рук. Прежде всего, необходимо расположиться где-нибудь в удобном для наблюдения местечке, на холме Хоэ Варте[12] находиться, к примеру, лучше, чем у памятника Элизабет в Народном саду. Поскольку существуют натуры лидерские, а рядом с вожаками — все остальные прочие, то ему больше хочется быть вожаком бараньего стада, а не жертвенным агнцем, это точно.

Ханс вертит головой, рожденной в Бургенланде, озираясь вокруг, не окажется ли поблизости смазливая бабенка, ему еще незнакомая. Таковых в наличии не обнаруживается, а если какая и появляется, то знакомиться с ним она явно не желает. «Ну, погодите, вот надену свой новый джемпер, тогда все вы кучей ко мне сбежитесь». Он в этом уверен. Одной брюнетке, сидящей возле хлипкого шатена, он подмигивает так настойчиво, что кажется, будто у него неладно с глазами. Однако глаз у него алмаз, когда мимо него шествует очередная красотка. Хансу кажется, что и она принадлежит ему. Любой мужчина хочет обладать всеми женщинами сразу, а вот женщина, наоборот, желает лишь того мужчину, которого она любит и которому остается верной. Анна ловит момент и волочет Ханса прочь, чтобы побыть с ним наедине. Она заметила, что этот парень для нее кое-что значит. Ханс видит, что он в своей девственной беспечности что-то для этой девушки значит, оттого, вероятно, что читает в последнее время много хороших книг, вот она его и признала. Анна — предварительное упражнение, готовящее его к Софи. Анна виснет на нем потому, что книг он читал меньше, чем остальные, и потому плотское начало в нем сильнее, она вся так растворилась в чувстве, что вконец потеряла голову. Оба они погружены в сумятицу чувств, что характерно для молодых людей, не обретших еще себя, не нашедших пока своего места в современном деловом мире. Ханс, однако, уже довольно продолжительное время занимает одно такое местечко. Оно опутано электропроводкой, настала пора его сменить.

На улице, в прохладном и ярком свете солнца, который вскоре уступит место нездоровому полумраку помещения, Ханс, резвясь, поддевает ногой и гонит перед собой скомканные бумажки и прочий уличный мусор, обводя ловкими финтами то одного, то сразу нескольких игроков противника. Анна пытается проворно и легко порхать с ним рядом, не отставая ни на шаг, но получается это неуклюже и неповоротливо. Ни солнечный свет, ни природа не являются ее средой обитания, для нее характерна одна лишь деланная искусственность. Как раз там она расцветает, здесь же, на улице, есть лишь холодный весенний свет, пылища, выхлопные газы и тот самый пресловутый венский воздух.

Ханс распространяется по поводу здорового цвета лица Софи, с которого никогда не сходит загар, сразу видно, что она ведет подвижный образ жизни на свежем воздухе. Ветер и солнце делают свое дело. «Она чиста и свежа, и золотистые локоны ее тоже чисты и шелковисты, а немытые, жирные на ощупь лохмы Анны свисают на слабо обозначенные плечи, на тощий, обтянутый кожей скелет. Укутанная тряпьем платяная вешалка. И все же что-то такое в ней есть, можно найти, если хорошенько поискать. В самый раз для мужчины, обладающего талантами в смысле спорта и предпринимающего теперь шаги в смысле раскрытия своих интеллектуальных возможностей».

— Почему бы тебе тоже теннисом не заняться? Ведь у тебя вполне хватило бы чувственности, чтобы развить в себе особое чувство мяча.

— Нет, лучше я начну разучивать сонату Берга, что гораздо больше прельщает молодую пианистку.

— Тебе бы лучше в горы пойти, чем разучивать сонату Берга. Хе-хе. Что, отбило охоту нос задирать?

«Слава богу, предков дома нет. Даже за такие мелочи благодарным быть приходится». Анна расстегивает на Хансе рубашку, чтобы посмотреть, что там под ней такое. Нового под ней ничего, все то же самое, мускулистая безволосая грудь и гладкая шелковистая кожа, приятная на ощупь. «Эк тебе сегодня не терпится, детка, такое дело нам по вкусу». Анна вонзает в Ханса острые вампирьи зубки, проходясь по его телу в разных местах.

— Ай, больно, осторожней, — реагирует он, — знаешь, обеденный перерыв у меня — всего ничего, так что кончай эту прелюдию, или как это там называется, и пусти-ка его сразу внутрь порезвиться.

Скоро дело сделается. С Софи это происходило бы на цветущем лугу, благоухающем сеном, или на нагретом солнцем пляже у теплого моря, или в устланной мягкими шкурами хижине высоко-высоко в горах, а сейчас он всего-навсего рядом с Анной в квартирке обветшалого дома. Софи — блондинка, Анна — шатенка, один — ноль в пользу Софи. И в конечном итоге счет останется тот же: один — ноль в пользу Софи.

— Я так хочу тебя, так хочу тебя, мне так хорошо, когда ты это со мной делаешь, — шепчет Анна.

— Еще бы тебе не нравилось, — цедит Ханс сквозь зубы, — я, кстати, сейчас кончу, знаешь, э-э, самое главное — быть наготове, сейчас кончаю, сейчас-сейчас. Ну же, еще, еще, да!

Анна издает громкий крик и закашливается, перехватывает дыхание, любовь сдавливает ее с ужасающей, неимоверной силой, каждый раз с ней такое делается, никак не избавиться от этой скверной привычки, она кончает, хочешь не хочешь, а приходится биться в оргазме. Анна не хочет, но, к сожалению, вынуждена.

Анна предостерегает Ханса, что ему отнюдь не скоро удастся найти такую женщину, которая была бы столь же теоретически подкована, как она, потому что подобное и вообще-то встречается не часто, а при ограниченном кругозоре Ханса и совсем недостижимо.

— Ни одна другая не поняла бы, что происходит с ней, когда она с тобой, а я все понимаю, в этом мое неоспоримое преимущество, поэтому обходиться со мной надо бережно, ведь я предельно впечатлительна и скверные стороны этого мира приносят мне гораздо больше страданий, чем всем остальным. Люби меня, Ханс, ты же будешь любить меня, будешь, прошу тебя, пожалуйста. Такая женщина, как я, просит не часто, но уж если она просит о чем-то, надо обязательно дать ей то, чего она хочет, ведь для этого ей пришлось перешагнуть через свою гордость.

— Ну что, напряжение в сети упало, пора возвращаться на рабочее место, а то запишут прогул.

Анна покрывает Ханса смачными поцелуями. Слишком уж громко разносится ее чмоканье, и Хансу от этого неловко. Он отодвигается от Анны, натягивает рабочие штаны и ковбойку. На столе еще один бутерброд с сыром и бутылка пива, необходимые, чтобы восстановить силы. Рядом на постели женщина, которая поднимет в тебе силы тут же, на месте, сразу после приема пищи. Нужно очень любить человека, чтобы позволить ему съесть бутерброд с сыром до того, как заняться этим делом. Анна любит Ханса, и первый бутерброд она вовсе не заметила, так же точно, как мать не замечает испачканную попку своего младенца.

Ханс говорит, что не думает, будто это дело зовется любовью, потому что любовь у него еще впереди, и, кажется, у нее, у любви, лицо Софи, да это она сама и есть. И после того как его шаги уже отзвучали на лестнице, Анна все еще таращится вслед, как корова, мимо которой пронесся курьерский поезд, зная, что любовь внешностью похожа на Ханса, что прекрасно, спору нет, но что и бесспорно неприятно. Он ведь не догадывается, что обрел в ее лице, ведь она — самое лучшее из того, чего он достоин, да, собственно, и не достоин вовсе. Жаль, он стремится к далекому счастью, а ведь в действительности оно совсем рядом, рукой подать, как и до всего хорошего в жизни. Однако он неудержимо рвется в дали. Для нее это большая неприятность, для него — вряд ли.

***

Деревья смешанных пород содрогаются под порывами ветра, упираясь в ночное небо. Кажется, будто невидимая рука трясет их одновременно, ухватившись за железные скобы, но такая иллюзия кажущегося беспорядка была когда-то намеренно создана садовником, в действительности это строжайший порядок, потому что садовник специально подобрал и посадил деревья именно таким образом. Они стонут и плачут, будто кто-то напал на них, но никто их не трогает, кроме разве что ветра. Ведь в саду у Софи они надежнейшим образом защищены от каких-либо сторонних посягательств. Впечатление непринужденное и в высшей степени художественное, как раз такого впечатления хочет добиться Райнер, который скорчился у подножия наобум выбранного дерева и терзает ни в чем не повинный немецкий язык, как изволит выражаться в его адрес учительница немецкого, и все же сочинения его скорее необычны и зачастую бросают вызов общепринятым нормам и условностям. Это способна оценить его сестра, да еще, пожалуй, Софи, вот и все. Он в бешенстве наносит несколько ударов по стволу голубой ели, потому что ему никак не приходит на ум нужное слово, ну совсем никак, но когда он в пятый раз обрушивает свой гнев на безвинное дерево, то вот оно, слово, тут как тут, — конечно же, это слово — смерть, и от него расходится кругами мрачное настроение. Райнеру необходимо все время думать о смерти и делать подходящее выражение лица. По-французски смерть — женщина и встречается в книгах Кокто, в немецком же — это мужчина и встречается в его сочинениях. Стихотворение находится в состоянии возникновения, которое мучительно и зачастую кончается ничем, потому что поэт малодушно и преждевременно капитулирует. А терпения у него слишком мало, ведь возникновение стиха сопряжено с муками и, к сожалению, требует времени, которым поэт по большей части не располагает, ведь он призван сотворить кое-что еще, а не только одно это стихотворение, а потому он должен постоянно стремиться вперед.

Софи не несется, как ветер, она скользит, словно лезвие конька по зеркальной ледяной поверхности. Она прочно стоит на земле, которой по праву владеет, и Софи не нужно особых прав, чтобы передвигаться по ней, укрытой английским газоном, орошенной дождевальными установками, украшенной редкими сортами садовых цветов. Внезапно из ниоткуда выныривает белый призрак, неожиданно оборачивающийся самой Софи, и остается лишь надеяться, что она не слишком быстро возвратится в это никуда и Райнер надеется, потому что она требуется ему для вдохновения. Он как раз теперь застрял на том месте, где смерть в пруду закрывает мертвому ребенку лицо матросской бескозыркой. Получается как у Тракля, но сходство весьма отдаленное. Он пытается быть грубым, чтобы скрыть собственную мягкость по отношению к Софи, и приказывает ей опуститься на траву газона, составляющую ее собственность. Вообще-то он играет не по правилам, она могла бы ему сказать: кто чем владеет, тот тем и командует. И все же она подчиняется.

В доме располагается общество — в воздушных и парчовых платьях, в вечерних костюмах — и предпринимает попытки общения. Это все люди предприимчивые, и предпринимают они весьма многое, как говорит само их наименование. Иногда они в состоянии понять шутку. Они любят партию в гольф или верховые прогулки в Криау. Из дома доносятся едва слышные звуки фокстрота, под который движутся вперед-назад пастельные цветовые пятна — женские фигуры. Они то шмыгают торопливо, то ползут напролом, подобно бульдозерам, сметая все в стороны, и слуги с подносами бросаются от них врассыпную; если они будут работать честно и добросовестно, то в этом доме им гарантировано надежное место, им не грозит увольнение.

Платья прекрасны, смотреть на них — одна радость, даже с расстояния, на котором в данный момент находится Райнер, и он говорит, что ему совершенно не хочется идти внутрь, потому что снаружи лучше постигаешь общественные формы, ведь при этом воспринимаешь больший фрагмент картины. И все же подобным формам в литературе не место, потому что они уже существуют и их не нужно придумывать, а поэтическое искусство живет исключительно за счет фантазии. Разноцветные пятна, увенчанные женскими головками, есть всего лишь огромные разноцветные пятна, — ни на что иное они не похожи, — пятна выделяются на хрустальном фоне, сверкают украшения, переливаясь, как пена на волне. Райнер глазеет на них со своей позиции, которая, естественно, располагается не на улице, а в парке. Однако и это расположение относительно неестественно, так как данный человек пребывает большей частью во внутренних помещениях, тщательно оберегаемых от улицы и суеты. Там не встретишь плебеев, и стильная обстановка царит у Софи в ее девичьей комнате. «Когда я говорю о девичестве, то именно это и имею в виду, потому что ты еще не стала женщиной, Софи, однако необыкновенная острота ощущений возрастет непомерно, когда ты наконец-то станешь ею, при прямом моем содействии, разумеется. Это будет подобно вспышке, взрыву, но не станет осквернением, что, к сожалению, нередко имеет место среди заурядных людей, когда мужчина дурак дураком, а женщина не так красива, как ты».

Софи никогда не приходило в голову, что тело ее пригодно для занятий чем-либо иным, кроме спорта, такого она никак не предполагала. «Быть может, существует что-то иное, мне пока неизвестное, но что это может быть? Никак не догадаюсь, но уверена, что это что-то ненужное, я не ощущаю, чтобы мне этого недоставало, а значит, и заниматься ничем таким не собираюсь». Впрочем, Софи достаточно часто занимается вещами совершенно ненужными. В комнате ее висят фотографии в рамочках: Софи в трехлетнем возрасте, а здесь ей уже четыре, она в красивых, сшитых с большим вкусом платьицах на собственном земельном участке или на фоне огромных отелей в Сент-Морице. Впечатление безумно эстетическое, она любит рассматривать эти фотографии, ведь от них веет гармонией, которая куда-то ушла, Софи не знает куда, но и не пытается ее вернуть, потому что в последнее время ощущает некоторую потребность в грязи и скверне, что является полной противоположностью гармонии. Грязь должна заявить о себе с большим размахом, ибо все, что предпринимает Софи, должно быть стильным и впечатлять. Уж делать — так делать. Никакого сравнения с мелкотравчатым Райнером-подсвинком, который грязь производит мелкими катышками, да и ту сводит на нет, треща без умолку, покуда распоследняя кучка дерьма не превратится у него в золото, и тогда все это только на помойку годится, кому такая грязь нужна. В виде золота — что от нее проку? Почему бы не вываляться в ней досыта, пока не затошнит, осознанно отказавшись от пресуществления ее в литературу? Достаточно самому знать, что вывалялся в дерьме, разве обязательно сообщать об этом всем и каждому? Может быть, описание грязи для Райнера важнее, чем сама грязь? Скучища какая.

Перед огромными железными воротами, ведущими к огромному унаследованному владению, словно из-под земли, как вспыхнувшее пламя свечи, возникает мать Софи, и к ней бросается толпа народу, царапаясь хилыми коготками в ворота ее капитала, однако нет толпе никакого ответа, так что приходится ей, не солоно хлебавши, убираться прочь. Мать, как могло бы показаться на первый взгляд, вовсе не мучается от абсолютного безделья, она — талантливая ученая-естественница и несказанная красавица, которая реализует себя в своих действиях, что одному удается больше, другому меньше, ей — явно больше, это несомненно. Сидеть дома без дела — этого мало, нужно еще быть ученой женщиной. Ее появление пробуждает в памяти полотно Климта, которое локомотивом курьерского поезда выныривает из темноты на свет. Голубоватый ее силуэт ни в коем случае не задуман как мемориальный памятник, напоминающий о всех тех, кто при нацистах был обречен подохнуть за принадлежащие ей сталелитейные заводы, напротив, задумана она как художественный объект, прекрасное зрелище для непредвзятого наблюдателя; если и возникнет у кого-либо предубеждение, красоту ее все же нельзя не признать, где бы с ней ни столкнулся. Она увещевает Софи вернуться в дом, чтобы та ненароком не простудилась, да и гости хотели бы ее видеть.

— Твоему приятелю можно полакомиться домашним мороженым на кухне, даже если он съест очень много, не беда, приготовлено достаточно.

— Мою любовь тебе купить не удастся, мама.

И матушка с шипением убирается в дом, бросается на кровать и орет в приступе истерики, орет громко, словно животное, которое режут. Самые сведущие люди не в состоянии смягчить припадок, так что присутствующий среди гостей профессор, медицинское светило, дает ей лекарство, чтобы она заснула. Наплевать ей, что полон дом гостей, она немедленно, на этом самом месте убьет себя, раз ее не любит единственная дочь. Супругу достаются плевки и поношения, стоило ему сунуться с вопросом, как она себя чувствует, дело в том, что происходит он из относительно бедной семьи и изучал машиностроение, ради чего его родителям пришлось пойти на ощутимые жертвы. Однако жертвы давно позабыты, родители тоже, осталась только эта всхлипывающая женщина.

Софи приседает, сгибая ноги в коленях, и кругом павлиньего хвоста раскидывает вокруг себя тюлевую юбку. Тюль шуршит тихонько, как будто сгорают крохотные деревянные стружки. При малейшем движении ветерка низ юбки слегка вздымается, потому что ветру есть куда приложить силы, а вот Софи никому такой возможности не предоставляет. Ткань парит в воздухе, обнажая стройные ноги Софи в тончайшей паутинке чулок, очень дорогих, если подумать, как легко они рвутся. Думать о носкости, долговечности чулок, имея перед глазами это матовое мерцание, было бы извращением, и Райнер изо всех сил старается не думать, с него хватает размышлений о недолговечности его лирики. Радости в этом мало, ведь еще многим будущим поколениям предстоит с вниманием читать его строки. Возможно, однако, что они, грядущие поколения, вовсе не станут этого делать, потому и знать их не будут. Софи в задумчивости (неужели она подумала о его стихах, но нет, очевидно, нет) поднимает с земли маленькую острую веточку и проделывает ею дырку в нейлоне, тянет дальше края дыры, и — вж-ж-ик — трещат петли, чулок такой тонкий, почти невидимый для глаза, но понятно, что там, где раньше был чулок, уже вообще ничего нет, он уничтожен. Прекратил свое существование. Ее волосы так блестят, это результат многих сотен прикосновений специальной щетки. Без этих прикосновений не обойтись, как без масла на бутерброде, правда, при условии что не придется вместо масла обойтись дешевым маргарином. Софи полностью разодрала правый чулок, может, под это дело выпросить у нее пару для Анны, думает Райнер, ведь она портит их намеренно, так что починить невозможно, нет, лучше не надо, только не просить.

— Ладно, я пойду в дом, к гостям, тем более что мама снова на весь вечер выбыла из строя. Если они захотят вдруг послушать мои стихи (Софи тоже пишет, но без особого желания), то прочту им по-французски какое-нибудь похабное место из де Сада или из Батая, их это, правда, не шокирует, но позабавить позабавит. Вот Шварценфельс, тот на днях в клубе обложил последними словами своих карточных партнеров и разбил вдребезги кучу бокалов. Он при полном параде бросился прямо на накрытый стол, только осколки полетели. Стерпели, все сошло с рук, хотя это и дурной тон. Шварценфельс — отъявленный enfant terrible, все это признают, ничего не поделаешь. Свинья он. Ездит на «порше», вот бы Райнеру такой, но только не интеллект владельца, цена которого явно невысока.

И сам Райнер далеко не блистает умом, пытаясь засунуть свою немытую голову Софи между ног. Попытка обречена на неудачу: девушка, уже стоящая на прямых ногах, тренированным движением бедра (сайд-степ) отбрасывает его голову, та ударяется о ствол ничего не подозревающей о происходящем ели, сделано все не без умысла, и оттого глухой удар раздается громче, чем надо бы.

— Я люблю тебя, Софи, я хочу сказать, что мне совершенно безразлично все, кроме тебя. Мои лицевые мышцы вздрагивают сейчас самым многострадальным образом лишь для тебя одной. Страданье, однако, есть лишь прелюдия, ибо сейчас я поцелую тебя самым пылким образом, это будет кульминацией. Ты сейчас мягка и податлива, Софи, и мне надо быть грубым и твердым, потому что противоположности притягивают друг друга. Мы очень сильно притягиваем друг друга, и невозможно справиться с этим притяжением.

При очередном порыве ветра купа берез отчаянно стонет, и стон подхватывают две ивы, расположенные на тщательно выверенном расстоянии неподалеку. С пронзительным криком взлетает потревоженная в своем ночном покое птица. В открытом для публики парке покоя не найдешь, а теперь и здесь покой утрачен. Луна, как помешанная, бешено мчится по низкому небу, но на самом-то деле мчатся только облака. Райнер испытующе глядит на луну и что-то произносит на ее счет, ему следует создать такой образ, который еще никому и никогда не приходил в голову, иначе можно было бы просто сказать, что луна серебристым диском повисла на небосводе или что-нибудь в том же духе. Софи говорит, что любовный экстаз есть не что иное, как удовлетворенное тщеславие (цитата из Музиля). Райнер заявляет, что его тщеславие касается лишь искусства, и здесь оно весьма остро проявляется, а в жизни он покончил со всем сразу, и жизнь эта — пропащая потому, что он находится вне общества и его условностей. Его любовь абсолютно свободна от всего, за исключением самой любви. Когда он распахивает лиф ее платья с глубоким вырезом и рассматривает ее грудь, то ощущает, что, увы, все это время стоит в сырой траве и завтра наверняка схватит насморк. Слишком часто подошвы его американских полуботинок укрывали вырезанными из картона стельками, а картон размокает быстро, да и сами подошвы эти не очень прочные; непрочны и подошвы Райнеровых желаний, алчных и постоянно отдирающихся по шву, чтобы выпустить лишний пар.

Софи поправляет вырез, снова прикрывая лифом то, что лифу положено прикрывать, и отталкивает прочь руку этого чудика, чересчур жадную: он не получит то, чего ему хочется. Она повторяет, что Райнеру, будь у него другое материальное положение, не пришлось бы заниматься искусством, а так ведь за искусством люди признают хоть какую-то ценность, хотя оно и нематериально. Райнер отвергает данное определение искусства, потому что плевать ему на людей, он производит искусство исключительно для себя самого, а если этим интересуется еще кто-то— пожалуйста! Может, когда-нибудь его даже напечатают и издадут! Он зарывается головой в живот Софи, плоский и очень теплый, не набитый камнями; если его сейчас увидит кто-нибудь из ее заносчивых приятелей, сразу ему позавидует, потому что им-то так поступать не дозволено. Для них двоих, для мужчины и женщины, время замирает на мгновение, и это хорошее мгновение, потому что чаще всего время наносит один вред, люди победнее в нем старятся, люди состоятельные могут задержать его ненадолго, но не насовсем, оно вечно наверстывает свое и настигает каждого. Время, в конечном счете, демократично, а сам Райнер таковым не является. Он ненавидит толпу и явственно возвышается над нею. Во впадинке у Софи он чувствует себя, как звериный детеныш, который, не найдя больше пищи на материнском теле, вынужден вернуться в суровую и враждебную ему природу и искать пропитание, и кто знает, может быть, впоследствии ему самому придется давать питательное молоко, если не произойдет чуда и он не окажется избавленным от необходимости продолжать род. Райнера пугает будущее, он боится взросления. Софи теперь действительно надо идти, эту фразу она произносит постоянно, как нам уже известно. Он отвечает, что по лицу ее видно, с какой силой она борется с обуревающими ее чувствами к нему, что ей все равно не удается с ними справиться, лучше бы эту энергию она употребила на то, чтобы внутри, в доме, хорошенько отхлестать по мордасам всех этих буржуа. Его руки проделывают долгий путь по ее ногам, все выше и выше, пока ноги не кончаются, и руки его тоже, потому что их, к сожалению, отталкивают прочь.

— Тоже мне, анархист, тебе бы только мстить.

— Я вовсе не хочу мстить, с чего бы вдруг, я хочу бессмысленности, возведенной в принцип. Де Сад говорит, что всюду, где права человека будут распределены равным образом, с тем чтобы каждый смог лично отомстить за любую причиненную ему несправедливость, там не сможет возвыситься ни один тиран. Его тут же заставят замолчать. Лишь масса законов становится причиной преступления. Такие законы — не для меня, они что-то значат лишь для тех, кому требуется направляющая рука. А я как раз и способен направить, я хочу повести тебя за собой в будущее, любимая моя. Во мне накопилось столько ненависти, что на двоих хватит.

— И кто же этот второй, для кого ты бережешь свою ненависть? Мне, например, никакой ненависти вообще не требуется, я смогу участвовать в этом и без всякой цели, интересно знать, кого же мне, собственно, следовало бы ненавидеть?

Райнер снова распахнул ее платье сверху и впивается Софи в правую грудку, крохотную и бледно-розовую, как у ребенка, вызывая в ответ сдавленный вскрик, похожий на один из бесчисленных птичьих вскриков, которые часто раздаются в этом парке. Крик тут же обрывается.

— Ой, больно, — так вскрикнула она. — Ты с ума сошел. Наверное, стоило бы поостудить тебя, распалился чересчур. Подожди, принесу тебе мороженого, сейчас принесу.

Газон поднимается и стеной встает навстречу Райнеру, что вызвано приступающей к горлу дурнотой, а дурнота вызвана агрессивностью, агрессивность же происходит от страстного желания, страстное желание вызвано тем, что Софи такая миловидная девушка. Действительность захлестывает Райнера, будто на него выплеснули воду из бассейна. Он погружен в абсолютно непрозрачную влагу, которая проникает во все поры, хотя их отчаянно пытаются закупорить. Когда кто-то начинает его облизывать, он поднимает глаза, но это всего лишь Сельма, охотничья собака Софи, названная так в честь поэтессы Сельмы Лагерлеф, детского литературного кумира Софи, понятное дело, лишенного какой-либо гениальности, что неудивительно, ведь Райнера Софи в ту пору еще не знала. Райнер обхватывает руками бесчувственное животное, которое, ластясь, жмется к нему. Иногда звери лучше, чем люди, и у них есть чему поучиться. Например, нежности и ласке. Софи недостает и того и другого. Райнер принимает мороженое из рук слуги и неуклюже тащится прочь, давно покинутый Софи и недавно оставленный Сельмой, которая резвыми прыжками на холеных лапах (в настоящий момент она не на службе) несется по газону, преследуя воображаемого неприятеля. Райнер ввинчивается в темноту, навстречу неприятелю, который слишком реален, вероятно, этот враг — он сам, потому что подростковая особь мужского пола — всегда злейший враг самому себе, что является следствием буйства гормонов. Он открывает ворота парка и движется по улице, становящейся все более убогой по мере его дальнейшего продвижения. Фигура его все уменьшается, не оттого, что он отодвигается вдаль, а потому, что он мельчает вместе с окружающей его средой и умаляется ею. Только что, в парке, он еще был кем-то, теперь же, в трамвае, он — Никто. Ужасно сознавать это, ибо возникает опасность полного исчезновения. Мрак поглощает парковую решетку, словно ее никогда и не было. Парк исчез, Райнер — пока еще нет, но он уже находится в другом месте.

Позади него исчезает все, что есть светлого, имя этому Софи — и никогда не задержится надолго. Райнер вечно вынужден оставаться там, где он есть, потому что из собственной своей шкуры выпрыгнуть невозможно, здесь он — в виде исключения — похож на остальных людей, которым такое тоже не дано.

***

— Теперь, когда я побывал в больших домах, тесные помещения, такие вот, как это, кажутся мне еще теснее, — раздраженно говорит Ханс и в досаде пинает ногой стену квартиренки, выстроенной городскими властями для малоимущих. Квартирка не виновата, что маленькая, ведь для жилья она пригодна, потому что в ней имеется все, что нужно человеку для жизни. Немного, так как человек может обойтись малым, если надо. Оттого и квартира эта может предложить немногое.

И сюда врывается ветер, но это ветер городской, несущий грязь и пыль со строек, которые возникают на месте последних развалин и скоро сделают Вену еще прекраснее. Струится мягкий свет, и нетрудно заметить, что весна нынче уже в самом своем начале мягкая. Такой свет характерен для старого венского района, он ничего не оставляет без внимания, не высвечивая, однако, ничего, достойного особого внимания. Воздух сух, в нем время от времени обитают осколки стекла, насекомые, вирусы гриппа. Девушки с прическами «конский хвост» и в юбках колоколом проплывают в этом воздухе; их главное достоинство — молодость, которую они скоро утратят. Им доставляют радость танцы и музыка, этажом выше обретается радость от будущей профессии, тут есть широкий выбор, потому что нынче господствует конъюнктура. Вовсе не обязательно, что выбранная профессия вознесет тебя на этаж выше. Бывает и так, что она просто давит на тебя сверху.

Одно воспоминание о молодости, засевшее в Хансе, выглядит следующим образом.

В кино «Альберт» за пять шиллингов можно сесть в первом или во втором ряду и посмотреть, как выглядит эта самая конъюнктура рынка, в которую скоро надо будет окунуться самому, пока же она существует лишь для других, и рассматриваешь ее пока что извне. На ней элегантные костюмы, пошитые хорошими портными, туго облегающий корсет, на ней платья в народном духе с глубоким вырезом, а еще она одаряет поцелуем Рудольфа Прана, Адриана Ховена или Карлхайнца Бема[13]. Все изменилось к лучшему, а если пока не изменилось, то наверняка скоро изменится. В 1937 году на 100 предпринимателей приходилось 100 рабочих. В 1949 году предпринимателей 115, рабочих — 85. Ежели конъюнктура рынка предстает в облике мужчины, то одаряет поцелуем Марианну Хольд или славную Конни, девчонку что надо, правда, для людей помоложе. Иногда конъюнктура даже поет! Поет она в мужском обличье, исполняет шлягеры, и зовут ее Петер Краус. Нередко имеют место смешные недоразумения, в результате которых обнаруживается, что Кристиан Вольф в действительности — сын генерального директора, хотя на него нисколечко не похож, зрители его вообще ни на что не похожи, да они это самое ничто и есть. Конни — озорная девчонка не робкого десятка и с лету в него влюбляется, еще когда он не был ни на что не похож. Это говорит в пользу ее сердца и характера, а в них-то все и дело. Набриолиненные коки зрителей раскачиваются в такт, наподобие петушиных хвостов, в радостном предвкушении того, что вскорости, вот-вот, прямо сейчас, под ласкающими девичьими руками, принадлежащими начинающим парикмахершам или будущим секретаршам, станет ясно, кто и что они есть на самом деле, а именно — набриолиненные коки стажеров, учеников на производстве и молодых служащих. Нельзя казаться большим, чем ты есть на самом деле, вот какой урок можно извлечь отсюда. Герои в кино порою даже намеренно хотят казаться меньше, чем они есть на самом деле. Вот что совершенно непостижимо. Порою девичьи руки в темном зале опускаются этажом ниже, хватаясь за бледный инструмент, который никогда не видит дневного света, только лишь собственные плавки изнутри, но часто прибор этот, изнуренный сидячей деятельностью, вообще не шевельнется, не шелохнется. Порою он сразу вскакивает, тут как тут, не очень-то спрашивая о чувствах обслуживающего прибор персонала. Ему бы только брызнуть, и он уже доволен, но не в кулачок, конечно. Вот так вот.

Порою и Эдит Эльмай, обладающая непомерным бюстом, являет себя именно той, кто она есть на самом деле — дочерью фабриканта, а ведь по виду никак не скажешь. Но зритель знает это с самого начала и радуется восхитительным сценам недоразумений, когда один вешает другому лапшу на уши из побуждений высокой, но неправильно понятой любви, которой все равно уготована победа. Мы бы никогда не допустили, чтобы путаница стала угрозой для зарождающейся любви, потому что кто знает, когда придет следующая любовь; уже большая удача, что и эта-то нашлась.

Многие подростки из публики, которые мнят себя средоточием мира, потому что в этом кино главная героиня — такая же простая девчонка из дома напротив, ничего особенного, мечтают уже о собственном авто или хотя бы о мотороллере, стоило только их родителям в установленном законом порядке получить назад свою изувеченную войной жизнь и чего-то такого добиться в затхлой, безвыходной тесноте. Способна ли их жизнь хоть как-то функционировать или уже насквозь проржавела и мхом поросла? Нет, заржаветь она никак не может, ведь у родителей ни минутки нет свободной для праздной неподвижности, не залежишься, суетиться надо, возрождать отечество из руин. Тут уж эгоистическим устремлениям придется помолчать, а нос высовывать позволено лишь желаниям: хотим новый пылесос, новый холодильник или новую радиолу — чтобы оживленней раскручивалась торговля и двигала бы, в свою очередь, общественный прогресс. Торговля зашевелилась и идет вовсю, а вот прогресса-то никакого не видать. Совсем недавно одна газетенка социалистической партии в Граце призвала устранить зачинщиков и главарей забастовки, задушив тем самым всяческое движение к переменам, так что одна лишь реклама теперь оживленно движется вперед, благодаря ей изменился облик улиц, которые стали пестрее и радостнее.

Рут Лойверик со слезами на глазах целует О. В. Фишера. Мария Шелл со слезами на глазах целует О. В. Фишера.

Со слезами на глазах родная матушка-голубушка разглядывает подгоревшее воскресное жаркое, которое по нерачительности перестояло у нее в духовке. Мясо нынче дорого и в некотором роде роскошь. Все чаще в кадр протискиваются Альпы, все явственнее доносится звучание народной музыки. Близнецы заселяют долину Вахау, романтическую благодаря множеству старинных замков, или богатую романтическими пещерами гору Дахштайн, они без передышки поют, пока каждой из девушек не достается подходящий супруг, рука об руку с которым они и уединяются в приватной жизни. Их зрителей тревожит то, что и у этих ослепительно глянцевых людей всего-навсего одна частная жизнь, так же как и у них самих, и стóит ее потерять, новой взамен уже никто не даст. Главное дело — чтобы прожить свою частную жизнь в добром здравии. И сделать все возможное, чтобы хорошо заполнить эту самую частную жизнь, чего одни пытаются достичь на собственной вилле на берегу озера Вольфгангзее, а другие — в муниципальной квартирке с общим водопроводным краном в коридоре, ведь самое главное — воля, а путь найдется. Но даже у киношных сестер-близняшек Кесслер, роскошных блондинок с умопомрачительными (как можно предположить) ножками, нет в распоряжении двух жизней, то есть, конечно, их у них две, но на каждую приходится только по одной. Петер Векк подруливает на новеньком «спорт-кабрио» с откидывающимся верхом, чтобы тут же умчаться прочь — с ветерком, что тоже можно предположить. Только что он был одинок, а теперь рядом о ним в авто сидит очаровательная Карни Коллинз с ямочками на щеках, которая, прильнув к нему, так и пышет обаянием. Она никогда не покинет его в течение ближайшего часа, а может быть, и вообще никогда. И любая другая на ее месте тоже не сделала бы такого, потому что слишком долго искать надо, пока найдешь настоящую, большую любовь, а коли уж вот она, то сразу с места не срываются, от добра добра не ищут. И сидящие в кинозале девушки тоже бы такого никогда не сделали. Они каждый раз остаются с милыми настолько долго, насколько это возможно, а когда их все-таки грубо прогоняют, они льют слезы от любовной тоски, даже самой Марии Шелл частенько приходится этим заниматься. Иногда, в самый решительный момент, какой-нибудь молокосос начинает мешать всему залу, звучно сплевывая пивную слюну, задирая кого-нибудь из близсидящих, а потом плетется домой, и там ему задают выволочку, что создает некое равновесие, залог стабильности. По дороге многие бросают обидные реплики, придираясь к его неопрятной верхней одежде из кожи, которая ему именно по этой причине и нравится и на которую он долго копил. Он и так знает, что никакой Карни Коллинз ему никогда не заполучить, потому что она уже принадлежит Петеру Векку, но все равно очень старается, прямо из кожи вон лезет. Даже Хайнц Конраде, звезда местной величины, хотя и в летах уже, целует наконец-то девушку; он популярен у зрителей постарше, потому что располагает к себе человеческими качествами; нынче эти люди постарше уже не в фаворе, потому что не столь активно участвуют в процессе производства общественного продукта, поэтому могут и обойтись чем попроще, хватит с них и доморощенной знаменитости, не надо приглашать зарубежную звезду. Хайнц Конраде служит доказательством того, что у людей пожилых сохранились ценности, а молодые только за показным, за внешностью гонятся. Молодежь оплевывает стариков заодно с их ценностями, но пройдет несколько лет, и она, став постарше, перебесившись и остепенившись, сама к этим ценностям обратится. Ханс теперь тоже постарше стал, но все никак не утихомирится. Став постарше, молодежь себе даже квартиру в собственность покупает, если может себе такое позволить. Солнце закатывается, как это с ним уже не раз случалось, и Мария Андергаст поет дуэтом с кем-то там, имя его я уж и не помню, то ли с Аттилой Хербигером, а может, с его братом Паулем. Петер Александер поет дуэтом с Катариной Валенте. Катарина поет дуэтом с Сильвио Франческо, который приходится ей родным братом, она поет что-то смешное и корчит рожицы, по гримасам сразу видно, как ей сегодня весело, настолько весело, что даже у самой в голове не укладывается. Лолита поет сперва про моряка, а потом — дуэтом с Вико, который тоже веселится вовсю, да так, что за ослепительным оскалом зубов почти не видно его лица. Моряк делает прощальный жест, расставаясь с мечтой, а туристические фирмы делают большую прибыль, продолжающую расти неуклонно. Вико вращает глазами так, что одни белки видно, тут и до эпилептического припадка рукой подать. Если дальше будет продолжаться в том же духе, придется ему между зубов вставлять деревянную распорку и язык вытаскивать, чтобы талантливый швейцарский певец не задохнулся, чего доброго. А не то его многообещающее будущее досрочно закончится. Крохотные оленятки Бэмби пугливо шастают по экрану, их тоненькие оленьи ножки так милы, что оленят отрывают от земли и прижимают к высокой груди, затянутой корсажем, у оленят от этого свешивается на плечо язык и глаза на лоб лезут. Ни одна исполнительница хоть какой-нибудь главной роли не может просто так оставить Бэмби, это лесное животное, в покое, не может позволить ему спокойно стоять на земле. Все очарованы, все без ума, такой он славный, нежный, и силуэт его вдали, у опушки безмятежной. А вот поднимает его на руки не кто иной, как сама Вальтрауд Хаас, прозванная Зайчиком Хази, она играет златокудрую круглую сиротку, которая попадает в хорошие хозяйские руки пастора из Кирхфельда. Ее хотят соблазнить, но она успевает удрать. Юные продавщицы в зрительном зале со слезами на глазах стискивают свои бедра, так что пробирающаяся меж ними рука токаря или сварщика оказывается защемленной и не имеет больше пространства для маневра, рука стремится проникнуть внутрь, в глубину, но ее пускают лишь в глубину пакетика с поп-корном, только что изобретенного в Америке и чуть не лопающегося от изобилия — до того плотно он этим поп-корном набит. Испытанный прием из бусидо на сей раз задушен в зародыше, потому что Конни, играющей задорную и смешливую Мариандль, как раз предстоит сдавать экзамены в консерваторию. Зрители с охотой потеют в кинозале, наблюдая, как Конни в поте лица своего трудится, готовясь к экзаменам, ведь пот, пролитый в часы досуга, намного приятнее трудового пота, поскольку выделяется он в добровольном порядке. Конни обучается классической, серьезной музыке, но гораздо больше ей нравится петь веселые эстрадные песенки в ночном баре, где ее выслеживает директор консерватории, который потом от всего сердца хохочет над прегрешением лучшей своей ученицы, которая скоро выйдет замуж за состоятельного молодого человека, даже если сейчас пока противится этому. Иногда Конни в фильме громко вздыхает, что вообще-то не в ее характере, который легок и беспечен, как и подобает юности (серьезность и так достаточно рано приходит), но дела сердечные и ее порою печалят, прямо даже не верится. Однако всем понятно, что любовные огорчения вскоре будут преодолены. Биби Джонс и Петер Александер дуэтом поют о любви, о джазе и о мечтах, им хочется иметь утопающий в цветах домик у моря, у синего моря. Эрнстик наш, к сожалению, возвращается домой все позже и позже, хочет, чтобы ему купили «фольксваген», но лучше бы ему жениться. В конце концов и четыре девушки из Вахау находят путь под венец. Не под местный венец, не под венец из Вахау, потому что выходят они за городских, которые, будем надеяться, не слишком прагматичны, что среди городских не редкость, лучше бы им выйти за кого-нибудь из своих, из деревенских, он-то знает, что имеет ценность, а что — нет, сколько она, эта ценность, стоит и откуда ее взять, а именно — у той же природы.

Хансова мамаша-конвертщица прерывает мыслительное полеты своего сына, потому что ей хочется улучшить его умственные способности. Это ей не удается, потому что он прислушивается к одному только рок-н-роллу, смысл которого ему часто растолковывает друг его, Райнер. В данный момент перед Райнером стоит бокал кампари с содовой, и он объясняет принципы воздействия современной музыки, Ханс бы в это время с большим удовольствием подвергся бы воздействию этого самого принципа воздействия, чему Райнер своей пустопорожней болтовней только мешает. К тому же Райнер уже трепался, что лично знаком с одним музыкантом, но все это вранье. Он вообще ни одного музыканта не знает, а только так, выпендривается. Райнер всякий раз и на любую тему читает целые обзорные лекции, которые не интересуют ни одну свинью. И мать сейчас тоже разражается целой лекцией, чтобы расширить кругозор сына и привить ему дальновидность, только впустую все это. Сегодня, как и всегда, лекция по истории, что Ханс уже проходил и усвоил. Мать раскрывает какую-то книжку и читает безо всякого чувства и выражения: В пятницу, шестого октября 1950 года, шиллинг девальвировали по отношению к доллару — вместо четырнадцати шиллингов за доллар давали двадцать один шестьдесят, что якобы лишний раз доказало, что соглашение по тарифам заработной платы и динамике роста цен, заключенное в том же году, предусматривавшее будто бы полную компенсацию растущих цен, было явным жульничеством и обманом народа. (И что с того? Шиллинги нужны, чтобы кутнуть в кафе «Хавелка» или в Пикассо-баре.) Мамуля докладывает далее, что многие из профсоюзных функционеров от социал-демократии вышли из старой своей партии, которую они успели уже полюбить, потому что не могли вынести — в душе не могли — ее сближения с реакционной Народной партией в совместных действиях против борющихся рабочих. И если тебя, члена социалистической партии, секретарь профсоюза, тоже член социалистической партии, обзывает подонком, то из такой партии нужно выходить. И так далее, и тому подобное, продолжает нудить матушка, не отрываясь от своих конвертных трудов, будто ей за них хоть что-то платят, ведь так оно и есть. Однако ей это необходимо. Хотелось бы, конечно, заняться чем-нибудь поинтереснее, для чего она, однако, уже слишком стара. Ибо будущее принадлежит молодой рабочей силе, да и настоящее тоже. И в недавнем прошлом молодости тоже была предоставлена возможность, в первую очередь — возможность околевать. Никогда ее не обделяют вниманием, всегда она впереди. Если старое дело стало невыносимым, нужно начинать новое. Ханс находит невыносимой свою прежнюю жизнь и стремится начать новую. «Если невозможно дольше выдерживать ставший невыносимым брак, то нужно уйти», — размышляет Ханс, видевший это в одном американском кино, где тоже показывали семейные проблемы. Вообще-то ему больше нравится смотреть немецкие фильмы, не то чтобы он любил все отечественное, а потому просто, что они всеми этими проблемами на мозги не давят. У Джеймса Дина действие разворачивается так быстро, что часто за ним и не уследишь, не успел в одну проблему вникнуть, как уже новая появляется. Лучше уж один раз быстро и окончательно все разорвать, пусть будет больно, но поболит и перестанет, чем ужас без конца. Ханс думает об Анне, о ее дыре, о том, что старое должно уступать место новому, ведь лучшая жизнь уже стоит наготове и дожидается, в ином случае вполне можно оставаться при старых обстоятельствах, которые, однако, оставляешь ради чего-нибудь получше и поновее. Тут все дело в том, чтобы правильно выбрать момент, когда осуществить этот разрыв. Сердце подскажет, оно и без того все время подсказывает, чего тебе хочется. Хансово сердце громко произносит имя Софи и прыгает так, что приземляется в яме с песком для прыжков, преодолев четыре с лишним метра, браво! У Ханса трудности частного характера, у матери его — проблемы общественные, которые ему не интересны, потому что не приносят очевидных преимуществ и только время отнимают. Работа, к сожалению, тоже отнимает время, а именно то время, в течение которого ее делаешь, но зато хоть деньги несешь в дом; на эти деньги можно потом добраться и до настоящего качества, когда разовьешь в себе чутье на него. Ханс начинает яснее осознавать свои чувства к Софи, на что в кино часто уходит сперва уйма времени, а потом, ни с того, ни с сего, все начинает развиваться стремглав, обретая огромную пробивную силу.

Софи, она же Вера Чехова, она же Карин Бааль, — все они такие классные и крутые девчонки; на мокром асфальте городов они совершают преступления, крупные и помельче, и все ради какого-нибудь мужчины, идут, так сказать, неверной дорожкой. Но стоит Хансу сказать им: «Нет, вступи на иной путь, откажись от бесчестья!» — и они тут же признают его правоту, а назавтра уходят вместе с ним и начинают жизнь заново, тратя ее на кое-что получше, чем нарушение закона. Это Ханс наставил их на путь истинный, потому что он их любит. Отважный сотрудник отдела социального призрения помогает ему в этом, хотя в данном случае помощь Хансу и не потребуется, силы воли у него на нескольких хватит. Порою то тут, то там кого-нибудь убивают, и он мертвый лежит на мостовой. Нельзя доводить до того, чтобы хватались за огнестрельное оружие, на путь исправления нужно вступать заблаговременно. Преступление вовсе не обязательно должно быть составной частью счастья и удачной карьеры, напротив, оно полностью исключает и то и другое. Для того чтобы сделать карьеру, нужно стать достойным доверия, этот первый шаг Ханс уже сделал, потому что Софи ему доверяет. И немедленно, сию же минуту последует второй. Иногда Райнер хвастается пистолетом, который, как он говорит, принадлежит его отцу, но который ему разрешено брать, когда захочется, опять врет и задается, что неудивительно, уж Хансу ли этого Райнера не знать. Хотя иногда отец разрешает ему вести машину, даже без прав, что опять же правда, Ханс сам видел. Другое дело, что это может плохо кончиться, а именно — Райнер может погибнуть, может ранить себя, может оказаться под судом.

Карин Бааль стремглав вбегает в луч света от автомобильных фар. Ханс стремглав гонится за Софи, настигает ее, сбивает с ног и растолковывает ей, что именно честная жизнь — самая долгая, равно как и самая надежная. Она ему без колебаний верит. Плащ Веры Чеховой элегантен, он из переливающейся материи; пожалуй, при случае в таком вот плаще и мужчине показаться можно.

Мать просит Ханса принести ей с плиты суп, который она себе разогревала. Она уложила на подушку больную ногу. Вокруг нее ворох бумаг: во вторник, двадцать шестого сентября 1950 года, почти 200 предприятий в Вене начинают забастовку, 8000 демонстрантов продвигаются к оцепленной полицией Бальхаусплатц и проводят манифестацию перед резиденцией федерального канцлера.

Среда, семнадцатое сентября: в Вене, Линце, Штайре и других промышленных центрах, прежде всего в Винер-Нойштадте и Санкт-Пельтене, проводятся мощные акции протеста и митинги. Забастовочное движение достигает своей высшей точки.

Ханс идет за супом, тайком отправляет в тарелку смачный плевок, тщательно перемешивает и отдает матери, как будто он и вовсе туда не плевал.

Суббота, тридцатое сентября 1950 года: в монтажном цехе Флоридсдорфского локомотивного завода созвана всеавстрийская конференция представителей заводских рабочих комитетов. Она насчитывает 2417 участников, не менее 90 % из них — председатели комитетов. Выдвигаются следующие требования: первое — отмена повышения цен, второе — отмена девальвации шиллинга. Правительство отвечает призывом защитить свободу, угрозу которой несут безрассудные действия рабочих представителей; оно не позволит запугать себя, не пойдет на поводу у насильников, которыми являются коммунисты. Необходимо разрушить противозаконно возведенные на улицах баррикады и изгнать самонадеянных наглецов, захвативших промышленные предприятия, ибо эта забастовка подрывает самые основы будущности рабочего класса, а именно — всеобщее благосостояние, наиболее лакомый кусок которого, как широко известно, достается самим рабочим, несмотря на то что, говоря по сути, те его даже не заслужили. Мать проговаривает еще несколько текстов в том же духе.

Ханс встает и уходит. По пути он как бы ненароком смахивает высоченную кипу газет и книжек с кухонного стола сознательной и образованной пролетарской семьи. Не удостоив взглядом весь этот мусор, он быстро выскакивает за дверь.

***

Хотя у Райнера нет еще водительских прав, отец иногда разрешает ему пользоваться своей машиной, которая, вообще-то, для них слишком дорогое удовольствие. У отца нет материальной основы, есть лишь основополагающие принципы, однажды он уже был осужден по причине злонамеренного банкротства. Ему трудно смириться со своим неудержимым падением, и любой пустяк вселяет надежду. Однако он вполне может смириться с тем, что его несовершеннолетний сын водит машину, не имея водительских прав. Главное дело — машина есть, в чем Райнер полностью с ним согласен. Однако разрешается ему садиться за руль только тогда, когда он везет отца, и лишь в самых исключительных случаях по своей надобности. Инвалид с трудом втискивается в легковое транспортное средство и снова выкарабкивается из него, занятие тяжелое, требующее больших усилий, так что потом едва дух переводишь. Сегодня выдался такой вот день, когда он неожиданно принимает решение ехать в городок Цветтль, что в Вальдфиртеле. Места там красивые. Едва решение принято, он тут же, прямо в супружеской спальне, где мужчина и женщина вступают, как правило, в интимные отношения, охаживает свою супругу Гретель нагайкой, одним из многочисленных сувениров, сохраняемых в память о прошедших временах. Среди сувениров есть и штык-нож. До слуха сына и дочери почти ничего не донеслось, кроме едва слышного «ой!», но и этого достаточно, чтобы понять, что мать опять бьют за супружеские прегрешения, выразившиеся в акте измены.

— Ах ты, шлюха, грязная шлюха, сразу с другим мужиком в постель норовишь, стоит мне за дверь выйти. И я знаю с кем, с тем самым лавочником снизу, уж я за вами наблюдаю, будь спокойна. Долго я на это дело смотреть просто так не буду, хватит.

— Да нет же, Отти, в постели я только с тобой бываю, и никого мне больше не надо.

— Не оправдывайся, ты только и ждешь, когда останешься наедине с этим импотентом!

— Нет, я не жду ничего подобного, я всю жизнь посвятила только детям и их образованию.

— Ага, сама созналась!

— В чем же я созналась, Отти?

— Как бы там ни было, я тебя все равно сейчас проучу, чтобы запомнила надолго и чтобы впредь неповадно было заниматься такими вещами, а если даже и не занималась, задам трепку, чтобы такое тебе и в голову не могло прийти.

— Но ведь я таким вообще никогда не занималась, пожалуйста, не бей, Отти, ой!

Это и было то самое «ой», которое донеслось до брата с сестрой из-за закрытой двери. Райнер говорит.

— Анни, опять этот старый хряк за свое, надо как-то вмешаться.

Анна отвечает:

— Что мы тут можем сделать? Плюнь на предков, нужно о самих себе позаботиться.

— Ведь он же ее укокошит.

— Ну и пусть, одним меньше станет, а второй тут же в тюрьму сядет, где наверняка сдохнет в одиночестве. Тогда бы мы наконец-то освободились.

— Да у него же там пистолет.



Поделиться книгой:



Регистрация