Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Перед закрытой дверью [Die Ausgesperrten ru] - Эльфрида Елинек на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Затем Райнер объясняет, что такое свобода воли, которая дана человеку. Софи говорит, что интеллектуал эту самую свободу воли превозносит даже тогда, когда ему жрать больше нечего.

Райнер заявляет: — Я и есть тот интеллектуал, о котором ты ведешь речь. Софи говорит, что стремление к интеллектуальной профессии приводит в конечном счете к исповеданию идеологии интеллектуала. Ни с того, ни с сего непропорциональный перевес получает любая проблема, касающаяся освобождение от пут материального производства. Таким образом возникает искаженный мир, который отгораживается от всего остального.

Райнер объясняет Хансу, что непозволительно мыслить как писатель, если ты сам простой рабочий.

Ханс объясняет Райнеру, что ему-то хочется мыслить себя не писателем, а преподавателем физкультуры.

— Ханс, ты нашел неисправность в проигрывателе?

— Нет, и не искал, мне хочется участвовать в разговоре.

Райнер говорит, что ему сперва надо научиться слушать.

Софи постепенно переключает свое внимание на будущего преподавателя физкультуры и спрашивает его, что за конфирмационный костюмчик на нем надет: — Брюки тебе слишком коротки, рукава — то же самое, а куда, позвольте спросить, манжеты запропастились? Их явно и в заводе не было. Да и сама ткань, нет, о нет, ты в нем выглядишь совершенно невозможно, я этого не вынесу, это оскорбляет глаз.

Ханс, специально из-за Софи надевший свой воскресный костюм, который никогда не оскорблял ни его собственный глаз, ни глаз его матери (которая собственноручно уже дважды надставляла брюки), внутренне скукоживается до размеров горошины, словно кто-то вдруг выпустил из него весь воздух. Вот те раз, хотел покрасоваться перед Софи в приличном костюме, чтобы обставить этого Райнера, который задается своими джинсами, а теперь его же и высмеивают. Он торопливо прикрывает ладонями те места, где костюм слишком короток, да где ему взять столько ладоней?

— Это он после чистки сел, костюм, честное слово, до того он совсем по росту был, эти недотепы в химчистке ушами прохлопали, вот он и сел. На них, наверное, в суд подать можно, вконец костюм погубили, сволочи.

— Подожди-ка, примерь одежду моего брата. По размеру подходит, ну-ка, надень!

У Райнера чуть глаза из орбит не вылезают от зависти. Кашемировый джемпер с вырезом на груди и брюки из тончайшего сукна, чистая шерсть, на ярлычке внутри так и написано! Райнер уязвлен до мозга костей, что какому-то Хансу дарят такие красивые вещи, а ему нет. Но ведь это всего лишь причуда ветреной Софи, которая непостоянна, как блуждающий огонек, это у нее скоро пройдет, как только она остепенится. Она просто играет с Хансом, который ничего не замечает, ведь он еще новичок в искусстве любви.

Софи говорит, чтобы Ханс тут же, прямо перед ними, переоделся. Он не хочет, стесняется своего замызганного нижнего белья. Его вынуждают, а то не видать ему ни брюк, ни джемпера. Анна взглядом прожигает в Хансе дыру, Софи занялась лишь ей одной заметным пятнышком на теннисной юбочке. Райнер произносит в пустоту, которая его окружает, что надо действовать, действовать и еще раз действовать.

— Ответственность за последствия придется взять на себя. Разумеется, за действия предосудительные в общепринятом смысле, потому что нравственных категорий для нас не существует. И еще: когда мне исполнится восемнадцать, отец купит мне спортивный автомобиль.

— Смешно, что ты вдруг захотел что-то сделать, ты ведь до сих пор только книжки почитывал да стихи сочинял, — язвит Софи. Она считает, что это не для него.

Райнер говорит, что Софи просто-напросто представить себе не может, какие запасы ярости и ненависти накопились у него внутри. Дело в том, что мышлению положены пределы, которых я давным-давно достиг, ведь я непрерывно мыслю в течение многих лет, а теперь я с этим покончил, все пределы нужно смести. Кстати, когда мне исполнится восемнадцать, отец оплатит мне поездку в Америку. Различие между де Садом и Батаем[5] состоит в следующем: де Сад, брошенный в застенок, сидящий взаперти вместе с буйнопомешанными, срывает лепестки с прекраснейших роз над выгребной ямой. Двадцать семь лет он провел в тюрьме за свои идеи. Батай же, напротив, просиживает задницу в Национальной библиотеке. Де Сад, чье стремление к социальному и нравственному освобождению широко известно, подвергал сомнению фетиш поэзии, чтобы вынудить мышление сбросить с себя оковы. Воля же Батая к нравственному и социальному освобождению, наоборот, весьма и весьма сомнительна. Меня, к примеру, отличает от де Сада то, что я не моралист, в остальном же я — такой же, как он, и даже еще похлеще!

— Кто эти люди, о которых ты сейчас говорил? — спрашивает упакованный в кашемир Ханс, и ему растолковывают, кто это такие.

— Нападения, которые мы планируем совершать, должны обладать каркасом побудительных мотивов высшего порядка. Мотивов, превышающих нас, если можно так выразиться. Сейчас я объясню вам данную систему мотивации, — собирается продолжать Райнер.

— Не нужно ничего больше объяснять, умоляю тебя, еще одно объяснение, и я закричу, — говорит Софи.

— Я должен вам растолковать, почему мы собираемся это делать, иначе вы совершите это просто так, без всякой цели, а так не считается.

Ханс говорит, что хочет продвинуться вперед в смысле образования.

Анна объясняет, что для этого ему нужно больше читать.

По мнению Райнера, не читать ему нужно, а его, Райнера, слушать и ему подчиняться. Он здесь интеллектуал, а не Ханс. Если интеллектуал не в состоянии подчинить мир исповедуемой им идеологии, то есть если в действительности ему (как, скажем, Хансу) приходится выполнять грязную ручную работу лишь для того, чтобы прокормиться, то тогда он в какой-то момент принимается защищать ложный, чуждый ему мир вместо своего собственного.

— Защищай свой маленький мир, Ханс. Не пытайся стать больше, чем ты есть на деле, потому что существует человек, который тебя перерос, и этот человек — я.

Ханс расстроен, потому что Райнер категорически против его работы над самообразованием. Однако тот прав в том смысле, что, зная свое положение, страдаешь больше, чем не ведая о нем, ибо неведение милосердно.

Софи без всякого милосердия просит всю компанию убраться прочь, потому что на дороге слышен звук приближающегося спортивного автомобиля Шварценфельса, который увезет ее на теннисный матч, устроенный для узкого круга. Именно такое спортивное авто Райнер и получит на день рождения, один к одному.

— Дашь когда-нибудь поводить, чтобы мне потом, после дня рождения, в свой сесть и сразу поехать?

— Нет. И не рассчитывай.

Райнер пытается хотя бы потрогать Софи за те места, которые еще доступны, но она, струясь, словно песок, ускользает сквозь и без того не слишком смелые пальцы. Тончайший песок.

На остановке, с которой трамвай вновь увезет их в кварталы для людей поплоше, они продолжают обсуждать, как и на кого будут нападать. Конечно же, не в целях наживы, но единственно для того, чтобы обрести свободу раз и навсегда. На все времена. Ханс еще не очень убежден, нужна ли ему эта свобода. Лучше бы ему сходить на теннисный матч, чтобы подучиться кое-чему в смысле спорта. Он сокрушенно озирается вокруг, но все попусту, потому что спортивное авто гораздо быстрее любого трамвая, который натужно тащится от одной остановки к другой.

***

Стоп, не станем покидать трамвай так быстро, побудем здесь еще чуть-чуть. Он заполнен одноцветной массой, окинув которую поверхностным взглядом не поймешь даже, о чем идет речь, о скотине или все-таки о людях. Ничто не выделяется из этой однородной массы, разве что надетая на какую-то уродливую бабенку шляпка шокирующего цвета, который теперь в моде. Шляпка выделяется в отрицательном смысле.

— Покорные, как волы, — говорит Анна, — или как бараны, так же покорно они потрусили бы и на бойню, а там и ножик бы подержали, и место бы показали, куда его лучше воткнуть.

Мужчины — словно серое на сером. Трудовая деятельность избороздила морщинами их не очень-то мужественные, скорее, бесполые лица. Нетрудно представить себе, чем они занимаются у себя дома с женами: вовсе ничем. Ничем приятным уж точно. И даже не сказать, чтобы чем-то особо неприятным, их и на это не хватает, заурядны слишком. Омерзительная, вызывающая тошноту работа, которую они выполняют, вытравила у одного волосы с головы, у другого вытянула зубы изо рта, третьему забила грязь под ногти. Ханс всем нутром открещивается от них, а всю свою наружность прячет в самый темный уголок вагона, чтобы его не приметили и ни в коем случае не заподозрили в связи с этим стадом. По недоразумению, ясное дело.

А вот стоит на горизонте появиться смазливой девчонке без провожатого, он сразу же начинает задорно подмигивать ей. Это дело называется флиртом, занимаются им люди, заботами не обремененные.

Райнер и Анна, которых и так никто не заподозрил бы в принадлежности к серой массе, потому что на трудовой люд они никак не похожи, держатся свободно и независимо и стоят на открытой площадке, подставляя ветру свои неукротимые лица. Совсем скоро трамвай останется далеко позади, а они будут нестись в новеньком автомобиле.

Пропасть между Хансом и близнецами разверзлась еще шире, и это — прямо на глазах у посторонних.

Анна и Райнер были сейчас наверху, Ханс (пока что) внизу, но долго так продолжаться не будет.

Если не встречный ветер трогает Анну за грудь, то кто же тогда на такое отважился? Какой-то полноватый дядечка, по виду — конторский служащий, направляющийся к супруге и чадам, выказывает намерение полакомиться чем-то, что явно ему не по зубам — свеженькой и молоденькой девчушкой, которая ему приглянулась.

Мягкая рыхлая масса вдруг прижимается к Анне сзади, вот он, тот человек, который хочет воспользоваться случаем (а предоставляется таковой людям его склада и положения ой как нечасто!) и заполучить юное и еще неопытное создание, чтобы употребить его для своих надобностей. Судя по всему, родителей и иных облеченных родительскими правами лиц поблизости нет, так что можно и нужно будет обучить ее кое-чему, что же до тех двух молокососов, которые провожают цыпочку, то по ним сразу видно: они и вякнуть не посмеют против солидного человека, пользующегося авторитетом в обществе. Пользующийся же авторитетом в обществе человек и есть он сам, банковский служащий руководящего звена с видами на должность заведующего филиалом. И с незапятнанной репутацией, которой два этих сопляка повредить не смогут, руки коротки.

Если же они на свою беду поднимут шум, можно будет, пылая праведным гневом, от всего отпереться и сказать, что, дескать, какая неслыханная наглость!

А что там за острая палка трется об Аннины ягодицы? Или это не палка, а какая-то другая, совсем противная штука? Да, штука совсем неаппетитная, оттопыривающая у банковского клерка ширинку брюк. Получается небольшой остроконечный холмик, нечто плотски-ранимое и не такое твердое, как камень (твердой эта штука у него вообще никогда не бывает, разве что применить усилие, подергав за нее часа три). И этот самый человек как раз вжимался в нее, выклянчивая толику любви и понимания, в чем жена ему всегда отказывала, пуская в ход самые идиотские отговорки. Нетронутая девичья попка — ведь это полный восторг. «Бред какой-то», — делает Анна едва заметный знак своим попутчикам.

Туша клерка наваливается на нее. Осмелев, он вдавливается еще глубже. Толпа прибывает, и чем ближе трамвай к городским угодьям, тем сильнее давка, способствующая контактам, в которые вступают стар и млад. Общаются верх и низ, при этом низ — особенно интенсивно. Женщине подобает располагаться внизу, лежа, однако в данном случае она не лежит, а стоит спереди.

К ней ощупью пробирается рука, которую явно никто не звал в гости. Она крадется, делая вид, что ее законное место — у Анны на груди. Анна подала парням знак, что вот наконец приблизился тот самый момент, которого мы ждали. Ханс соображает туго, он занят какой-то блондиночкой (алые розы, алые губки, алое вино), зато Райнер врубается мгновенно.

Анна как по команде спускает с цепи улыбку, обнажаются подпиленные для пущей невинности клыки хищного зверя, губы томно размыкаются, откуда ни возьмись выныривает влажный язычок, лучше всего подпустить инфантильности, косить под недоразвитую, чтобы незнакомые люди подумали, что она доверчива и легкомысленна. Престарелый плейбой, принимающий желаемое за действительное, делает двусмысленный скабрезный жест указательным пальцем, однозначно давая Анне понять: «Вот куда мне хотелось бы попасть, как бы это получше устроить, так глупо, что мы стиснуты в общественном транспорте, будто сардины в банке, гораздо лучше лежать в большой-большой кровати, там бы ты узнала, что для божественного упоения не нужно никакого седьмого неба, бог во мне, он распирает меня изнутри, я бы вколотил его в тебя так, что он бы у тебя с другого конца наружу вылез, длины ему не занимать, и потенции у меня хоть отбавляй, такой я сильный, таким остался с самой молодости, которую, слава богу, смог сохранить, хотя ведь, разумеется, я совсем не старик, скорее, зрелый мужчина, во всяком случае, достаточно взрослый, чтобы по достоинству оценить семнадцатилетнюю девственницу, супруга-то уж, что и говорить, рыхловата стала, да и вся надстройка, изволите видеть, подрасплылась. Разумеется, выбор у меня есть: самого разного возраста и роста, масти, форм и размеров. Так размышляет мужчина, женщина так не думает, потому что ее половая жизнь протекает пассивно. Быть одиноким бойцом — это мне на роду написано, такое суждено не каждому мужчине. Женщины сами предлагают себя на пробу, гораздо больше, чем я вообще могу потребить. Чувствуешь, какой он твердый, прямо как камень, а яйца вообще что-то особенное, упругие, туго налитые, вот, пощупай, неповторимый шанс, крошка, которого ты так долго дожидалась».

Рука, привыкшая пересчитывать купюры, хватает девчонку за ручонку (поскольку до сей поры она не проявляла отпора) и тянет ее к самому святому, что есть у банковского служащего, руке которого не нужно мараться, выполняя свою работу. Заметны в ней утонченная сноровка и проворность. Уж ей-то известно, что нужно и как: считать чужие деньги, пока на улице светло, а потом под прикрытием полумрака направлять ладонь незнакомой девицы к средоточию всякой жизнедеятельности. Вот оно уже, средоточие, правильно, это называется пенис. Добро пожаловать! Он вздымается из дряблого и тучного тела, словно монумент в честь чего-то великого. «Ну, что скажешь, разве он не прекрасен?»

«Начали», — делает Анна знак парням и слегка, для видимости, почесывает по набитому салом брючному сукну, но не находит его, ах, где же он, куда он подевался, росточком, что ли, не вышел, а? Ну, если вот это не он, то я прямо и не знаю, стоп, вот он, наверняка, не будет же этот тип таскать с собой в кармане складной ножик, хотя почему бы и нет, вполне, яблочко почистить, колбаски копченой порезать. Нет, не ножик, это и есть конец, без сомнения, потому что нож по-другому выглядит. Вот он, ура, разыскали.

Ханс все еще никак в толк не возьмет, а вот Райнер сразу же уловил сигнал. Крылышком мотылька впорхнула его рука в карман отвлекаемой жертвы и выудила портмоне, которое находилось там, где и положено, — в левом внутреннем кармане пиджака. Мужик бы не прочухал сейчас, даже если ему туда бомбу засунуть, ухом бы не повел. На ощупь деньжат в бумажнике немного, но и то удача, на две-три новые книги хватит.

«Пожалуйста, сожми слегка, а теперь чуть-чуть подвигай, сожми еще, погладь, будь понежнее, ах, как хорошо, вот спасибо, дома жена мне уже давно так не делает, совсем никак, считает, что я и без того должен быть ей благодарен». — Могу ли я рассчитывать на свидание, очаровательная барышня? — «Чуть повыше, совсем немножко, да, вот так. Как здорово у тебя получается». — А может быть, найдешь время завтра, скажем, после работы? Какая жалость.

«Только бы не подошел кондуктор и не сказал: пожалуйста, кто еще без билета. Тогда отпустить придется. А ведь так хорошо: самому подержаться и чтобы за тебя подержались. А-а… нет, кончать мне нельзя, потому что моя проверяет нижнее белье на предмет таких вот следов, когда смотрит, не засрано ли оно и нет ли дырок, которые следует заштопать. А я в это время ее дырку штопаю, ха-ха-ха!»

А вот и кондуктор идет. Близнецам впопыхах и в голову не пришло, что этот засранец не озаботился проездным билетом заранее и ему придется лезть за кошельком. Слава богу, начинается поворот, и трамвай сбавляет скорость. И пока эта штучка с ручкой с явным неудовольствием лезет в карман за портмоне, близнецы гигантским прыжком соскакивают с площадки прицепного вагона, Ханс, совсем сбитый с толку, едва не отстав, следует за ними. Чуть не покатившись кубарем, они с трудом удерживают равновесие, и пока там, внутри, это чудовище в отчаянии роется в карманах в поисках кошелька, ищет свои денежки, которые должны были накудесить подарок ко дню рождения какого-нибудь блевотного родственника, — «Ума не приложу, где же я мог его оставить, Боже ты мой!» (и лишь теперь забрезжило потихоньку, мелькнули проблески зари утренней!), — юные правонарушители, подобно гончим псам, уносятся в темноту незнакомого района. И уже скоро их трубное дыхание теряется среди жилых домов, где не сияют витринами магазины и где как раз в эту пору сервируются разные ужины и заглатываются газетные новости.

Светлые, весьма подвижные силуэты молодых людей тоже теряются среди серых бетонных фасадов. Как светлые прожилки стеклянного шарика, вращающегося с чудовищной скоростью. Как круги, разбегающиеся по воде, пока идет ко дну камень.

***

Прилежно щелкает пишущая машинка, и на конверте возникают черные буквы. Мать Ханса создает эти буквы. Она не нашла работы получше, экономическое чудо обошло ее стороной. И сын, не обращая на нее внимания, обходит ее стороной, швыряя прямо на пол предметы своей одежды. «Тебе бы надо почувствовать отцовскую руку, Ханс». «Какое счастье, что я чувствую только твою руку, которую вскоре оттолкну ради руки той женщины, которую люблю. Ради Софи».

«У меня такое впечатление, что ты хочешь оттолкнуть от себя множество рук, которые тянутся к тебе из мрака экономических отношений, оттолкнуть руки твоих братьев и сестер, принадлежащих к твоему классу и навсегда остающихся в нем».

«Ты права, мне хочется как можно скорее выкарабкаться из этой вязкой жижи, которая на мне налипла. В Венском рабочем физкультурном союзе я стараюсь заниматься самыми разными видами спорта, чтобы иметь о них представление и потом выбрать, какой станет моей профессией. Руками я делать больше ничего не намерен, кроме как теннисной ракеткой выполнять удары, которым Софи, моя девушка, вскоре меня обучит».

Мать вымотана как дохлая собака, которую осталось только закопать. Ее однообразное занятие никак нельзя назвать профессией, скорее это деятельность, которая почти ничего не приносит. К тому же она постоянно увещевает сына, хотя и это тоже не приносит никаких результатов. Пусть он, как было прежде, ходит в молодежную ячейку партии и занимается расклейкой плакатов и агитационной деятельностью. Ханс только машет рукой. «Я один, самостоятельно нашел свой путь, пускай другие сделают то же самое».

В любую ячейку он либо вольется как вожак, либо зачем она ему вообще нужна. В каждой компании надо первым делом разобраться с девицами, рассортировать их, а в этой молодежной ячейке и девушек-то почти нет, потому что женщины интересуются вовсе не политикой, политика — грязное дело, а модой, мужчинами и опрятностью. Сообразуясь с этим, ему как мужчине надо бывать где-то, веселиться, заигрывать с девушками, танцевать. Наслаждаться своей молодостью, и лучше всего — вместе с Софи. Анной тоже пренебрегать все-таки не следует, хотя она и костлявая. Ханс же спортивен, подтянут, и вообще у него все схвачено.

Мать погружается в черную воронку безмолвия, на плавно изогнутой глади стенок которой высвечивается порою лицо ее убитого мужа: «Будь мужественна, я умру, если нужно умереть, за социал-демократию, за рабочее дело, что одно и то же, социал-демократия и рабочее дело, когда-нибудь мне за это воздастся. Товарищи будут помнить обо мне, и я буду жить в нашем сыне. Так что будь совершенно спокойна. В каком-то смысле я даже умру за всю Австрию, самой любимой частицей которой являешься для меня ты и за которой (кроме нас да еще коммунистов) никто не признает права на существование». Как в замедленной съемке, она видит огромные глыбы, извлеченные из каменоломен Маутхаузена, видит, как гибнут под ними истощенные узники. Даже после сигнала к окончанию работ их заставляли волочить вниз по мосткам глыбы скальной породы. И материнские недра Маутхаузена не противятся этому, ведь любая мать покорно вытерпит все, все снесет. И хотя она, мать Ханса, всю жизнь боролась, теперь у нее ничего не осталось, кроме высоченных стопок бумаги. Они расплываются перед глазами.

— А еще я сегодня пойду в джаз-клуб, — радостно трубит Ханс. Он облачается в стильное одеяние, последний крик моды поздних пятидесятых. Такая одежда — и защита, и маскировка одновременно. В те времена мода порывала со всеми традициями, да и вообще в молодости надо порвать со всем и вся, чтобы наконец-то освободиться от любого принуждения как в личной жизни, так и на работе.

— Труд не есть принуждение, человек открывает себя в своей деятельности, — шепчет мама. — Однако подлинное открытие происходит тогда, когда ни один человек не является рабом другого.

— И я давным-давно уже не раб, а индивидуальность, которая подчиняет своей воле другие индивидуальности, а именно женщин. Я несу ответственность лишь перед собой одним, и женщина, которую я люблю, тоже несет ответственность лишь передо мной одним.

Слышать такое матушке Зепп совсем не по душе. Сын отказывается восстать против своих эксплуататоров, и у нее перед глазами встает февраль тридцать четвертого, когда она была совсем еще ребенком. Она видела, как множество товарищей, пытавшихся улучшить свои жизненные условия, лежат на улицах мертвые и окровавленные. Фашизм стрелял в них из гаубиц и тяжелой артиллерии, которыми он был вооружен, а у рычагов стояли такие же, как и их жертвы, сыновья рабочих, которые находились у фашизма на вооружении. Обе волны потомственных обездоленных (в грязи они пытались найти свою долю, однако не нашли ее, потому что ее явно присвоили другие), схлестнувшись, обрушились друг на друга. Одни — и среди них было много безработных, лишенных пособия, которых вынудили записаться в Хаймвер[6] находились на полном снабжении и были вооружены государством. Регулярная армия, артиллерия, бронепоезда. Другая волна: пулеметы, бессильные против орудий, таилась в колючих гнездах слабых птиц за окнами муниципальных многоэтажек и рабочих общежитий. В пулеметных гнездах. Занавес истории трескается, расходясь, будто корка перезрелого арбуза, он вечно скроен из одного и того же материала: там — бесправные, здесь — лишенные прав. Творящие же правосудие держатся подальше от пальбы и управляют безработицей и путями народных средств, которые теряются во мраке, чтобы вскоре вновь вывести их на сцену в образе мировой войны. Они поднимают и опускают сотканный из людей занавес, дергая за веревочки спекуляции, торговли оружием, замораживания зарплаты и вздувания цен, инфляции, расизма, призывов к войне.

Хансу ничего лучшего в голову не пришло, кроме как намазать для пущего блеска волосы брильянтином, от чего у мамы столько самой кошмарной работы прибавляется: отчищать валики дивана, сальные пятна, которые никак не удалить и не вывести, как и любой изъян в репутации. Он хочет более красивой внешностью добиться более красивой жизни. И сногсшибательной девушки, которая тоже собирает пластинки Элвиса, как и он сам. Для этого требуются определенные инвестиции — один из основных догматов экономической науки, которая Хансу неизвестна, ведь он уверен, что прихорашивается просто так, для развлечения.

12 февраля 1934 года мать Ханса была еще совсем маленькой и, уцепившись за руку своей матери, бабки Ханса, а другой рукой держа младшую сестру, улепетывала со всех ног. В ушах пронзительно звучат слова: «Дети, бегите скорей, спасайтесь, речь идет о нашей драгоценной жизни, никак не менее. Теперь, после того как они отобрали у нас все материальные блага, под вопросом само наше существование. Речь идет о нашей жизни, а больше у нас ничего не осталось, слышите?!» На кирпичной стене дома напротив — огромное желтое солнце, реклама стирального порошка, солнце «Радиона», единственное сияющее солнце в тот пасмурный день. Оно немедленно запечатлевается в памяти девочки. Других солнц ей особо-то видеть не довелось. Жилой комплекс «Гёте»[7]. Его следовало усмирить силами исполнительной власти, как выразилась сама исполнительная власть. Активно способствовать успеху этого начинания были призваны груды смирных мертвых тел, своим смирением подавая пример пока еще беспокойным элементам предвоенного времени. Мертвые спят крепким сном. Снаряд попал прямо во второй подъезд, причинив урон, от вида которого детей охватывает ужас, и оба ребенка, Эмми и ее младшая сестричка (позднее ее убило во время бомбежки, убило совсем ребенком, хотя к тому времени она была и постарше), от страха мочатся в штанишки. В автобусах прибыла жандармерия, федеральный канцлер Дольфус с петушиным хвостом на шляпе осмотрел последствия происшедшего и в общем и целом выразил чувство глубокого удовлетворения. Петушиные перья — на шляпах хаймверовцев, бойцов из отрядов обороны отечества, которые столь многих соотечественников оборонили от продолжения недостойной жизни. Трупы с простреленными головами, прикрытые газетами, и промозглый ветер, который здесь именуют февральским, теребит шелестящие листы, на которых крупно набрано: «Попытка переворота». Из-под газетных листов — удивленные взгляды покойников с исхудалыми лицами: «кто сотворил со мной такое и почему, ведь я тоже один из них, сын такого же бедняка, как и тот, кто меня убил», и запекшиеся ниточки крови из уголка губ и из обоих ушей. История соткана из этих ниточек, а не из золотых нитей на мантиях императоров австрийских и королей Венгрии. «Что это, сплю я, что ли, надо же именно со мной случиться такому, быть расстрелянным той рукой, которая выглядит точно так же, как и моя, исковерканная тяжелой работой. Ей лучше бы держать бурав или напильник и пожинать за это плату вместо того, чтобы скашивать меня косой. Он ведь и не понял, что и сам он, срезавший меня, как ветку дерева, давно уже скошен и убран людьми, которых он никогда и в глаза не видел, потому что те все свое время проводят на Ривьере или в охотничьих домиках на высокогорье. Теперь понятно, что со мной стряслось, я просто мертв и с семьей своей никогда уже больше не свижусь. А семье скверно еще придется, если дело так пойдет и никто этого не остановит. И со всеобщей забастовкой тоже не продержались, боже ты мой. И слабо утешает то, что убийцу моего в сороковом году убьют на фронте, и тогда он будет такой же мертвый, как и я теперь».

Так, а теперь очередь полуботинок с острыми-преострыми носами, они так блестят, что в них, если захочешь, можно увидеть свое отражение, и Ханс явно этого хочет. Зеркально сверкающими туфлями он, сам того совершенно не замечая, злит мать до колик в животе, в том самом, из которого он когда-то выкарабкался на свет. Туфли невероятно стильные, такие теперь все носят, хотя они и очень неудобные.

— Красота требует жертв, — острит Ханс, обращаясь к матери. — Тем выше потом награда, не то что мое нынешнее вознаграждение за труд.

— Знаешь, Ханс, когда мы, забаррикадировавшиеся в нашем рабочем доме, вынуждены были сдаться, дворник в знак капитуляции вывесил в окне изношенные белые подштанники. Впрочем, знак этот мало кому помог. Белую простыню жалко было вывесить, они же по нам продолжали стрелять. Целая простыня стоила тогда дорого. Пусть лучше подштанники погибают, чем хорошая простыня. И пока наши сдавались, многих из них еще застрелили, тому есть достоверные свидетельства.

Пока красота Ханса приносила себя в жертву в жутко тесных полуботинках, он схватил вдруг пачку уже надписанных конвертов и за спиной своей трудолюбивой матери сунул в кухонную плиту. Он не знает точно, зачем он это сейчас делает, но сделать это ему обязательно нужно, голос внутри него, принадлежащий Райнеру, велит ему. Голос Райнера звучит в его ушах, образ Софи заключен в его сердце. Они руководят им, ведут его по жизни. Наконец-то он совершает нечто бессмысленное, чему его с большим трудом научили. Бессмысленно данное действие потому, что мать ничего не замечает, она заметит все потом, но не подумает на него, а обвинит во всем себя. Ханс тут же выходит из дому. Прекрасный и теплый вечер. Чувствуешь себя просто великолепно.

После того как отец Ханса попал в места, в которых труд делал его свободным человеком[8], жизнь его завершилась очень скоро. Многие трудятся всю свою жизнь, но так все никак и не освободятся. Стать отцом отец Ханса еще успел, но времени, чтобы порадоваться, оставалось ему уже немного. Впрочем, каждому человеку, все равно, богатому ли, бедному, собственно говоря, даны лишь мимолетные мгновения, когда он ощущает себя счастливым. Мгновения короткие, но насущенные. Насытившись страданиями, отец Ханса умирает под обломком скалы чисто австрийского происхождения.

По крайней мере, отец избавился от серой посредственности будней, так считает его сын, которому постоянно угрожает опасность утонуть в посредственности, но он постарается сделать все возможное, чтобы избежать этого. Короткая насыщенная жизнь, а потом, может быть, короткая насыщенная смерть. «Я хочу сильных ощущений, пусть даже и непродолжительных. Молодым бываешь только один раз, а я ведь еще молодой. Мать говорит, что отец вообще не увидел молодости, у него времени на это не было. Нет, время на молодость должно быть, обязательно. А он того не усек, что ж поделаешь. В этом его ошибка».

Ханс прав, потому что теперь наконец-то настало новое время, слава богу, оно получше, чем прежние времена, оно принадлежит молодым, и молодые не выпустят его из своих рук.

***

— Кто это с тобой? — интересуется мать Анны. — Твой одноклассник? Пусть радуется, что и он ходит в школу, которая дает аттестат зрелости и право на высшее образование, потому что школьные годы — самое чудесная пора, и понимаешь это много лет спустя, когда чудесная пора остается, увы, позади. Много лет спустя настает пора обрести профессию, тебе, дорогая, — профессию академическую, а жизнь — вещь серьезная, и с этой серьезностью еще предстоит познакомиться.

Ханс объясняет, что он, к сожалению, не принадлежит к кругу, наслаждающемуся этой самой чудесной порой, он в гимназии не учится.

— Мне бы очень хотелось попасть в этот круг, и этого стремления достаточно, ведь главное — было бы желание. Была бы воля, а пути найдутся. Мой путь, к примеру, приведет к должности преподавателя физкультуры, что тоже требует усилий, но иных, чем от монтера по силовым установкам, на которого я выучился в «Элин-Юнион». Как раз теперь, в этот самый момент, Софи, моя девушка, внутренне готова к тому, чтобы обучить меня помимо тех видов спорта, которыми я уже владею, таких как баскетбол, бег и прыжки (все это — в Венском рабочем спортклубе), еще и другим, таким как теннис и верховая езда. Это самое прекрасное, что только есть на свете.

Мать Анны из всего сказанного поняла лишь то, что Ханс — простой работяга, а такой круг общения она не одобряет.

— Так вы, значит, не в гимназии. Одного хотения недостаточно. Хотеть мало, нужно добиваться. И просто добиваться — тоже недостаточно. Тут важно — чего добиваться. Лучше всего уже все иметь. Ступайте прочь и никогда больше здесь не появляйтесь, вы неподходящее общество для обоих моих детей.

Ханс говорит, что он продолжит свое образование по собственной инициативе, энергия для этого у него есть.

— Не для школы мы учимся, а для жизни, и кто как следует выучился, тот и живет по-настоящему.

— Так я-то ведь и хочу учиться для жизни, школа мне до лампочки, в конце концов. Ведь и в школе можно потерпеть неудачу и найти трагический конец. Поражения подстерегают и в школе, и в жизни.

Анна выслушивает все это на удивление терпеливо для своего характера. Она прикидывает, каким образом потом, в своей комнате, где им никто не помешает, снискать симпатию Ханса, продемонстрировав различные интеллектуальные способности. Свою игру на фортепьяно надо тоже умело бросить в бой как тяжелую артиллерию. Ханс начинает ценить искусство, еще не зная, что искусство может значить. Ясно как божий день, что они лягут вместе в постель, Софи ведь такого ему не позволяет. А она, Анна, позволит. Для начала переведет ему порнографический отрывок из Батая, а когда у него слюнки потекут, то там уже Бог да либидо в помощь! Она станет принимать самые разные позы, известные ей из новых французских фильмов, а ему и невдомек будет, он таких фильмов не смотрит. Только дребедень всякую. Она притворится суровой, но проявит достаточно мягкости, чтобы он не испугался. Она смотрит на твердые мускулы Ханса, скрытые пуловером. Он играет мускулами. В семейном окружении Анны настоящих бицепсов не встретишь, они растут не здесь, а в других местах. Ей нравится мысль о том, что Ханс, стоит его раздеть, станет одним лишь телом и больше ничем. Это новое ощущение, не такое, как обычно, когда еще и мозг присутствует и все время суется некстати. Уже по тому, как Ханс берется за предметы, видно, что руки его совершенно точно знают, как с ними обращаться. В ремесле он специалист. И с молотком, гвоздями или напильником он всегда справится; он вращается в совершенно иных кругах, Анна чувствует, что это ее привлекает. Пока молода, нужно отдаваться новым впечатлениям, приобретать опыт, узнавать, что там, за привычным горизонтом, ведь свое окружение и так хорошо известно.

Мамочка говорит, что сейчас припомнит, как это будет по-латыни, что учимся мы для жизни, а не для школы. У нее целый резервуар пословиц и всяких крылатых выражений. Он ни слова не поймет, будет совершенно раздавлен и унижен и впредь оставит ее дочь в покое. В ее семье образование имеет давнюю традицию и ни в коем случае не основывается на какой-то там собственной инициативе, слишком оно ценно. Да и вообще самое драгоценное на свете — то, чему научился. Собственность, которой обладаешь, является фактором риска, и лучше бы его совсем исключить. И кстати, она не одобряет, если оба они без присмотра пройдут в девичью комнату Анны, которую мамочка обставляла сама, собственноручно. Украсила занавесочками в цветочек, которые Анну просто бесят. В девичьей комнате женщине делать нечего, там место лишь девушке, недаром комната так зовется. Собственно, Анна ведь еще совсем ребенок. Ханс готов беспрекословно подчиниться, потому что мать Анны внушает ему уважение, но Анна заявляет, что пусть та катится куда подальше, в задницу. Какое ей дело, кто к Анне ходит. Чтобы загладить грубость Анны, Ханс говорит, что в следующий раз даже цветы принесет, большой букет. Мамаша тут же вставляет, что цветы о многом могут поведать. Этот работяга хотя бы вежлив. Есть настоящий язык цветов, который мать в свое время изучила. Розы обозначают любовь, при условии что они красные, а гвоздики символизируют социалистическую партию, при условии что они тоже красные. А потом, есть еще цветы, которые могут выражать постоянство, верность, доверие и тому подобную чепуху, их никак нельзя по ошибке перепутать, иначе это будет означать катастрофу для любимого человека. Да и в самом общем смысле существует язык природы, который можно услышать только в полной тишине. Он либо скрыт в глубине души человека, либо нет, и если он у человека в душе есть, то человек может его расслышать. Это так же важно, как и сухое книжное знание, хотя оно является весьма важной предпосылкой. Следует обращать внимание и на попадающиеся по пути коренья необычной формы, камни, переплетения сучьев, и сознательно ими пренебрегать нельзя.

— Я обязательно стану уделять больше внимания языку природы, фрау Витковски.

Анна: — Ну пойдем же, или ты собрался пустить на этом самом месте корни необычной формы? Нет? То-то же. Вход здесь.

Мать грозится сказать отцу. Это вызывает у Анны лишь улыбку, отнюдь не веселую. Она говорит, что папе больше всего хотелось бы проделать со мной то же самое, только он боится.

Мать успокаивает себя, пытаясь внушить, что они вдвоем будут только пластинки слушать, курить тайком и тайком же говорить об искусстве. Да разве поговоришь об искусстве с таким вот типом?

Хансу не по себе, он нервничает, ведь он впервые оказался с девушкой наедине, а тут уж не осрамиться гораздо труднее, чем в компании приятелей.

Анна с удовлетворением рассматривает в зеркале свое суровое лицо и думает, что теперь, когда дело становится серьезным, лучше быть ласковой, мягкой и блондинистой, вроде Софи, сухая и сдержанная манера требует напряжения и утомляет. Лучше всего прильнуть к нему нежно, но делать так нельзя ни в коем случае, а то они все сразу думают, что могут позволить все что угодно. Ее конек и сильная сторона — как раз суровая жесткость, именно такая, как у Джин Себерг. Она ужасно хочет Ханса и пытается представить, какой он из себя там, каким он сейчас пред ней предстанет. В трусах она его уже видела на тренировках в спортклубе и на футбольном поле. А без них он, наверное, еще лучше. Он — как дикий зверь, его разговорами об изящной словесности не проймешь, и это ее возбуждает. Как бы образованна она ни была, в данный момент она не что иное, как тело, придется снизойти до уровня всех остальных тел, она станет лишь одной из многих, а не самой лучшей, вообще-то везде и всюду она лучше других, потому что обладает интеллектом. А он-то в данном случае и не в счет, в чем и заключается для Анны трагизм положения: без головы, которую женщина обязана потерять в данной ситуации, чувствуешь себя совершенно голой. Анна отправляет свою голову на хранение в книжный шкаф и подвергает осмотру Ханса, который выглядит так, будто уверен, что он дикий и хищный, прекрасно сложенный зверь, например, настоящий волк. Он что есть силы стискивает челюсти (старый, испытанный трюк), что должно создать впечатление страсти, возбуждения и в то же время — одиночества, такое впечатление каждый раз производят на зрителя Джон Уэйн и Брайан Кейт, Ричард Уидмарк и Генри Фонда. Пользуются они такими же приемами, только у них это лучше получается, ясное дело. Эмаль на зубах Ханса скрежещет, протестуя против грубого обращения, слишком часто она подвергается такой вот непосильной нагрузке. Надо, чтобы желваки перекатывались под кожей, он репетировал дома, перед зеркалом, на девушек такой вид производит должное впечатление. Они млеют. Правда, даже после этого у тебя все равно духу не хватает, а у девчонки тем более.

Анна точно помнит, из какого кино он это позаимствовал. Ей мерещатся прерия, мустанги, бревенчатые хижины, кактусы, одинокие фигуры вооруженных мужчин. Головой она все понимает, но ее желание ничуть не убавляется.

Странно это. Кажется, что видишь все насквозь, но все-таки так и подмывает посмотреть, не кроется ли за этим еще что-нибудь. И даже если нет ничегошеньки, кроме сухожилий, мускулов и кожи, то и этого уже вполне достаточно. Не надо никакой болтовни. Мозги у нее имеются, но о них-то она сейчас и хочет целиком забыть и стать лишь телом для Ханса, которому вообще не позволено быть чем-либо иным, кроме как телом.

Анна нашла у Батая нужный отрывок и переводит Хансу, как мать Симоны вдруг заходит в больничную палату. Он спускает с себя брюки, потому что пришла мать и принесла яйца всмятку. В книге так прямо и написано. Нет, совсем без книжек ей все-таки никак не обойтись. Когда он обнажается (так в книге), то происходит это от желания, чтобы мать ушла, к тому же ему доставляет радость преступать границы. Здесь, в комнате Анны, по счастью, никакой матери нет в помине.

— Точь-в-точь, как и мы с тобой, — продолжает Анна. Мы сейчас же, немедленно перейдем все границы, это восхитительное чувство, в книге так и написано. Просто так, только для того, чтобы это сделать. Без цели, не желая ничего этим добиться.

Ханс ничего особенного добиваться и не хочет, кроме как просто лечь сейчас с Анной. Анной овладевает такое чувство, будто разрушились все границы, и чувство это головное, она о нем столько раз читала, и Анна следует ему, чтобы испытать то, что описывают в книгах. Без участия головы Анна и не знала бы теперь, что она сейчас есть лишь тело, и ничего более.

Резкими движениями дрожащих от нетерпения рук Анна расстегивает пуговицы на рубашке Ханса, она ведь читала, что руки должны дрожать от нетерпения. Дрожь охватывает и Ханса, но причина тут другая — белье на нем не слишком чистое, однако от возбуждения на это внимания не обращают.

— Только не подумай, что я в тебя влюбился, — торопится он заметить.

— Я тебя тоже не люблю, ни в коем случае, любовь для этого и не требуется, — говорит Анна.

— Вот новость, в первый раз такое слышу.

— Любовь порабощает, потому что постоянно приходится думать, где сейчас находится твой избранник, почему он не с тобою рядом. Человек лишается независимости, это ужасно.

Ханс раздумывает, как лучше всего приступить к делу, и наконец приступает. Как давешний волк, он набрасывается на Анну и впивается в ее губы. Он вовсю работает зубами и языком. Получилось не слишком умело, но, как-никак, достаточно необузданно, для настоящего мужчины подходяще. Анна жадно вцепляется в него, тискает, треплет всюду, пуская в ход зубы и ногти. Жалко, они не очень длинные, из-за фортепьяно их приходится коротко подстригать, недостаток, что поделаешь. Зато все идет в удвоенном темпе. Боли маловато, так наверстаем за счет темпа. А боль должно присутствовать, потому что по-настоящему здорово только извращение, а не то, чем все обычно занимаются. Хансу больно от того, как она этим занимается, и он страдальчески кривит лицо, сейчас же вспомнив, что и Гарри Купер часто кривит лицо будто под пыткой, когда играет любовную сцену. Нужно выглядеть так, будто это против твоей воли, а потом все же уложить добычу навзничь, потому что чувство одолело. Чувство должно захлестнуть тебя, оно и захлестывает без промедления, как багровая волна, или как ослепляющая вспышка, или как мрак забытья.



Поделиться книгой:

На главную
Назад