— Конечно, он будет возмущаться. Я его понимаю. — Чаба сделал вид, что его это не очень-то и интересует, а сам ощутил, как внутри у него нарастает тревожное чувство, невольно подумал: Милану, быть может, уже переломали ноги в гестапо. В университете ходили упорные слухи, что в гестапо на допросах отнюдь не брезгуют подобными методами. Посмотрев на Андреа, он вдруг спросил: — Ты бы отказалась от меня, если бы вдруг узнала, что я коммунист?
— Конечно, не отказалась бы. Я уже думала о том, что не будет никакой беды, если тебя просто вышлют из страны.
— Я тоже об этом думал. Нам-то с тобой хорошо бы было, а вот моему отцу — нет.
Андреа опустила голову и кончиком указательного пальца начала выводить на одеяле какие-то затейливые узоры.
— Странно как-то все, — тихо проговорила она. — Мы серьезно любим друг друга. Вот уже десять дней мы живем с тобой как муж и жена. У нас даже ребенок может быть.
— Бывает и такое, — усмехнулся Чаба. — Месяца через полтора ты пришлешь мне письмо, в котором и сообщишь, что у нас будет ребенок.
— Боже упаси! Об этом я даже и думать не хочу. Что я тебе хотела сказать? Ах, да. Словом, мы с тобой взрослые люди. А когда я остаюсь одна, то порой начинаю думать, что в некоторых вещах я еще сущий ребенок, я просто многого не понимаю. Например, я до сих пор никак не пойму, почему у нас в Венгрии да и здесь, в Германии, все так боятся коммунистов. Каких только ужасов о них по рассказывают! А отец говорил мне, что во многих странах коммунистические партии существуют легально, а не в подполье, как у нас или здесь, в Германии.
— Где есть демократия, там есть и свобода, а здесь нет демократии, значит, нет и свободы. Берусь спорить, что ты не знаешь, что такое демократия.
— Собственно говоря, меня это не очень-то и интересует, — призналась Андреа. — Я не собираюсь заниматься политикой.
— А вообще-то, что тебя, собственно, интересует? — спросил Чаба, поворачиваясь на бок. И хотя он мысленно уговаривал себя, что ему не следует думать о Милане, он не мог этого сделать.
Не обращая внимания на то, что ему говорила Андреа, он продолжал думать о своем друге. «Милан, конечно, уже знает, что донес на него не кто иной, как Аттила. Интересно, что Милан сейчас думает обо мне? Убежден ли он в том, что я к этой подлости не имею никакого отношения?»
Были моменты, когда Чаба даже со злостью вспоминал о Милане. «И зачем ему понадобилось все это? Ну хорошо, он ненавидит Гитлера, ну и ненавидь себе на здоровье, но зачем же вступать в какую-то организацию? Каким же нужно быть наивным романтиком, чтобы надеяться, что они смогут как-то повлиять на происходящие в мире события! Почему же коммунисты не сделали этого тогда, когда их партия еще не была запрещена? Говорят, что их было очень много, несколько миллионов человек. А теперь, когда их по существу разбили, они вновь начинают действовать, создавать свои организации. Этого как-то сразу и не поймешь. Ну а Милан? Двадцатилетний парень, с трудом, выбился из низов, поступил учиться в университет, стал корреспондентом газеты. Даже дядюшка Геза и тот прочил ему большое будущее. А теперь сиди в сырой камере и медленно умирай, а может быть, его уже и в живых-то нет».
Андреа заметила, что Чаба не слушает ее — видимо, друг для него значит больше, чем она. На какое-то мгновение ее охватил страх, что она может потерять Чабу, и, может быть, навсегда. Ей хотелось плакать, однако, взяв себя в руки, она вылезла из-под одеяла и пошла в ванную.
Генерал-майор Хайду был извещен о деле Радовича через час после приезда домой. Ему дипломатично, но ясно намекнули, что его младшего сына Чабу не выслали из страны только из уважения к его, Хайду, прошлому и тому высокому положению, которое он занимает. При этом разговоре присутствовал и его шурин, подполковник фон Гуттен, который поручился за Чабу.
— Видите ли, господин советник, — обратился фон Гуттен к очкастому Шульману, который занимался в своем министерстве студенческими делами, — этому Радовичу удалось провести даже профессора Эккера, который на моих глазах признался в этом, так что нет ничего удивительного в том, что мой племянник тоже оказался, так сказать, обманутым.
Худой светловолосый чиновник сухо улыбнулся и закивал:
— Так точно, господин подполковник. Господин профессор признался в своем заблуждении. — Он разгладил рукой, украшенной перстнем, шелковый галстук. — Однако позвольте вам заметить, господин подполковник, студент-медик Хайду не признался в своем заблуждении, напротив, он даже сделал довольно-таки подозрительное заявление. — Чиновник посмотрел на лицо генерала, подергивающееся в нервном тике. — Сожалею, господин генерал, что мне приходится сообщать вам об этом, но это так. Развивая свою мысль, должен сообщить, что за подобное поведение любой подданный Германии на основании имеющихся у нас распоряжений был бы незамедлительно взят под стражу органами государственной безопасности.
— Я полагаю, — хрипло заговорил генерал, — будет лучше, если я немедленно посажу сына в поезд и отправлю его в Будапешт.
— Господин генерал, этого не следует делать, — запротестовал чиновник. — Мы гордимся тем, что в наших университетах и институтах обучаются дети из таких знаменитых семей. Это не только поднимает авторитет самого учебного заведения, но и является символом дружбы двух наших народов.
«Если бы этот паршивый шваб знал, как я ненавижу его, — думал про себя Хайду, — он наверняка не простил бы мне этого».
После ухода советника из дома генерала Эльфи подробно, не скрывая своей озабоченности, рассказала мужу о случившемся. Генерал выслушал жену не перебивая, а затем успокоил, сказал, что ничего страшного, собственно, не произошло, а с Чабой он сам побеседует.
Когда генерал вошел в комнату младшего сына, тот что-то читал. Он вежливо, но чуть-чуть сдержанно поздоровался с отцом, так как догадывался о цели его прихода. В некоторой степени он даже побаивался отца, хотя, откровенно говоря, это был, скорее, не страх, а чувство, похожее на стыд. Чабу несколько дней подряд мучили угрызения совести: ему не хотелось ни разочаровывать отца, ни тем более причинять ему боль.
Генерал Хайду был человеком образованным, начитанным, его отнюдь не случайно использовали на дипломатической службе, так как помимо вопросов военной политики он занимался исследованием в области военной истории; на его некоторые работы обращали внимание даже зарубежные историки. Генерал не скрывал, что его связывала дружба с графом Иштваном Бетленом, у которого он вот уже несколько лет был военным советником.
Генерал сразу же заметил душевное состояние сына, зная по опыту, что вывести его из этого состояния, достигнув при этом положительных результатов при разговоре, можно лишь с помощью дружеской беседы.
Хайду крепко обнял сына, как он обычно обнимал его, возвращаясь после долгого отсутствия домой, ничем не выдавая того, что уже знает об очень неприятном известии.
— У тебя довольно измученный вид, сынок, — сказал генерал, садясь в кресло у окна, — У тебя есть хорошая домашняя палинка?
— Сейчас подам, — ответил Чаба, доставая из шкафа бутылку и рюмки.
Они чокнулись, однако даже по-дружески спокойное поведение отца не обмануло Чабу. Но, как бы там ни было, Чаба несколько успокоился, так как по поведению отца понял, что разговор будет сугубо мужским, а он любил такие серьезные и откровенные беседы, хотя они и бывали довольно редко.
— Ну-с, а теперь перейдем к делу. — Генерал погладил подбородок, а Чабе показалось, будто отец чуть заметно улыбнулся. — Значит, Милана Радовича арестовали. — Чаба кивнул, — Я уже все знаю. У меня только что побывал советник Шульман и официально посвятил меня в случившееся, да и твою мать тоже. Видишь ли, сынок, я нисколько не виню тебя в этой истории, так как ты не мог по одному только поведению Радовича определить, что он коммунист и занимается подпольной деятельностью. Он умный, образованный и симпатичный парень. Я, например, тоже не мог подумать, что он член компартии. Однако я все же хотел бы задать тебе несколько вопросов, надеясь получить на них откровенные ответы. Ты знал, что он коммунист?
— Честное слово, не знал.
— Хорошо, сынок, мне этого вполне достаточно. — Генерал жестом показал, чтобы сын наполнил рюмки. Чаба с чувством некоторого облегчения повиновался. — Ничего страшного не произошло, — спокойно продолжал генерал. — Я знал, что ты так мне ответишь. Твое здоровье!
Они выпили. В этот момент Чаба, как никогда прежде, почувствовал свою близость к отцу. Сердце его радостно забилось. «Вот он, мой отец! — думал он. — Как жаль, что он военный. Собственно говоря, он не совсем военный, так как в нем очень много черт ученого и педагога...» Чаба улыбнулся своим мыслям, представил себе их дом в Венгрии, отца, который так любит покой, а все официальные приемы и банкеты воспринимает как тяжелое бремя. Ему казалось, что он видит отца, когда тот склонился над книгами, вот он что-то читает, нахмурив лоб, делает какие-то пометки, затем снимает очки, смотрит на потолок, думает о чем-то. Неожиданно отец вскакивает со своего места и подходит к стоявшему у окна столику, нервными движениями теребит зеленую скатерть, выдвигает один из ящиков и быстро достает из него карту военных действий в Северной Италии. Да, отец изучал военные походы Наполеона, его битвы, тайны его гениальной стратегии.
Однажды Милан завел разговор с Чабой об отце.
— Странный человек твой старик, — сказал он. — Немцев он не любит, ненавидит генералов немецкого происхождения и разного рода священников, называя их приверженцами Габсбургов. И в то же время женился на немке. Разве это не странно? — Милан засмеялся.
Чаба объяснил другу, что ничего странного в этом нет, так как его мать не чистокровная немка хотя бы потому, что она и думает-то не по-немецки, а по-еврейски.
— Отец... У него действительно много странностей... Я называю его старым куруцским бригадиром. Я уверен, что двести с лишним лет назад он был бы у Ракоци генералом...
Чаба довольно часто восхищался отцом, хотя и знал его не особенно хорошо. Хайду не любил немцев, видел опасность германизации, и это особенно беспокоило его, так как он был убежден, что многие венгерские генералы, дипломаты и католические епископы в глубине души до сих пор являются немцами и по образу мышления и по поведению. Было в генерале Хайду кое-что и от толстовца. Челядь в имении Хайду жила в относительно хороших условиях по сравнению с челядью других землевладельцев. Не было ни одного случая, чтобы возникшие между генералом и его челядью споры решались с помощью полиции. Он был строгим, решительным, но добрым человеком. Однако у генерала были не только одни добродетели, но и другие качества, познакомиться с которыми Чабе пока еще не доводилось.
В рюмках с палинкой играли блики света. Генерал поднял хрустальную рюмку и задумчиво посмотрел на чистый, прозрачный напиток.
— Однако тебе, сынок, нужно будет извлечь урок из этой истории.
— Что ты имеешь в виду, папа?
— Тебе следует отказаться от этой дружбы.
Чаба поставил рюмку на стол и посмотрел на уставшее, испещренное морщинами лицо отца. Под глубоко сидящими глазами отечные мешки, испещренные точками жировичков величиной с булавочную головку.
— Отец, — тихо вымолвил Чаба, — поговорим откровенно?
Генерал кивнул:
— Иначе нет никакого смысла и разговаривать.
— Дружба — это когда двое связаны крепкими нитями. Я, например, не могу разорвать их. Да и каким образом я это сделаю? Уж не тем ли, что с утра до вечера буду твердить, что Милан коммунист? Если бы даже я так поступил, то и тогда этого было бы явно недостаточно для того, чтобы изменить мое отношение к нему. А что он, собственно, сделал? Убил человека? Поджег что-нибудь? Украл? Обманул? Предал меня? Он, видите ли, создавал какую-то организацию. И против кого же? Против нацистов. Я на него зол, считаю его болваном, однако судить его я не могу. Если же посерьезнее задумаюсь над тем, что здесь творят нацисты день за днем, то, возможно, даже пойму Милана. Так почему же я должен от него отказываться? Только потому, что он выступал против Гитлера? Но ведь против него выступают не только коммунисты. По таким же обвинениям нацисты бросают в концлагеря католических и протестантских священников.
Генералу нравилась откровенность сына. Он понимал, что обещание Чабы ничего бы не изменило. Хайду сообразил, что довольно неудачно выразился. Он устало улыбнулся. Выпив палинку, он покрутил в руках рюмку:
— Ты просто должен признать, что у тебя не может быть друга коммуниста.
— Если ты так формулируешь свою мысль, не указывая имени, то ты прав. Однако в случае с Миланом совсем другое дело. Я в Милане люблю человека, а не коммуниста. Я теперь все время думаю о том, что если все коммунисты похожи на Милана, то я уж никак не могу поверить в те ужасные истории, которые рассказывают о большевиках. Могу только думать, что коммунисты — замечательные люди.
Чаба говорил горячо, убежденно, и, чем больше он говорил, тем сильнее крепла в генерале уверенность, что в сыне трагически сильна привязанность к Милану Радовичу. Чаба чистый, искренний парень, руководствующийся в основном эмоциями, а это настолько опасно, что может испортить его будущее. В молодые годы, да и позже, он сам много страдал от собственных эмоций. Генерал хорошо знал, что в жизни эмоции и здравый смысл сами по себе, без связи друг с другом, ничего не стоят (этому следует научить и сына), хотя бывают и такие ситуации, когда необходимо внимать только здравому смыслу. Генерал посмотрел на сына, который ждал, когда отец что-нибудь ему скажет, тем более что они уже давно оба молчали.
— Можно убить одного человека, если это спасет жизнь двоим, даже в том случае, если этот один тебе ближе и дороже, чем другие двое. Это закон жизни. Как видишь, он жесток и все же это один из ее основных законов.
— Зачем ты говоришь мне об этом, папа? — спросил Чаба, удивленно вскинув брови.
Хайду заговорил, медленно нанизывая слова одно на другое. Он говорил о том, что уже давно собирался не спеша побеседовать с ним по целому ряду общественных вопросов, да все как-то не получалось, но, как он считает, сделать это и сейчас еще не поздно. Генералу, разумеется, хотелось бы видеть младшего сына военным, однако уж раз он решил стать врачом, так и быть, пусть становится им, он не возражает. Сын стал уже самостоятельным человеком, так что пусть он и распоряжается собственной судьбой, но ему никогда и ни при каких обстоятельствах не следует забывать о своем происхождении и отказываться от класса, к которому он принадлежит, поскольку это было бы равнозначно отказу от родителей. Он не должен отказываться от своего класса и тогда, когда во многом будет не согласен с некоторыми представителями этого класса. Он может ругать их, критиковать, бичевать, однако не должен вести с ними боя с позиций противника, из другого лагеря, а только с этой стороны баррикады, в рамках, так сказать, своего класса.
Он, генерал Хайду, тоже находится, если можно так выразиться, в состоянии борьбы с некоторыми группами своего класса, он признает, что народу нужно помочь, необходимо провести земельную реформу, как-то смягчить народную нищету, однако сделать это нужно отнюдь не так, как намереваются коммунисты. Его, генерала, желание помочь народу диктуется не только здравым смыслом, но и чувствами. Разумеется, он тоже не слепой, видит беззаконие, однако прекрасно понимает, что он один не в силах избавить народ от нищеты, даже если прослывет красным, предварительно раздав все свое имение бедным. Ну хорошо, можно помочь нескольким сотням семей. А что же будет с миллионами? Ведь речь-то идет именно о них. Знает он, конечно, и о том, что на штыках и тюрьмах нынешний режим долго продержаться не сможет.
Чаба был уверен, что отец говорит правду, он был знаком с наметками земельной реформы и собственными глазами видел робкие попытки, с помощью которых несколько улучшилось положение челяди в их имении.
— Папа, коммунисты тоже этого хотят, — заметил Чаба.
— Они хотят революции, — проговорил генерал, и лицо его приняло холодное выражение. — Они хотят взять власть в свои руки. Читал ли ты коммунистическую литературу? Маркса, Энгельса, Ленина? Или кого другого? Ну, скажем, читал ли ты «Коммунистический манифест»?
— Нет, не читал.
— А я читал. В Лондоне, а до этого в Стокгольме я не только ходил на приемы, но и много читал, да и сейчас читаю. Нет, сынок, такого мира мне не нужно. С помощью своей революции коммунисты ликвидируют нас как класс. Это не секрет, а их программа. — Лицо его стало серьезным и даже немного исказилось. — Я сынок, пережил одну социалистическую революцию и выстрадал одну контрреволюцию. — Налив себе еще рюмку палинки, он выпил ее. — Не знаю, что из них было более кровавым и жестоким. С тех пор я стал бояться всяких выступлений.
— Насколько мне известно, ты не принимал участия в контрреволюции.
— Хотя я и не был в карательном отряде, но какое-то участие в ней все же принимал. Кровью я своих рук не пачкал, в невинных людей не стрелял, никого не мучил, однако и я несу какую-то долю ответственности. И стоит мне только подумать, что у нас в стране будет еще одна революция, как у меня мороз по коже пробегает. Революция — вещь жестокая, а еще более жестоким бывает ее подавление. Я, сынок, являюсь сторонником реформ и противником революций, поэтому я и борюсь против тех, кто стремится к революции. Я ненавижу и коммунизм и коммунистов и потому готов вступить в союз с каждым, кто выступает против них. — Отодвинув от себя пепельницу, он продолжал: — Можешь мне поверить, сынок, что, если бы партия приказала Радовичу убить тебя, он бы это сделал без зазрения совести, а затем сам бы оплакивал тебя, так как революционеры руководствуются холодным разумом, но не чувствами.
Чаба молчал. Да и что он мог возразить на это? Никто не отдавал Милану приказа убить его, так что старик разоряется впустую. Да и уверен он в том, что Милан никогда и не выполнил бы такого приказа.
— Я же прошу тебя не об убийстве твоего друга, а всего лишь о том, чтобы ты забыл о нем.
Чаба улыбнулся с горькой усмешкой:
— Мне кажется, я понял тебя, отец. И чтобы успокоить тебя, могу сказать, что меня политика не интересует. Я не стану ни коммунистом, ни нацистом. Я буду самым обыкновенным врачом. Ты можешь не бояться: я не хочу никакой революции, я хочу спокойной, мирной жизни, когда я смогу лечить своих больных. Что же касается твоей просьбы, то я постараюсь забыть Милана, быть может, это мне и удастся. Но что я должен делать, если ты попросишь меня убить Милана?
— Я думаю, это сделают другие люди. — Хайду встал.
Весь следующий день Чаба не мог избавиться от мысли, что предал и Милана и его дружбу. Прогуливаясь по саду, он думал о том, что отец, по сути дела, прав, однако это еще не причина, чтобы отказываться от друга. Постепенно Чаба успокоил себя тем, что он, собственно, не давал отцу твердого обещания, а всего лишь сказал, что постарается.
Позже, когда к ним на обед пришел приглашенный Геза Бернат с дочерью, Чаба рассказал о разговоре с отцом Андреа.
— Ну чего ты себя мучаешь? — успокаивающе сказала девушка, выслушав Чабу. Они сидели в саду под ореховым деревом. — Клянусь, ты ведешь себя как красная девица. Сказал, что постараешься, и хорошо. А вообще-то, если ты его по-настоящему любишь, то все равно не сможешь забыть. Да и глупо это. Если бы мне кто-нибудь посоветовал забыть тебя, я бы расхохоталась тому прямо в лицо. — Девушка еще больше поджала под себя ноги, накрыв их подолом платья. В зубах она держала травинку. — Ты можешь ему помочь?
— Не могу.
— Ну тогда и не мучай себя понапрасну. Занимайся побольше мной; завтра утром мы уезжаем.
— Ты же говорила, что во вторник.
— Папу вызывают в Будапешт, а я еду вместе с ним. — Голова Чабы лежала на коленях девушки, и он снизу вверх смотрел на нее. — Чаба, дорогой, я очень тебя прошу, и сегодня и завтра будь всецело моим. — В ее голосе сквозила печаль. — Ведь мы не увидимся до самого рождества, а сегодня только двадцать девятое августа.
Взяв руку девушки, он поднес ее к губам и поцеловал в ладонь:
— Обещаю. Поцелуй меня.
— Ой, ты же меня переломишь! — засмеялась девушка, когда Чаба притянул ее к себе. — Мне неудобно.
Помешал влюбленным Геза Бернат, который, еще подходя к ним, начал что-то насвистывать, чтобы они услышали его. Узнав отца, девушка пожала плечами.
Бернат подсел к Чабе с Андреа и закурил.
— Старина, — обратился он шутливо к Чабе, — скажи, что ты знаешь о Радовиче. Меня это интересует.
— Схватили его.
— Это я знаю. А что еще? — Заметив кислое выражение на лице дочери, спросил: — А с тобой что, дочка?
— Ничего, — несколько нервно ответила она.
Бернат покачал головой. Он не любил, когда дочь нервничала и односложно отвечала на его вопросы.
— Все хорошо в меру, — с намеком продолжал он, — в том числе и любовь.
Девушка покраснела, встала.
— Ты мог бы этого и не говорить мне, — сердито повернулась она и хотела уйти, но отец позвал ее:
— Андреа! — Девушка остановилась, почувствовав по тону отца, что ей нельзя уходить. Опустив голову, она носком туфельки чертила по земле. — Мне не нравится твое поведение, Андреа. Если я что-нибудь сказал, то значит, это серьезно. Будет очень хорошо, если ты уже сейчас поймешь: в жизни человека играет важную роль не только любовь, но и кое-что другое, что в данный конкретный момент даже важнее любви, ну, к примеру, судьба Милана Радовича. А теперь можешь идти.
Андреа стало стыдно, она почти со злостью взглянула на отца и, не сказав ни слова, удалилась.
Чаба рассказал Бернату все, что ему было известно о Милане, умолчав, однако, о своем разговоре с Аттилой. Только тут он вспомнил, что ни словом не обмолвился об этом отцу, хотя ему и хотелось бы знать его мнение.
— А что ты знаешь... — Бернат неожиданно замолчал, внимательно посмотрев в сторону дочери, но ее уже не было видно.
— О чем?
— О его провале.
«Мой дорогой братец донес, на него», — хотел сказать Чаба, но ему было стыдно признаться в этом. «Что толку, если я расскажу о том позоре, который пятном лег на нашу семью?» Да и почему дядюшка Геза так заинтересовался судьбой Радовича, хотя он и сам хорошо знает Милана, с которым встречался в клубе журналистов. Радович довольно часто виделся с Гезой Бернатом, хотя оба они почему-то не любили упоминать об этом. Милан, как начинающий журналист, бывал у Берната, который имел самое непосредственное отношение к телеграфному агентству и мог удовлетворить его любопытство по многим вопросам. В первую очередь Милана интересовали политические новости — например, все, что касалось так называемого «нового порядка» в Европе, программы расселения немцев в Задунайском крае и намерения, Гитлера переселить венгров как неевропейскую нацию куда-то за Урал.
По долгому молчанию Чабы Бернат понял, что юноша что-то знает об аресте Милана.
— Старина, я бы хотел помочь твоему другу, — проговорил Бернат. — Правда, пока я еще не знаю, как это можно сделать, но что-нибудь придумаю. Не станем питать пустых иллюзий, но, если Милану вовремя не помочь, он погибнет: его либо забьют до смерти во время допросов, либо, если он их выдержит, отправят в один из концлагерей.
Чаба со скрытым восхищением смотрел на большую и сильную фигуру Гезы Берната и думал: «Как же спокойно с ним рядом, даже чувствуешь себя более сильным. Он хочет помочь Милану, а сказал об этом таким бесстрастным тоном, будто рассказывал о том, что видел во время поездки. Хорошо дядюшке Гезе, он всегда знает, чего хочет. Если Милан погибнет, Аттила превратится в его убийцу». Вслух же он сказал:
— Не знаю, насколько это верно, но вроде бы в полицию на Милана донес Аттила.
— А ты откуда это знаешь?
— Он сам сказал.