— А я — значит, — удовлетворенно усмехнулся молодой человек.
Писателю очень не хотелось развивать эту тему. Однако он понимал, что оставить эту тему, отнестись к ней легко никак нельзя, особенно, если хотеть продолжать знакомство с молодым человеком. Если бы знать, как об этом говорить, то даже и это заявление о еврействе могло бы послужить некоей более интимной основой для дальнейшей беседы. Но С. просто совсем не знал, что сказать.
Отношение у него к этому предмету было — растерянность это доказывала, но личного мнения и опыта — никакого. Он как-то и евреев лично в своей жизни знал не много, разве что в молодости, хотя их всегда было кругом в достатке. Те же, которых он знал, еврейство свое не то чтобы скрывали — скрыть это, полагал писатель, невозможно — но говорить об этом в порядочном обществе было не принято, а писатель всегда был скрупулезно порядочным человеком. Один еврей, как он теперь припомнил, жил когда-то, очень давно, в той же квартире, что и писатель. Тот еврей был какой-то запуганный и говорил с акцентом из еврейских анекдотов. Этот же был совсем другой — запуганности в нем и следа не было заметно, а по-русски говорил так, что дай бог любому русаку.
Писатель поймал себя на том, что уже начал выискивать во внешности молодого человека экзотические черты, и уже нашел их — необычная прозрачность светлых глаз и подвижность четко обрисованных губ, и даже его отменный русский язык показался вдруг удивительным, словно говорил не живой человек, а обученная машина, и это было какое-то странное, не вполне человеческое достижение. Писатель все это с недоумением и неудовольствием отметил, сделал усилие, чтобы отбросить, укорил себя за разборчивость, что ли, чрезмерную — хотел ведь общаться с людьми, ну, и общайся, с кем повезло — и сказал, что думал:
— Меня, правду сказать, другие вещи про вас больше интересуют.
— Что, например? — спросил молодой человек вежливо, но опять безразлично.
— Ах, многое — что вы пишете, о чем думаете, чего хотите, кого любите…
— Почему же вас все это именно про меня так интересует? — спросил молодой человек еще вежливее, и уже безо всякого приглашения к обмену словами.
Писатель хотел сказать — потому что я стар и одинок, и мне холодно и скучно, и хочется погреться хоть недолго, хоть у чужого огня, а именно про тебя, потому что ты молод, хорош собой и наверняка неглуп, да и просто потому, что ты сидел тут один, и смотрел на меня, и позволил мне с тобой заговорить. Но у него не хватило духу придерживаться этой новой для него, нелицемерной манеры, и он ответил трусливым вздором:
— Ну как же, ха-ха, должны же мы, старики, знакомиться с молодым поколением… изучать, чем оно дышит…
— Воздухом, — грубо сказал молодой человек.
Писатель с разбегу пробормотал еще:
— …к чему стремится… — но тут же встал и, чувствуя, что сейчас брызнут слезы, и испытывая резь в отвыкших от слез глазах, поспешно вышел в открытую дверь.
У себя в комнате он сразу лег, не раздеваясь, на белое покрывало и положил носовой платок на все еще болевшие, но так и не увлажнившиеся глаза.
Весь этот маленький эпизод был, конечно, чистым недоразумением. С. был слишком назойлив в своем желании познакомиться, назойлив и неуклюж. Последняя его фраза была нелепа и бессмысленна, и молодой человек, с его прямолинейностью, ничего иного и не мог ответить. Просилась, правда, иная, небольшая, но настойчивая мысль: будучи тем, что он есть, молодому человеку вряд ли стоило держаться так высокомерно, так резко отвергать дружелюбие, чье бы оно ни было, — но писатель не позволил себе эту мысль додумать, встал и начал раздеваться.
Спал С. на новом месте плохо, но он и не ожидал ничего иного. В перерывах между короткими кусками сна он лежал на своей узкой кровати, почти ни о чем не думая и терпеливо дожидаясь сперва рассвета, а потом половины седьмого утра, когда он заранее дал себе разрешение встать. Завтракать здесь начинали поздно, в половине девятого, и провести два часа в непривычном месте, без мелких домашних занятий, было не так-то просто. Работать, т. е. писать, писатель привык позже, часов с одиннадцати, подметя комнату, сходив в киоск за газетой, в булочную и в домовую кухню. Здесь ни подметать, ни идти в магазин было не нужно, и писатель решил просто погулять, осмотреть окрестности.
Дом творчества уже давно не спал. Еще не было шести, когда писатель услышал гуденье грузовика, подъехавшего к заднему входу на кухню, голоса и топот людей, которые его разгружали. Затем он почуял запах чего-то жарившегося, кажется, пирожков с капустой, затем до него донеслось звякание расставляемых приборов в столовой. К этому времени он, жалея, что у него нет халата, и не решаясь спуститься вниз, в ванную, в своей застиранной пижаме, оделся уже с головы до ног. В ванной он немного поколебался, представляя себе, как хорошо было бы принять душ и выйти на прогулку свежим и чистым, но раздеваться и потом снова одеваться было бы слишком долго, а за дверью уже слышались чьи-то переступающие шаги. Поэтому он лишь умылся и почистил зубы.
С. не собирался идти далеко, но в конце улицы оказался лесок, и он не мог удержаться и ступил прямо в желто-зеленый туман. Когда он последний раз был в лесу? Восемь, десять лет назад? В городе и на улицах поселка давно уже было сухо, а здесь, под тонким покровом прошлогодних листьев, все еще чавкала густая холодная грязь, и у него сразу замерзли ноги в городских ботинках. Надо было поворачивать назад, но писателю вдруг очень захотелось найти какой-нибудь цветок и принести его с собой в дом творчества. Он войдет в дом с букетиком в руках и попросит на кухне какую-нибудь банку, и сразу будет повод поговорить с обслуживающим персоналом, а может быть, и с обитателями дома.
Цветов пока не было видно, он заметил лишь кое-где мелкие кустики заячьей капусты и множество толстых, желто-розовых и беловатых, плотно скрученных ростков неизвестных ему будущих растений, выползавших на голую поверхность из глубины земли. В одном месте ему почудился как будто пухлый бутон, но когда он подошел ближе, оказалось, что это смятый, еще не расправившийся и не налившийся зеленью пучок папортниковых листьев.
Он забирался все глубже, молоденький лесок превратился в настоящий лес, и идти стало легко. Деревья отступали все дальше друг от друга, подлесок почти исчез, и все чаще стали попадаться толстоствольные сосны, вокруг которых широкие круглые участки почвы были покрыты гладкой и сухой прошлогодней хвоей. Писатель забыл про цветы, перестал смотреть под ноги, в нем начало просыпаться давно похороненное чувство наслаждения ходьбой. Он нашел тропу, почти совсем сухую, но еще хранившую на себе длинные прямые вмятины от зимней лыжни. Впереди все время маячил просвет, он шел и все ожидал, что вот-вот откроется поляна, или опушка леса, и может быть, он увидит поле, или деревню, или что-нибудь другое, неожиданное и прекрасное.
Писатель не чувствовал усталости, хотя шагал уже с полчаса и знал, что пора возвращаться. Опушка была уже так близко, толстые сосны опять сменились пушистым лиственным подлеском, писатель оставил тропу, которая вдруг резко свернула в сторону, и стал пробираться напрямую к близкому просвету.
Кругом кричали птицы, на отдаленном шоссе грохотали машины, но ухо писателя уловило и мгновенно распознало высокий, тошнотворно-мелодичный звук. В ту же секунду колени сами подогнулись и бросили его наземь. Со времени последней войны прошли десятки лет, но давний солдатский навык оказался сильнее времени, сильнее забвения, сильнее страха в старом теле перед соприкосновением с холодной и жесткой грязью.
Нежный высокий звук был звуком пролетевшей пули.
Писатель не испытывал страха. Он сразу понял, что где-то неподалеку должен быть военный полигон, припомнил даже, что лесок был окружен изгородью из колючей проволоки, во многих местах разорванной, и что сам он вошел сквозь один из таких прорывов. Припомнил он и то, как тропа внезапно свернула в сторону. На тропе он был бы в полной безопасности, да и сюда, вероятно, залетала лишь случайная и редкая пуля.
Он лежал уже несколько минут, а пуль больше не было. Мерзлая сырость холодила ему живот и грудь, но сверху грело солнце, спине было приятно, и вставать не хотелось. Очутившись так близко к земле, он заметил, что цветочки кое-где уже были, совсем крошечные, желто-фиолетовые, без листьев. Он протянул руку и сорвал несколько — стебельки были такие нежные, что первые два превратились у него в пальцах в кашицу. Осторожно вынимая из почвы цветок за цветком, писатель даже прополз несколько метров по-пластунски.
Когда набрался небольшой букетик, он решил встать. Это было трудно. Суставы закоченели, а цветы еще больше связывали движения. Писатель вытащил из кармана носовой платок и завернул в него цветы. Затем встал на четвереньки. Но подняться не удалось. Тогда он снова лег, перевернулся на бок, уперся в землю обеими руками и сел. Рядом стояло тонкое молодое дерево. Писатель дотянулся до ствола и, перебирая по нему руками, встал. Он пошел назад и скоро вышел к знакомой тропе.
Весь перед его нового костюма был испачкан. Листья и хвоинки писатель стряхнул рукой, но живот и грудь были покрыты большими пятнами грязной сырости. Это была земляная грязь и, высохнув, должна была легко cчиститься, но ясно было, что к завтраку и к обеду придется выходить в старой куртке, которую писатель взял, чтобы надевать только у себя в комнате. Это было неприятно. Приятно же было то, что об этом происшествии наверняка можно было рассказать в столовой, и всю обратную дорогу писатель репетировал свой рассказ, чтобы он вышел недлинным и занимательным.
На кухне, куда он зашел попросить баночку для цветов, все получилось легко и непринужденно. Подавальщица Зина сказала:
— Какие цветочки хорошенькие!
А он ответил:
— Меня из-за этих цветочков чуть не убило!
И тут же все рассказал. Зина слушала и ахала, и повариха, чистя картошку к обеду, тоже слушала и бормотала: «Стреляют, стреляют, войны на них нет», и он сказал им свое имя-отчество, и в конце концов оставил им букетик, хотя они отнекивались и говорили: «Вам самим пригодится!». Затем он подхватил чайник с кофе, который Зина собиралась нести в столовую, и так и вошел туда, следом за нею, чувствуя себя совсем своим.
Молодого, бритого еще не было, а Беляков со своей старушкой, видимо, уже откушали, так как вокруг их грязных приборов валялись кучки раскрошенного хлеба и яичная скорлупа.
Писатель сел на свое место и вдруг почувствовал, что есть ему совершенно не хочется. Для вдохновения он стал смотреть на детских писательниц, которые ели с тем же проворством, что и вчера, и с теми же жалобами на начальство, которое вводит их в соблазн чрезмерно обильной и вкусной пищей. Но вместо аппетита он почувствовал легкую тошноту и отвел глаза. Его немного знобило. Он заставил себя выпить чашку кофе и надкусил пирожок с капустой, но от сдобного теста затошнило сильнее. Нужно было пойти к себе и лечь, но писателю очень хотелось дождаться вчерашнего своего собеседника и рассказать при нем о своем утреннем приключении. Тот, действительно, скоро появился, и даже кивнул писателю, и восточный человек тоже пришел, и тоже поздоровался с писателем, и спросил, как ему спалось на новом месте. И тогда писатель сказал:
— Спалось-то ничего, а вот меня сегодня чуть не убило в лесу.
И рассказал все так, как репетировал, с легкой насмешкой над самим собой, и даже мораль подпустил насчет того, как полезна близость к земле: упал, и только тогда увидел цветы. Все слушали внимательно, но не ахали, как на кухне, а одна из женщин сказала:
— Преступление, что они не выставили предупредительного знака.
Другая заметила:
— Да и вы хороши, видели колючую проволоку, и пошли.
А третья сказала:
— Может, это вовсе и не пуля была, а птица или просто послышалось.
Бритый молодой человек на это возразил:
— Нет, это пуля. Там стреляют, это правда. Я сам туда часто хожу.
— Знаете и ходите? — удивился писатель.
— Дурость, — ухмыльнулся молодой, и вдруг стал совсем как мальчишка. — Испытать, что чувствуют люди под обстрелом. Но только нет, это не то, там не опасно. Когда-когда залетит пулька, да и то на излете. А поближе подойти кишка тонка. А там никакой опасности практически нет. Так что вы сильно не переживайте.
Последнее огорчило писателя, он ведь на самом деле не испугался. Вероятно, он напрасно рассказал, происшествие и впрямь было ерундовое. Или рассказал не так, недостаточно легко и юмористично. И, чтобы поправить дело, он со смехом сказал молодому человеку:
— А вот, когда вы в следующий раз пойдете, возьмите меня с собой, да выйдем на опушку поближе, и посмотрим, кто больше будет переживать!
— Ох, мужчины, ох, петухи, — укоризненно сказала одна из женщин.
— Мужчины… — пробормотал молодой человек с сомнением, и писателю не пришло в голову, что тот, может быть, имеет в виду самого себя. — К чему вам это? — обратился он к писателю. — Ну, у меня есть это дурное желание проверить себя, у меня на то свои причины, а вам-то к чему?
Писатель, которого и без того бил озноб, чуть не подавился кофе. Этот мальчишка, этот… нет, писатель не позволил себе даже про себя назвать его скверным словом, которое так и просилось после вчерашнего разговора у телефона. Этот мальчишка, с которым он старался подружиться, в лицо говорил ему, что такой старой развалине незачем уже испытывать свои мужские качества.
Писатель слег в постель с сильной простудой. Приходил врач и прописал пенициллин, зашел директор дома творчества и настойчиво предлагал отправить его домой на такси и вернуть деньги за путевку. Но писатель, вообще редко болевший, не верил, что это серьезно, и уезжать ни за что не хотел, хотя его уверенность, что здесь ему будет хорошо, несколько потускнела.
Температура на второй день упала и боль в суставах уменьшилась, но выздоравливал он медленно, а дни бежали быстро, хотя и не были наполнены ничем интересным. Главными событиями дня были посещения косенькой Зины, приносившей ему еду, и редкие визиты врача. Один раз его навестила детская писательница, но этот визит был ему неприятен, он мучился от того, что лежит в застиранной пижаме, и с трудом понимал, о чем она говорит. В связи с непредвиденной болезнью отсутствие халата оказалось настоящей катастрофой: идя вниз, в уборную, приходилось каждый раз одеваться с головы до ног, а затем снова раздеваться до нижнего белья.
Писатель чувствовал свое одиночество здесь сильнее, чем дома. А иногда его охватывало настоящее отчаяние: дни мелькали безо всякого толку, даже без работы, болезнь была несерьезная, но не проходила, и ясно было, что никакого «этапа» не было и не будет, что эта последняя возможность как-то приблизиться к людям безвозвратно ускользает, а может, и не было ее вовсе.
Но писатель не позволил себе поддаваться таким неприлично сильным для его возраста чувствам, и на седьмой день, хотя и не испытывая радикального улучшения, встал и провел три часа за письменным столом. Что он там написал за эти три часа, он и сам толком не знал, и перечитывать не стал. Хотя к приходу Зины он в полном изнеможении опять лежал в постели, сознание выполненного долга придало ему смелости, и он, с обычной своей присмешечкой, ставшей в последние годы второй натурой, сказал ей:
— А что, Зиночка, у вас разве не принято навещать больных?
Зина простодушно покачала головой:
— Неужто никто ни разу не навестил?
— Да зашла одна дама, а вот из молодых никто. Вы бы, Зиночка, намекнули, ну вот хоть этому, как его, поэту, бритому такому… — он вдруг сообразил, что не знает даже имени молодого человека.
Зина улыбнулась:
— Мише? я скажу.
Писатель давно простил молодому человеку его обидное замечание. Подумав о нем на досуге, он сообразил, что обиды, скорее всего, никакой и не предполагалось, что у поэта явно были свои причины испытывать свое мужество, и что ему, С., с его жизненным опытом, и впрямь глупо следовать примеру молодого, необстрелянного мальчишки. Кроме того, несмотря на грубость и очевидное безразличие молодого человека, писатель по-прежнему подозревал в нем некую уязвимость, делавшую его более доступным для общения. Но теперь, так настойчиво выразив желание повидать совершенно, в сущности, незнакомого человека, он испугался и растерялся. Зачем он это сделал? Тот, конечно, придет — нельзя отказать больному и старому. Но разве он этого хотел? Получить порцию вежливого сочувствия? Сыграть на своей старости и болезни? Продемонстрировать молодому человеку, что тот был прав, как всегда правы молодые перед стариками?
С. торопливо проглотил несколько ложек супа, кое-как разжевал половину котлеты и встал с постели. Скорее одеться, побриться, чтобы не вызвать хотя бы брезгливости. Если бы можно было позвать Зину, как-то отменить приглашение… Если бы у него был хотя бы халат…
Молодой человек, действительно, пришел, и гораздо раньше, чем С. рассчитывал. Не после чая, как надеялся С., а сразу после обеда, так что С. успел только привести в некоторый порядок свой туалет, а придумать, как держаться, не успел. А молодой человек никак ему не помог. Он стукнул в дверь, вошел не дожидаясь ответа, и сказал:
— Э, да вы на ногах. Звали?
И писатель сразу увидел, что даже того маленького преимущества, которое дает человеку болезнь и которым он именно не хотел пользоваться, у него нет. Он почувствовал чрезвычайную усталость и желание остаться одному. Зачем ему этот чужой человек, чужой вдвойне, безразличный и недобрый? Он готов был извиниться, сказать, что это недоразумение, что Зина ошиблась… Вместо этого он кивнул на стул:
— Присядьте, Миша. Я рад, что вы зашли.
Миша слегка нахмурился и продолжал стоять в дверях.
— Садитесь, садитесь, в ногах правды нет, — сказал С. и сам сел на кровать.
Миша подошел к стулу, но не сел, а, все так же хмурясь, спросил:
— Вам что-нибудь нужно?
— А вы очень торопитесь?
Миша выдохнул воздух сквозь ноздри и сел.
— Торопиться не тороплюсь. Просто хочу внести ясность. Если вам что-нибудь нужно, вы скажите. Я знаю, вы нездоровы…
— Мне лучше.
— Рад слышать.
— Миша, вы ведь поэт, я правильно угадал?
— Поэт? Хм. Все мы поэты в душе. А вам поэт нужен?
С. закрыл на секунду глаза, оперся руками о край кровати, готовясь встать.
— Нет, Миша, мне ничего не нужно. Так просто, пообщаться захотелось. Лежишь, лежишь, ну и… — Он сделал усилие и встал. — Спасибо, что зашли. Я вижу, вы торопитесь.
Миша спросил, не вставая:
— Что же это вы именно меня выбрали для общения?
— Вы мне понравились.
— О!
— Ваша внешность показалась мне привлекательной.
— Девушкам тоже нравится.
— Еще раз, простите, что побеспокоил.
— Да чего, хотите пообщаться — давайте пообщаемся. То-то я с самого начала заметил, что вы на меня глаз положили. Только не понял, в каком смысле. Подозрительность проклятая — тоже пора научиться в узде держать. Тут вот человеку просто скучно — а я уж бог знает чего вообразил.
— Что же вы такое вообразили? — недоуменно спросил С.
— В моем положении много чего можно вообразить.
Писатель не понял, что имеет в виду Миша, но спрашивать не стал. Он видел только, что молодой человек сидит теперь в более свободной позе и, кажется, на самом деле не торопится. Обнадеженный, С. снова присел на край кровати.
— Так что предупреждаю, — сказал Миша, — для легкого, приятного общения я сейчас не гожусь.
— Почему же, — торопливо спросил С. и чуть не прибавил: «Но я на любое согласен».
— Не гожусь, — твердо повторил Миша. — Я сейчас в состоянии говорить только о том, что меня интересует.
— Ну, это и все так, — сказал писатель.
— О нет, — даже как бы с некоторой обидой сказал Миша, — о нет. Вы, например, согласны будете сейчас поддержать любой разговор, на любую, самую безразличную для вас тему.
— Почему же безразличную… Я, действительно, согласен… но это потому, что меня все интересует… — беспомощно забормотал писатель, но Миша только хмыкнул.
— Ерунда, — так же твердо сказал он. — Ничего вас не интересует и интересовать не может. Для вас существует одна только тема, которая действительно, действительно вас глубоко затрагивает.
— И вы даже знаете, какая?