Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Юлия Винер

Смерть в доме творчества

В начале семидесятых годов прошлого века малоизвестный писатель С. приехал в небольшой подмосковный дом творчества.

Стояла поздняя весна, было свежо, но приятно, писатель почти не устал в электричке и, увидев издали светложелтую двухэтажную дачу, затененную редкой лиственничной дымкой, с радостью подумал: «Мне здесь будет хорошо».

Из кухни вышла приветливая подавальщица и, не спросив путевки, проводила писателя в его комнату на втором этаже, помогла донести нетяжелый чемодан.

Комната была маленькая, но милая, беленькая, с узкой жесткой кроватью, чопорно застеленной белым тканевым покрывалом. В подслеповатом зеркале платяного шкафа высокий писатель видел только свои живот и грудь.

Подавальщица ласково пожелала гостю:

— Хорошо отдыхать вам, — и тихонько закрыла за собой дверь.

Последние ее слова слегка задели писателя, так как он приехал сюда работать. Но для обслуживающего персонала, подумал он, обитатели этого дома все равно всегда будут отдыхающими, сколько бы они ни работали, — и утешился.

Писатель С. был стар и совершенно одинок. Как и почему остался он к старости один, он не очень понимал и сам. Женщины смолоду относились к нему благожелательно, их прошло через его жизнь несколько — обо всех он вспоминал с умиленной, нетягостной грустью, и с последней рад был бы жить и жить. Но она, будучи уже сильно за сорок, соскучилась и ушла от него. Другая, первая жена, которую писатель совсем забыл, жила с ним в период его краткой и нешумной известности. Она и после развода сохранила его фамилию, и некоторые, не знавшие, что он еще жив, считали ее его вдовой. Лет десять назад она дала о себе знать — писатель посылал тогда рассказ на конкурс в молодежную газету и получил поощрительную премию. Она написала ему из Ленинграда, поздравляла с успехом, расспрашивала, намекала, что приятно было бы повидаться. Он обрадовался ее письму, откликнулся на зов, снял с книжки предназначенные на лето небогатые рубли и поехал в Ленинград.

Но поездка не удалась. Женщина ожидала, что он остановится в гостинице, у него же не было ни денег, ни связей и знакомств, чтобы организовать гостиничный номер. Две ночи он проспал на раскладном кресле в комнате, где спали двое молодых племянников хозяйки, два дня прилагал все усилия, чтобы быть беззаботным, оживленным и любезным. Потом произошло объяснение, и он понял, что он не тот, за кого его здесь принимали. Он не был ни богат, ни известен, беззаботность и оживление давались ему с трудом, а любезность по необходимости ограничивалась приглашением в Эрмитаж и чашкой кофе с пирожным в кафе-автомате на Невском. Племянники, великовозрастные школьники, сразу угадали в нем не слишком желанного, пренебрегаемого взрослыми гостя и обращались с ним с унизительной фамильярностью, приставали с расспросами о тяготах писательского труда, о величине гонораров, выспрашивали названия его книг. Он отвечал, надеясь заинтриговать и внушить уважение, пускался в описание творческого процесса, волновался, краснел и бледнел — тогда они сконфуженно фыркали и старались убраться подальше.

На третий день писателю стало совсем тяжело, и он уехал. Женщина не пошла провожать его на вокзал, но, когда он целовал ей на прощание руку, сказала примирительно:

— Все же хорошо, что повидались. Когда-нибудь, если здоровье позволит, я тоже навещу вас в Москве.

И он уехал без обиды, со слабой надеждой, что она и впрямь приедет к нему.

С тех пор прошли годы, писатель давно не ждал ее и снова забыл. Ему было неплохо и так, одному, с утренним кофе, с ежедневным хождением в домовую кухню, где он покупал морковные котлеты, гречневую кашу и жареную треску, со старым Ремингтоном на столе, с мелодичным перезвоном бессонного «Маяка» по радио, с шумными писательскими собраниями, на которые его, впрочем, приглашали нечасто и где подолгу и с жаром толковали о каких-то далеких и наверняка не существенных для него делах.

Существенными же были две вещи: работать — и жить, то есть не умереть. Очень долгое время — все зрелые свои годы и даже начало старости — писатель думал, что живет для того, чтобы писать. Конечно, у него были сомнения относительно своего призвания, относительно того, в самом ли деле есть у него эта странная способность создавать нечто из ничего, строить некую условную жизнь из слов, зачатых у него в голове. За сомнениями этими изредка маячила грустная догадка, но писатель никогда, за исключением самой ранней молодости, ничего, кроме писания, не делал, да и был убежден, что многое можно возместить искренним желанием и трудолюбием. И он продолжал жить для того, чтобы писать, хотя это не приносило ему славы и давало очень мало денег. Но в последнее время все вдруг изменило свои места, и теперь он работал, то есть писал, для того, чтобы жить. Сначала это открытие неприятно сдавило ему сердце, но потом и оно примелькалось, потеряло важность и забылось. Он писал и не умирал, это было главное.

* * *

Писатель С. взглянул на часы — до ужина оставалось сорок минут. Можно было не спеша осмотреться, разложить вещи, протереть тройным одеколоном руки, переодеться.

Этого первого ужина в доме творчества он ждал с некоторым волнением. Вообще вся эта поездка для него, жившего так обособленно и размеренно, была событием, которое, впрочем, он сам тщательно подготовил. Смутно, не отдавая себе в этом до конца отчета, он думал об этой поездке как о некоем «этапе» — этапе чего, он не определял. Просто ему вдруг очень захотелось пообщаться с людьми, а между тем он хорошо понимал, что все те естественные способы, которые обычно употребляются для этого, ему уже недоступны. Поэтому следовало выбрать путь, при котором люди, не в порядке благотворительности, а просто в силу обстоятельств, были бы вынуждены уделить ему частичку самих себя. Дом творчества, по его представлению, мог обеспечить такие условия. Поэтому он загодя, еще ранней зимой, подал соответствующее заявление, и потом всю зиму исподволь готовился: сэкономив на кое-каких необязательных расходах, сшил себе в соседнем ателье хороший костюм спокойного, но нарядного серого цвета, купил домашние туфли взамен своих обрезанных валенок, а также электрическую бритву.

Туфли и бритву он испробовал еще дома, но костюм с радостью и волнением приберегал специально сюда. Даже получая его в ателье, он лишь мельком взглянул на себя в зеркало, а дома повесил костюм на плечики и постарался о нем забыть.

Сейчас предстояло надеть его по-настоящему. Но сначала писатель решил побриться своей новой бритвой. Волосы на лице и на шее у него росли теперь медленно, не выталкиваемые, как прежде, неудержимой силой, а словно бы небрежно выполняя надоевшую обязанность. Порой они совсем забывали вырасти, и тогда писатель тоже забывал о них, не брился неделями, пока однажды утром не ощущал на своем лице неровный серый налет. Но последнее время, наполненное сборами и ожиданием, ему приходилось бриться почти ежедневно, и это было хотя и хлопотно, но приятно.

Чтобы побриться, пришлось согнуться перед зеркалом в три погибели. Электрическая бритва была менее удобна, чем привычная безопасная, после нее не возникало знакомое ощущение свежести и чистоты. Писателю приходилось набирать полную горсть кожи, прежде чем нужное место достаточно натягивалось, моторчик бритвы сердито жужжал, с трудом перекусывая жесткие волоски в углублениях морщин, больно защипывал вялую кожу. Но все же в конце концов лицо очистилось, раздраженная кожа слегка порозовела и вернулась на свои места.

Свежее, хотя и не новое, белье писатель надел еще дома. Длительная жизнь на холостяцком положении почти полностью вытравила из его характера былую чистоплотность, и он не то что бы стал неряшлив, а не придавал чистоте первостатейной важности. Поэтому он, хотя мылся достаточно часто, но отдельные предметы повседневной одежды никогда не менял разом, ибо грязнились они неравномерно, а менял их по мере того, как подходил, по его разумению, крайний срок их стирки. И вот теперь он наслаждался забытым ощущением полного обновления, которое, хотя и на краткий миг, дает перемена всей одежды, с ног до головы.

На лестнице послышались шаги. Раздался стук в дверь, потом в другую, в третью. Каждый стук сопровождался громким призывом: «Кушать пожалуйста! Кушать пожалуйста!» Стукнули и к нему, он откликнулся:

— Спасибо! — и слегка поклонился в сторону закрытой двери.

Спускаясь по лестнице, он все же пожалел, что не поносил новый костюм хоть немного дома. Лестница была узкая, он несколько раз задел стену чужим ватным плечом, и у него появилось ощущение, будто не костюм надет на его тело, чтобы греть и украшать его, а его тело замкнуто в этот костюм, чтобы служить ему средством передвижения.

Пустым полутемным коридорчиком он дошел до столовой, но у самых дверей решимость покинула его, и он быстро направился в туалет, чтобы взглянуть на себя в зеркало и убедиться, что не слишком смешон в новом наряде.

Такая забота о своей внешности не была ему свойственна. Но сейчас предстояло появиться впервые перед незнакомыми людьми, которым ему хотелось понравиться, и он в замешательстве признался себе, что волнуется и боится.

Дело было, конечно, не только в новом костюме. Он мучительно стыдился своей старости. Сам он не то чтобы привык — вернее было бы сказать, что он кое-как приноровился к ней — но полагал, что посторонним людям должно быть тягостно видеть человека, когда-то во всем подобного им, в таком нелепом и противоестественном состоянии. Меньше всего он стыдился молодых. Они должны были воспринимать его как данность, для них «старик» и было его всегдашнее, нормальное амплуа. Но люди пожилые наверняка догадывались, что не всегда он был таким, знали, что это и есть их будущее, и не такое уж далекое. А старики вызывали у него виноватое чувство соучастия в одной и той же нечистой слабости.

Впрочем, зеркало в туалете неожиданно приободрило его. Костюм сидел прекрасно. Не слишком современный, но и не ветхозаветный крой деликатно скрадывал впалость груди, затушевывая переход к выпяченному старческому брюшку. Ловко подхваченные в бедрах брюки не свисали, как обычно у худых стариков, мешком на заду, не путались в шагу, мягко ложились чуть намеченным заломом на ботинки. Да и плечи торчали не так уж сильно, а лишь возвращали фигуре намек на былые очертания.

Успокоенный, писатель вошел в столовую. Все та же косоватенькая подавальщица, коснувшись его локтя, указала ему место за большим, овальной формы, общим столом. Страхи его оказались напрасны — в столовой было еще почти пусто. За столом сидел лишь молодой лысый человек монгольского вида и еще двое на другом конце, куда писатель не сразу решился взглянуть. Все трое ели совершенно молча. Вежливо ответив на его приветствие, они больше не обращали на него внимания.

Стол перед ним был уставлен блюдами и вазочками с едой. Подавальщица, мягко ступая, внесла поднос с блестящим никелированным самоваром, поставила его на маленький боковой столик и так же тихо ушла, ничего не подав писателю. Боясь допустить оплошность, он стал присматриваться к действиям сидящего напротив лысого. Тот с видимым удовольствием ел большой кусок жареной трески, то и дело подкладывая себе из стоявших вокруг него блюд то кислой капусты, то картофельного салата, то маринованной свеклы. Почувствовав взгляд писателя, он поднял голову, ободряюще улыбнулся, показав прекрасные мелкие зубы, и сказал:

— Рыбку берите, рыбка хорошая, капусту берите, хорошая капуста!

Писатель взял того и другого, хотя рядом стояла ваза с творогом, который он очень любил и редко ел дома. Лысый придвинул ему тарелку со свеклой, и он покорно положил себе и свеклы, стараясь не вдыхать ее резкий уксусный запах. Дождавшись, пока лысый снова сосредоточился на собственной тарелке, писатель осторожно прикрыл свеклу капустой и стал исподволь посматривать по сторонам.

В столовой было очень приятно. Обшитые деревянными панелями стены и темный потолок с двумя низко висящими лампами в матерчатых абажурах делали комнату по-домашнему уютной и теплой. Большой старинный буфет со множеством причудливо застекленных дверок соседствовал с молочно-черным экраном телевизора. Две стены были задернуты тяжелыми, кое-где аккуратно подштопанными шторами, и писатель догадался, что комната, собственно говоря, представляет собой хорошо утепленную террасу. При мысли о том, что завтра шторы отдернут и в столовую ворвется яркое солнце, писатель снова ощутил радость и уверенность, что здесь ему будет хорошо.

Обитатели дома постепенно сходились к столу. Рядом с восточным человеком сел совсем, на взгляд писателя, молодой юноша с точно таким же, как у соседа, голым черепом. Писатель подивился было этому, но потом сообразил, что у молодого человека голова попросту гладко выбрита, по-видимому, с целью усилить рост волос. Прежде чем сесть, юноша включил телевизор, и потом все время сидел со свернутой вбок головой, ощупью набирая с тарелки еду и не отрывая взгляда от экрана. Писателю понравились его прозрачные глаза и четко очерченный сочный рот с глубокой ямкой над верхней губой.

Затем вошла немолодая расплывшаяся женщина с короткой стрижкой, но писатель не успел ее разглядеть, потому что следом появились еще две или три, показавшиеся ему точно такими же. Все они негромко здоровались, рассаживались и незамедлительно принимались есть, непрерывно сетуя между собой на искусность здешнего повара и на чрезмерные собственные аппетиты. Не решаясь рассматривать их лица, писатель дивился лишь той охоте, с которой эти женщины поглощали разнообразную пищу, и вслушивался в их сетования, которые свелись к выводу, что раз организм требует, значит, ему надо, и не следует насиловать его, а нужно слушаться природы, она всегда лучше знает и т. п. Писатель в душе немедленно признал их правоту и пристыдил себя за неуместное удивление. Сам он, к сожалению, ел теперь очень мало и завидовал людям, которые получали от еды удовольствие. Женщины эти, решил С., были, вероятно, детскими писательницами или переводчицами — к последним он, полный невежда в чужих языках, относился с робостью и почтением.

Затем в столовой появился большелицый толстый старик, опиравшийся на маленькую старушку с миловидным белым личиком. Став на пороге, он легким толчком запустил свою старушку вперед, она покатилась, засеменила, отодвинула стул, на который он и уселся, широко раскинув полы толстой куртки верблюжьей шерсти. Пока старушка наливала ему из самовара чай в толстостенную полулитровую кружку с немецкой надписью на боку, накладывала еду на тарелку, мазала хлеб маслом, старик обводил сотрапезников испытующим взглядом, словно бы чего-то ища. Наткнувшись на новоприбывшего, он скептически поднял густую белую бровь, и все его лицо явственно изобразило недоумение.

— Еще один пустынножитель, что? Сейчас из Москвы? — громко рявкнул он, и голоса за столом умолкли, и все взгляды устремились на писателя.

С. поспешно отложил вилку, смущаясь и радуясь, что вот наконец начинается его знакомство с соседями, и ответил:

— Да вот. Захотелось отдохнуть, — сам не заметив, как сорвалось с языка это обидное «отдохнуть».

— Как там Москва? Стоит, дышит, что? — продолжал гудеть старик, недовольно вертя головой, пока старушка подвязывала ему салфетку.

Писателю очень хотелось сообщить присутствующим какие-нибудь новости о Москве, но он ничего не мог припомнить, поэтому лишь улыбнулся как можно приветливее и сказал:

— Да понемножку.

Но старик, видимо, не расслышал и еще зычнее и настойчивей спросил:

— Что? Стоит, говорю, Москва-то, дышит себе?

— Громче, — не отрываясь от телевизора, бросил писателю бритый юноша, и тот, напрягая легкие и старательно артикулируя, гаркнул:

— Утром стояла!

— Шутник… — пробормотал старик как бы с огорчением и взял в руки кружку, но тут же поставил ее на стол: — Фамилия ваша будет как?

Вытирая под столом о скатерть влажные руки и чувствуя, как терпнет кожа на лице от взглядов, писатель ответил:

— Меня зовут Николай Николаевич С.

— Как?

— С.!

— С.? Ну-ну, возможно. Возможно вполне. Шекспировед?

Весь красный, писатель отрицательно покачал головой.

— Не шекспировед? Как странно. Вы уверены?

Писатель кивнул.

— Не шекспировед. Надо же. А как фамилия-то?

— С.! — сказала ему прямо в ухо старушка.

— Ах, С.! — благодушно пророкотал старик и уронил на колени большой кусок рыбы. — Постойте, дорогой, да я же вас знаю!

У писателя замерло сердце. Его помнят?

— Это же вы написали в конце тридцатых годов такую прелестную… такое прелестное… Лизанька, помнишь?

Старушка закивала.

— Такое прелестное… Лизанька?

— Стихотворение? — готовно откликнулась старушка.

— Стихотворение… — задумчиво повторил старик. — Пожалуй… Или это была небольшая повесть… Я много плакал над ней. Много плакал. Спасибо вам, вы чудесный.

Сердце разжалось и больно застучало. С. никогда не писал стихов, а проза его была совсем не такая, чтобы над нею проливать слезы. К тому же, в конце тридцатых годов он вообще ничего не мог написать. Старик с кем-то его спутал. С. хотел объяснить это старику, но тот не дал:

— Нет, вы чудесный, чудесный, теплый писатель. Вы и нынче так же хороши, что?

Писатель решил вывести из заблуждения хотя бы остальных:

— Он ошибается, — сказал он негромко. — Он имеет в виду не меня.

Одна из немолодых женщин сочувственно откликнулась:

— Не принимайте близко к сердцу.

— А что он имеет в виду, это мы со временем узнаем, — безучастно заметил бритый юноша.

После ужина несколько человек сели в маленькой проходной гостиной покурить, и писатель остро пожалел, что не курит, так они уютно и дружелюбно друг к другу сидели. Он замешкался у книжного шкафа, притворяясь, будто рассматривает еле видные в углу книжные корешки, и обдумывая, как бы ему пробраться между коленями и ступнями и присесть на свободный стул около пианино. Но у него не хватило духу, и он быстро пошел к выходу, вновь ощущая тяжесть ватных плеч и жесткую кору волосяной прокладки на пиджачной груди.

В прихожей у телефона сидел молодой с бритым черепом. Он не был ничем занят, не читал, не думал, а смотрел прямо на писателя своими прозрачными, как виноградины, глазами, и писатель с новым замиранием надежды понял, что имеет все основания заговорить. Он кивнул на телефон и спросил сдавленно:

— И в Москву можно?

— Да хоть в Париж, — ответил юноша, не отводя своего незаинтересованного, но пристального взгляда. Писателю на мгновенье стало, по привычке, стыдно своей старости, но он тут же напомнил себе, что собеседник его молод и что стыдиться не надо.

— И вот вы из Парижа звонка ждете? — пошутил он.

Юноша не улыбнулся.

— Нет, из другого места. Хуже.

— Да что ж может быть хуже? — засмеялся писатель.

— Н-да, — невпопад ответил юноша, по-прежнему глядя прямо на него. — Вы лучше с Беляковым не связывайтесь. Смотрите на него пореже, а заговорит — отвечайте покороче.

— Да неужто он такой бука страшный? — все так же усиливаясь держать непринужденно-шутливый тон, спросил писатель.

— А вы сами не видели? — сказал юноша и, наконец, отвернулся.

Но у писателя было ощущение, что он уже завоевал право продолжать разговор, тем более, что у него было что сказать по существу — а это с ним теперь случалось все реже, и немногие разговоры в его жизни давно превратились в бессмысленный обмен полушутками, которые ему не нравились, но все же казались извинительнее бессмысленных серьезных слов.

— Видел, но сами-то вы с ним что же? Задушевно так? — спросил он, явственно припомнив, как несколько минут назад юноша отодвигал стул из-под толстого старика, вел его под локоть к телевизору, подкручивал ручки, усиливая громкость и резкость изображения.

— А сам-то я, — отчетливо проговорил юноша, — потому, что, во-первых, он стар и болен, а главное, потому, что он зол и влиятелен, и может крупно нагадить. А я еще молод, и мне это страшно. Вам же, в сущности, должно быть все равно.

Сомнения не было, писатель вступил в разговор. В первый же свой вечер в доме творчества писатель разговаривал, и интересно, с посторонним молодым человеком. Правда, он не помнил, чтобы кто-нибудь так говорил с ним раньше, это, вероятно, была манера нынешнего поколения, о котором писатель знал так мало. И манера эта не была ему неприятна.

— Пожалуй, что и все равно, — сказал он и присел на стул по другую сторону телефона. — Но тогда почему же я должен отвечать ему покороче? Вот я ему в следующий раз отвечу пакостью на пакость.

— Вряд ли, — ответил юноша. — Он пакостей не слышит, а сам хамить мастер. Да и растеряетесь.

Писатель только хмыкнул, подозревая, что юноша прав.

— И хватит про него. Он не только вам, но и мне-то уж скоро будет и не нужен, и не страшен. Самому смешно, чего это я все никак не отвыкну. Видно, от этого нашего национального качества мне уж тут не отделаться.

Сказал так и замолчал. Писателю очень хотелось угадать, о чем речь, и ответить впопад.

— От нашего национального… тут не отделаться?

Юноша засмеялся. Писатель разглядел, что он не так уж молод. Когда он смеялся, вокруг глаз уже собирались устойчивые складки, да и в манерах была странная смесь вызывающе-мальчишеского — и усталого, бесстрастного, даже как бы отжившего.

— Какое же это наше национальное качество, подхалимство, что ли? Трусость?

— Да и ваше, — все еще улыбаясь, ответил молодой человек, — конечно, и ваше. А наше еще больше.

— Ваше? Чье это — ваше?

— Наше, я имею в виду еврейское.

— А вы, значит… — сказал писатель и растерялся, и сам не знал, почему растерялся.

Еврейская принадлежность молодого человека сама по себе мало его трогала. Но то, что тот так громко и с намерением об этом заявил, было чрезвычайно некстати, требовало внимания, отвлекало весь разговор в сторону, совершенно писателю не интересную. И смущение писателя лишь подчеркивало и преувеличивало значение этого неинтересного факта.



Поделиться книгой:

На главную
Назад