Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Эй, кто это, кто вы такие, что пришли и моего Тэвана дом разбираете, думаете, хозяина нет дома, так и можно?

Красавчика Тэвана, значит, своим посчитала, честное слово, так и сказала «моего Тэвана», честное слово, со своим Арьялом сравнила, ей-богу, старуха много чего уже не различала — не помнила, но одно было окончательно закреплено в сознании — что всю заботу гор тянут на себе, как два тягловых, два её Тэвана и что тень-хранительница её старшего сына Огана больше не осеняет их. У Тэвана перехватило горло.

— Мы это, матушка, мы и есть, Тэван я, — проговорил он с трудом.

Узнала по голосу, успокоилась, сказала:

— Ты что это частенько в село стал прибегать, Тэво-джан, Огана больше нет, товарища своего зачем одного оставляешь, теперь ведь ты ему вместо брата.

Он не ответил, окаменел на месте, и Старшего Рыжего ржанье очень ему в эту минуту не понравилось. Старший Рыжий сказал: «По важному делу идёт». И ещё больше обиделся, когда тот добавил:

— Каранцева старуха жива ещё, значит, то-то старушечий запах на всё село стоит, и не переведутся ведь, — и так он громко это сказал, всё равно как если бы у всего народа на глазах помочился.

Видно, слова русской как следует задели его, носком сапога поковырял землю, сказал:

— Не желают Верану здесь прислуживать, решили в Заводе начальниками сделаться. Не знают, что и там веник в руки им сунут.

Носком сапога из земли картошину выковырял. Посмотрел на Тэвана, снова копнул носком — опять картошина вылетела. Начальническим взглядом окинул сад, сказал:

— А знаешь ли ты, дорогой товарищ, что особое постановление правительства существует: земля, как приусадебный участок, твоя, но без дела стоять не должна. Это что же такое, — сказал, — октябрь на исходе, а у тебя картошка не выкопана.

А он уже и не помнил, сажал её весной или же это с прошлого года случайные клубни остались. На летних каникулах дочка, в интернате которая училась, малюсенький кусочек земли расчистила и как рукоделие, то есть как в прежние времена сёстры его рукодельничали, вот точно так же посадила рехан, цветы, укроп, два-три подсолнуха, две-три кукурузины… во всём саду один этот маленький живой кусочек и был, — и, глядя на него, можно было сказать, что есть ещё в этом доме жизнь — несмотря на то что разок-другой полила и перестала: опустились тонкие рученьки перед большими заботами отчего дома. Это родовая особенность асоренцевских девушек: молча подрастают и, став девушками, ни дня лишнего не остаются в отчем доме; а вспоминают его, уйдя, или нет, неизвестно, потому что ни разу больше там не показываются — свою чистоту и своё благополучие в чужом доме создают. Он сына в прошлый раз попросил, чтобы подпорки, что фасоль поддерживают, собрал и сложил под навесом и картошку — но так, чтобы школьным занятиям не во вред, между делом чтобы выкопал; парнишка подпорки собрал, да так между грядками и оставил, а к картошке и вовсе не притрагивался, лопату и ведро в огород принёс и забыл — спросить бы его, а зимой что ты будешь есть, зима-то не за горами, нельзя же, как в старые времена, в чужие дома торкаться и на чужой хлеб пялиться.

Старший Рыжий сплюнул сквозь зубы:

— Ежели бы в этом селе руководство по закону двигалось, давно бы у тебя землю отобрало, сказало бы, вон, мол, твоя дорога, ходи по ней сколько хочешь, а на землю эту и не смотри.

Сказал (Тэван):

— Вот и я, это самое, про то же говорю, не могу же я надвое разорваться, и в горах своё дело делать, и в селе.

Сделал вид, что не слышит: с пиджаком, как дядья, на плечах, как дядья перед народом (перед ними если даже один человек — уже публика), торжественно-медленно обвёл взглядом наш несчастный двор и снова сплюнул сквозь зубы. Что случилось, отчего это он какой-то не такой, официальный больно? Потом уж мы поняли, что поскольку его из руководства погнали, он теперь в большом конфликте с дядьями и вот вышел осмотреть село, чтобы ко всему придраться и поставить вопрос ребром: «Народ из села валом валит, село разваливается, о чём вы, руководители, думаете?» Сказать так и стать в сторону: дела, дескать, плохи, потому что руководитель не я, потому что в руководстве выстроились — вы.

Уж на что балкон, — конечно, не был прибран, как у Симона или у русской, но дочка, перед тем как уйти в школу, подмела, почистила — и балкон ему не понравился, особенно не понравился висячий замок: посмотрел, сплюнул сквозь зубы и толкнул коленом дверь.

Тэван думал, парень забыл запереть дверь, но парень был дома. Поел прямо в постели рыбных консервов и с книжкой в руках уснул. В прошлый приход Тэван оставил на окне недоваренную картошку, парень должен был подбросить в печь два-три полешка, сварить эту картошку и съесть вместе с рыбными консервами — так и стояла эта картошка на окне. Матери не было, чтобы пришла, шалью укрыла или чтобы сказала: спать хочешь, ступай в постель, — молчаливое фото светлой памяти Вардо, считай, что печальная повесть Ованеса Туманяна о Братце Ягнёнке: бессловесного Братца Ягнёнка хотят зарезать, а сестра Мануш на дне моря лежит, не может братцу помочь, плачет только и приговаривает: «Братец мой братец, сиротинушка-братец». На овитовских дорогах научился, курил уже, два окурка валялось в консервной банке, но табаком от парня не пахло — дыхание лёгкое, щёки раскраснелись, как агнец невинный спал. Не подумал, что в преступлении уличён — на урок не пошёл и курю, — проснулся, узнал, улыбнулся радостно, пришёл, сказал, пришли!

Старший Рыжий ударил тяжёлым сапогом по ножке тахты, сказал:

— Вставай, парень, ты что это не в школе?

Ребёнка не ударил, по ножке тахты стукнул, но, считай, что отца на глазах ребёнка и ребёнка на глазах отца — обоих побил и унизил, честное слово. Тэван чуть не задохнулся, так ему стало горько, забыл даже, зачем пришёл, и повторил:

— Это самое, и верно, чего не в школе?

Матери не было, чтобы расцеловала, растормошила, подняла с постели и сладким чаем напоила, то ли будильник не зазвонил, то ли мальчик звонка не слышал, — как ягнёнок, не понимал ещё, что сирота он, потёр сонные глаза, улыбнулся, сладко зевнул.

Сказал (Рыжий):

— Напрасно деньги тратишь, в Ташкент идёшь, вот тебе готовый Само.

А он решил — даже если они двое на земле останутся, не отвечать на его слова, не соглашаться, не возражать, вообще рта не раскрывать, но не выдержал — красивое лицо поднял, глаза закрыл, сказал:

— Это почему же Само и чем плох Само, чем хуже других? — то есть хотел сказать, почему это мы все — и дети наши, и отцы — почему это у нас в роду все Пыльные и Само, а вы, все до единого, — сплошные удачники.

Не ответил, не обратил даже внимания, сказал:

— Книжку, или что там должен взять, бери, выходи, Допустил, что Тэван самостоятельный человек и может свои домашние тайны иметь, то есть не захотел узнать, где тот сберкнижку прячет, повернулся, вышел из комнаты. Спросить бы его — ты своего ребёнка, когда тот спит, сапогом пинаешь или же осторожно укрываешь одеялом?

Сберкнижку он прятал за материной фотографией, Вардо в другом месте прятала, но девочка от брата перепрятала и про новое место тихонечко отцу сказала, как светлой памяти мать тихонечко на ухо шепнула — та штука, дескать, за бабушкиной фотографией. То есть как раньше бабка прятала в кармане передника кусок сахара или две-три конфеты, точно так же хранила теперь деньги.

Как точно подметила их пришлая невестка, наши местные цмакутские вожаки выстраивались плечо к плечу перед конторой, перед местным условным правлением. Условным потому, что заполнить бумагу и внизу размашисто подписаться — могли, но печати своей не имели, Овит отобрал у них печать, подписанную ими справку полагалось отнести в Овит, а уж Овит печатью мог удостоверить её правильность, а ежели, скажем, Овит печати не ставил, это значило, что здешние подписи и свидетели — нуль. Мураденц-дед держал большое поголовье овец и был человек с достатком, из расчёта — каждому сыну по комнате — длиннющее помещение выстроил; нашему местному руководящему составу приволье, но сознательная привычка заставляла их смыкаться плотным рядом перед лицом захватчика — соседнего Овита. В конторе, в центре балкона одна доска в настиле сломалась и безобразно провисла — они всё время помнили, что это неудобно и опасно, даже мастеру Симону дали знать, чтог бы взял инструмент, пришёл, подлатал, но ответа не было, старик полагал, наверное, что свой долг перед обществом уже выполнил. Телефон находился тут же; на то, чтобы отнять у нас телефон, имелся сильный кандидат из овитовских: хотел взять у нас линию, провести на мамрутские покосы, в хлева, но руководство центра пока ещё остерегалось нашей возможной жалобы; мы — это всего лишь мы, конечно, но ведь могут же и у нас случиться неотложные, скажем, роды, какая-нибудь ценная идея может ведь и нам в голову прийти… да просто в конце концов какую-нибудь весть получить или, наоборот, сообщить. Памятник погибшим ребятам был здесь же, тоже был на этом же пятачке — на средства живших в городе цмакутцев и на поступления от субботника Мелик Смбатыч организовал, отдал покрыть бронзой. Магазин тоже был здесь и был открыт, Ашота не отпускали домой, держали магазин открытым: существовало предположение, что в любую минуту может случиться что-то сверхважное и соответственно может понадобиться угощенье. Перед началом и концом уроков звенел школьный звонок, это был наш старый медный колокольчик, но теперь уже он не возвещал о тревоге и трепете, о ребячьих возбуждённых голосах и радости — при каждом звонке наши цмакутские вожаки, стоя перед конторой, взглядывали на часы, чтобы проверить, не извлекают ли учителя какой-нибудь выгоды себе, не сокращают ли уроки, поскольку выгодой для учителя может быть только то, что он мало позанимается и скорее уйдёт домой.

Завклубом, прибивая к стене клуба плакат, поранил палец, — сунув руку за пазуху, пришёл, занял своё место. Итак, первый с краю — завклубом.

Второй — ответственный за топливо: представителю из центра он нажаловался — раскритиковал за нерадивость овитовское руководство: дескать, наши трактористы и вообще механизаторы, расходуя топливо, каждый раз едут для заправки в Овит. И по требованию центра овитовское руководство вынуждено было прикатить сюда две цистерны горючего, а чтобы наша скотина не тёрлась тут, цистерны обвели железной сеткой, приделали дверцу и с великим неудовольствием вручили жалобщику ключ, а ключ этот был на колечке, и он с утра до вечера крутил это колечко на пальце, то в одну сторону, то в другую; вручая ключ, овитовское руководство выразило недовольство: вместо одного двух кладовщиков теперь вынуждено держать, на что им было отвечено — пусть, дескать, весь склад к нам переходит, мы тоже не хуже вас село, то есть ежели мы станем центром, не хуже вас руководить сможем, вот так.

По праву следующим должен был стоять Старший Рыжий, а уж потом только лесничий, но Старшего Рыжего здесь нет, больше того, из-за Старшего Рыжего руководящая ставка по молочным продуктам из Цмакута уплыла, центр назначил на это место овитовца, а Старший Рыжий задумал спихнуть дядю с должности лесничего, дядю спихнуть, а самому занять его место; но у дяди в центре Мелик Смбатыч, и если сейчас Мелик Смбатыч с друзьями поднимает где-нибудь тост и пьёт «за этот стол, за эту скатерть-самобранку и за её создателя», считай, что пьёт за отсутствующего-присутствующего лесничего. И всё же, поскольку Старший Рыжий уже готовый сформировавшийся руководитель и подчинённого из него уже не сделаешь, его свояк замышляет ему должность завклубом (был бы учитель русского немного дальновидным, сообразил бы, что и он в опасности); да и не учитель один в опасности, — а этот Рубен со своим рубильником-носом — сел да и написал в Москву письмо на имя министра обороны: дескать, в книге у маршала Баграмяна налицо такие-то и такие-то неточности; что, по его рядовому мнению инвалида второй группы, многоуважаемый маршал, который тогда был полковником, на такой-то и такой странице день и месяц неправильные назвал. Мы было подумали посредством почтальона изъять это письмо, а потом подумали — нет, зачем же, пусть идёт, вдруг да какая-то польза нам из этого выйдет: если в министерстве обратят внимание и поинтересуются, кто это-де написал, мы отсюда оповестим, что письмо написал действительно участник войны, инвалид-пенсионер, который к тому же от нас зарплату как полевой сторож получает, да зимой в горах Галача и Воскепара хлева сторожит, за это ещё получает. Оставив без присмотра ячмень и овёс в полях, Рубен знай себе строчит свои собственные военные мемуары, а Старший Рыжий на его месте загнал бы гусей и ягнят и телят односельчан в хлев, хлев бы тот запер — и, крутя на пальце ключ, пришёл, стал возле конторы, на своё прежнее место: и были бы бразды правления в какой-то мере — не так, как прежде, конечно, но всё-таки — в руках Старшего Рыжего тоже, и сделал бы Старший Рыжий сторожевую должность в нашем селе особо важной — и при коне.

Следующий, как мы сказали, лесничий. С общим хозяйством непосредственно лесничий не связан, из другого источника финансируется, но пост его здесь, поскольку в своём лице он представляет сгусток местных патриотических сил. А деревья хоть и в поле динамитом взрываются и корчуются, но у деревьев самих языка нет, а имена и тайные помыслы срубивших их посредников обсуждаются опять-таки здесь.

Рядом с лесничим всегда его брат стоял, заведующий овцефермой, но между ними с некоторых пор холодок пробежал, конкретнее — имелись подозрения, что наши попытки посредством Мелика Смбатыча, Владимира Меликяна и в особенности нашего поэта — что наши попытки донести до республиканского руководства наши доводы и аргументы, отстаивающие наше право самостоятельного, социалистическим законом предусмотренного ведения хозяйства, что все эти наши планы, прежде чем дойти до республиканского правительства, сообщаются кем-то в Овит, кто-то отсюда крепко информирует их, и на запрос республиканского правительства у Овита уже готовая контрпрограмма имеется; семейное единство распалось, братья не желали стоять рядом, между ними сейчас стояло два человека: начальство по полевым работам и заведующий пекарней; этот последний договорился с народом и не выпекал хлеба, а муку продавал по государственным расценкам на хлеб и, несмотря на то что для обсуждения краеугольного вопроса нашей автономии у него не хватало ни ума, ни языка, ни даже особого, прямо скажем, желания, он вместе с полевым начальством был налицо — с тяжёлой, как мучной куль, головой, с вечно заложенным носом, стоял посапывал. С начальником полевых работ, когда тот ещё школьником был и в особенности потом, когда в группе самодеятельности Завода декламировал и пел со сцены, — с ним наш народ большие надежды связывал, большое будущее ему у нас прочили, говорили, артистом станет, сразу два таланта в себе соединит, Шара Тальяна и Сурена Кочаряна, но в один прекрасный день он вернулся в село, ага, сказали, центр радости перемещается в Цмакут, на наших свадьбах будет кому теперь петь, но давно уже здесь не играют свадеб и, считай, что никто не рождается — последние школьные звонки звучат, в скором времени и этого не станет, с одной стороны — это, а с другой стороны, у него все шутки-прибаутки и даже песни какие-то по-городскому непристойные были, и он всегда говорил — пусть женщины выйдут, что-то расскажу… в конце концов ему сказали — заткнись и ступай на свои полевые работы, а какие там полевые работы: несколько гектаров картошки, машина всё делает, опять же механизированная обработка неопределённо малой части старых бескрайних цмакутских покосов — вот и вся его работа, да ещё, когда здесь устраивают угощение для овитовского руководства, молча, покорно вместе со всеми идёт в дом, где застолье, и, за чей бы счёт оно ни было, в меру ест и в меру пьёт и всегда держит горло наготове, на тот случай, если попросят, спой, мол, или прочти стихи, но его не просят, и он молча сидит рядом со всеми.

Руководство Тэвана, Ростом Маленький, рядом с братом своим Большим Ростомом, должен был стоять; конечно, когда два Ростома становились рядом, при виде их овитовец сильно смущался и начинал в мыслях стесняться, что лишил это село самостоятельности; но вот уж несколько дней Ростом Маленький был обижен и, став с краю, — мол, и не брат я тебе больше, и не руководитель, — задыхался, зажатый между собственной тяжёлой силой и давящим этим положением, и оттого, что выхода не было, скверно ему было, очень скверно… да-а-а, были мы на консервном заводе грузчиками на погрузке-разгрузке-переброске (тут-то мы и скажем, что во главе бригады стояли, пятнадцать — двадцать человек под нашим началом работало), то есть громадную подводу в тонну мы в одиночку толкали глупой своей силой — и ничего, лицо только от натуги багровело… и, представь, неплохую зарплату имели; светлой памяти наш отец приехал к нам как-то и в общежитии сделался жертвой древесной вши, распух от октемберянской мошкары (мы уже привыкли, эта самая древесная вошь по нас ползала и не кусала), задохнулся в сладких парах консервного завода, затошнило его от компотов, вареньев и вообще от всего сладкого: «Хватит, — закричал, — так-перетак несчастную твою мать, собирайся в дорогу, в цмакутских горах не заведующим фермой будешь, простым пастухом», а мы уже на очереди были, обещали через два года жильём обеспечить, и не всё же нам в грузчиках было оставаться, отправили бы нас на шестимесячные курсы… да-а-а, в будке на станции каждый вечер из Еревана бочковое пиво получали, жёлтая пена густая поднималась, двадцать минут по часам стояла. Мы отцу сказали: «Народ опрометью бежит из твоего Цмакута, куда ты меня в эту пустыню тащишь?» — «Так-перетак безмозглых твоих родителей, для твоей же пользы тащу», и, представь, была в этом логика, поскольку многие из Цмакута бежали, их место доставалось нам, но это была логика смерти: все убежали, все ушли, осталась одна облезлая хромая кошка, и из-за неё — дядя и племянник — сшибаемся в схватке, готовы убить друг друга, дело доходит до области…. да-а-а, не руководством мы стали — хранителями кладбищ и старых памятников, а наше овитовское руководство нет чтобы убегающих уговором или же запретом и угрозами удержать, наоборот, один брат-директор беспрепятственно отсюда посылает, а другой брат-директор с раскрытыми объятиями там принимает, устраивает на химзавод, да ещё и похваляется, пусть, мол, хоть десять Цмакутов приедет — всех устрою; ну, думаем, этот перед своей славой совсем уже ослеп и оглох, ничего не понимает, ежели что человеческое и осталось, то скорее уж в здешнем, давайте-ка мы этого откупом возьмём, может, проснётся совесть в человеке — сам от Цмакута откажется, пойдёт и скажет в центре, отказываюсь, мол, руководить этой цмакутской путаницей, не желаю разорять своей рукой дом соседа; мы с ребятами сложились, месяц целый мы эту сумму в кармане таскали, дважды клали пачку на перила мураденцевского балкона, боимся, дескать, отказа с его стороны, скандала боимся, как-никак награждённый орденом человек, и брат при наградах, брата завод план перевыполняет, а пока он не сел на директорское место — завод планов вовсе не выполнял, запущенные вконец рудники не давали заводским печам сырья, он по своей личной инициативе объединил руководство рудников и завода, должность эту назвал «генеральный директор» и, говорят, очень умело всем заправляет, на министров, говорят, повышает голос, когда кого угощает, сам на банкеты не ходит, заместителей своих посылает, по линии угощений особого заместителя-хозяйственника держит… а отец ихний хоть и из Ватинянов, но скромный такой, тихий пастух, до сих пор, говорят, удивляется на силу своего семени, и это обстоятельство нас обнадёжило: не помним уже, кому в голову пришло, дай-ка, сказали себе, отца повидаем, попробуем на сыновей через него воздействовать — и, представь, отец был очень даже польщён, взял нас под руку, повёл к сыну и говорит: что ни попросят эти люди — сделаешь, а не то, сказал, сукин сын, пойдём в город к твоему же братцу на тебя жаловаться; он отца из кабинета выставил, а нам сказал: Тиграныч, сказал, целый месяц с деньгами в кармане крутишься, знаю, боишься подступить, и правильно делаешь, неужели ж ты за этот месяц не понял, что затея бессмысленная? То есть как это бессмысленная? А так, что ты за две тысячи купил дорогое лекарство и хочешь оживить своего мертвеца, но мертвец-то всё равно уже мёртвый, вот почему затея бессмысленная. Двинулись мы дальше — заводской Ватинян по телефону с Москвой разговаривал, трубку рукой прикрыл, про тутошнего Ватиняна, про своего брата, сказал — скажешь ему, чтоб твоего отца пустую башку — да-а-а… Потом мы с одним уволенным инспектором на трояк пива выпили и узнали, что у Завода много средств и вроде бы он исполкому сказал: прокладываю на свои средства прямую дорогу на Овит и Цмакут, пониже Дарпаса пройдёт; исполком пока сумел сказать: «Нет» — у заводского овитовца на уме не одна только эта дорога: по телефону когда разговаривал, нам сказал: «Те груши, а?» — в Австрии или Америке видел и теперь хочет снести старое село, а в грушевой роще, что напротив, штук пять белых высотных домов для рабочих выстроить, нам сказал: «Тебя с сыном беру в плавильню, жена какого года, жену отправляю на трикотажную фабрику…» И про эту его программу очень хорошо было известно здешнему Ватиняну, и, чтобы раз и навсегда отрезать воспоминания брата от нашего оврага, здешний привёл бульдозер, тросы здоровые приволок и вековые сорок груш трактором и бульдозером быстренько выкорчевал — приходи, дескать, строй теперь свои высотные дома, чтоб твоего отца пустую башку, посмотрим, на каких это опушках детства ты будешь теперь располагаться; наш брат Ростом Большой, поскольку у него самого никаких прямых наследников нет и его вечным памятником должен быть Цмакут и цмакутские грядущие поколения, то есть это они будут рассказывать про его дела, про его тяжёлую железную спину, поднимаясь из оврага — от нас как раз шёл, — Ростом остановился, стал как вкопанный, задохнулся и обвинил нас, что мы надвое действовали и ни тамошнего наглеца как следует не урезонили, ни тутошнего самодура, но откуда в нас такая жестокость, чтобы сесть напротив, положить руку на стол и сказать: «Слушай, товарищ, один Ростом ты, другой я, вдвоём выполняем завет нашего отца — не бог весть каким делом заняты, а всё же Цмакут всё ещё на месте благодаря нашим с тобой стараниям, но завтра, что будет здесь делать завтра наш ребёнок?»

Ещё один на балконе — свойственник Арменака Вардумяна, Валод, Арменака дядей называет и имеет на то основания; Арменак его от худых друзей и, считай, что, от тюрьмы спас и привёл, ветеринаром здесь назначил; про больную скотину он говорит: «Зарежьте и хорошенько проварите, не вздумайте из мягких кусков шашлык сделать»; Вардумян Арменак посредством старых знакомств продвигает дела свойственника на заочном, и тот чувствует себя как у бога за пазухой; в далёкие тридцатые годы Вардумян Арменак славился тем, что поднимал отсталые хозяйства, поднимет, переходящее Красное знамя в руки им даст, а сам идёт очередное разваленное хозяйство поднимать; объединённое овитовско-цмакутское хозяйство не захотел взять, сказал, устал уже, и вместо себя повёл в столицу и рекомендовал теперешнего самодура, не сказал, шельмец, что у того защита в лице заводского брата имеется и что брат-то этот и надоумил про кандидатуру, нет, сказал: «Под мою ответственность назначайте», а когда тот грушевые деревья уничтожил, на дикость эту восхищённо покачал головой, сказал: «Цыплёнок в яйце ещё даёт о себе знать, замена Арменаку достойная»; во вражде Завода и села симпатии его были, безусловно, на стороне села, но уже на пенсии человек был, на заслуженном покое, с беспомощной улыбкой смотрел он на эту войну и говорил: «Ничего, помирятся», дескать, детский спор всё это. Его родственник Валод был уроженцем Овита, но считал себя патрнотом-цмакутцем, всё говорил, вот перевезу сюда семью, пусть знают; семья в Заводе жила, но у жены там был любовник, и потому, наверное, с переездом не получалось; говорил: «Дайте я ему морду набью (овитовскому Ватиняну то есть), а дяде скажем — пусть что-нибудь придумает», но это какую же силу авторитетного слова надо иметь, чтобы прийти и сказать — сделайте! (дайте то есть Цмакуту самостоятельность). Арменаково же слово веса больше не имело, и все предложения ветеринара были просто-напросто проявлением его благодарности Цмакуту за то, что тот его кормит.

И, наконец, последний в ряду, продавец сельпо, он стоит с краю и немножечко поодаль, так как он вообще не становится в этот ряд, запирает свой магазин и уходит, но теперь ему сказали — не уходи, можешь понадобиться; на пиве в городе, говорят, каста миллионеров появилась, пиво водой наполовину разбавляет да плюс ещё пена, а в Цмакуте пиво так продают: бутылка тридцать одну копейку стоит, на рубль просишь ещё три копейки прибавить, чтобы дать десять копеек сдачи с тремя бутылками пива, потому что где взять столько меди, нежели будет продавцу выручка, то только на копейку, да и что можно взять с этих недоверчивых, копейка к копейке верно ведущих счёт крестьянок или с детей и стариков, доверчиво протягивающих свою безграмотную горсть; он давно уже махнул рукой на будущее Цмакута и на своё личное будущее, случается, наши ребята воодушевятся, новую надежду где-то усмотрят, ну, мясо у них своё, шашлык делают, а он молча мучается и не хочет скидываться, и все эти мероприятия кажутся ему бесполезными, а они про него говорят, что скуп и о будущем села не заботится, но он признавал одну только безжалостную арифметику, и никаких «а вдруг» и «но» для него не существовало: ведь, помимо общей переписи населения, сельпо обязаны ежегодно представлять в центр численность местного населения, для того чтобы там соответственно планировали снабжение; после последней переписи Цмакут потерял тридцать человек, Овит — почти сто, Лорут — круглую сотню, Дарпас — столько же, а дсеховская наша округа, вся, со всеми деревнями и сёлами, — тысячу двести человек: кто умер, а взамен никто не народился, кто на военную службу ушёл или на учёбу и должен вернуться, но на самом деле не вернётся, а кто продал скотину, заколотил двери и подался в город; в Цмакуте вину на овитовское руководство бросают, мол, если бы овитовское правление здесь сидело, вернее, если бы руководство Овитом и Цмакутом цмакутцы осуществляли — народ бы сплотился вокруг местного руководства и не уходил на сторону, но гляньте, такие сёла-города, как Одзун и Дсех, пустеют, куда уж маленькому Цмакуту, вон сколько брошенных лошадей ржёт в горах, а их хозяева в эту минуту ожесточённо впихиваются в переполненный городской транспорт.

Достоин был стоять среди руководства — и Средний Чёрный, но он к ним не шёл, потому что он не в пример им был работягой, — он приводил, ставил машину возле памятника погибшим, выходил из кабины, проверял ногой крепость шин и, кивнув этим, местным нашим полувластям, становился рядом с машиной; в этой жизни ничего бесследно не проходит — и тот, что бил топором по сухожилиям корову, срубал грушевое деревце и сжигал пасеку старца, — теперь говорит: я сам прекрасно знаю, что мне делать и чего не делать, а вы не придумывайте мне линию поведения, вам от этого вреда не будет, но только напрасные затеи; и тот, кто лиловыми чернилами аккуратно выводил буковку за буковкой, — у того теперь машина всегда в исправности, за три дня до поломки меняет части, и милиция за пятнадцать лет ни разу не вмешалась в его шофёрскую жизнь, и он ни одного мешка муки не примет без накладной, и все чеки и направления с датами и печатями хранятся у него, сложенные стопкой, — вот накладные на пиво, вот чтобы с лесопилки материал для фермы взять, вот на комбикорм накладная, вот командировочная в Барану за персиками и виноградом — если бы Цмакут был отдельным хозяйством, автохозяйством бы ведал он, то есть было бы у него с десяток подчинённых, а сейчас его единственный подчинённый — он сам. Мысль о том, чтобы отделить Цмакут от Овита, дяде Ростому подал он, идея, значит, была его, но все конкретные шаги в этом направлении ему не нравились, так как исходили не от него; на строительстве памятника он трудился наравне с горожанами и в их отсутствие тоже трудился, но поскольку это был не полностью его памятник — имя Акопа затерялось среди пятидесяти других, — он ещё с детства приметил в лесу родник, он один про него знал, — он прокопал, вывел его на опушку ладанных цветов и собственноручно соорудил памятник-родник безвременно погибшему за Родину Акопу — кто видит, диву даётся, дескать, когда он это сделал, мы и не заметили; Старший Рыжий сказал: «Ежели бы и нас строить позвал, авторитета твоего не убыло бы»; он сумрачно смотрит на местное наше руководство, проверяет ногой крепость шин и говорит про себя: «Я свою чистую воду с вашей мутной не хочу мешать».

Овит — огромное село, себя центром провозгласило, но вот поди же ты — кого мы перечислили, деятели эти наши столько газет и журналов выписывали, сколько весь Овит: «Правда», «Известия», «Сельская жизнь», «Животноводство», «Советская торговля», «Советакан Айастан», «Авангард», наш местный «Подъём»; вот и сейчас получили, сунули в карман и вместе с газетами получили от почтальона неофициальную новость, что в Овите гости из города и у начальника почты попросили по телефону солёную спаржу, а он сказал, у меня нет, у таких-то спросите, и назвал, у кого может быть. И тут с самого утра Томаенцы в приготовлениях и хлопотах, сестрица Агун заведующему пекарней сказала: «Опять вместо белой муки тёмную подсунул»; в Цмакуте все эти факты свели воедино, так прикинули и эдак и решили, что наш поэт приехал с каким-нибудь важным чином в Овит, наш поэт и Мелик Смбатыч с каким-нибудь высоким должностным лицом сейчас в Овите, и солёную спаржу ищут для нашего поэта, то есть он посмотрел на стол и сказал, какие же вы крестьяне, что на столе солёной спаржи нету. И вот теперь они ждали, что это высокое должностное лицо привезут к ним в деревню и они устами нашего поэта поставят перед ним тяжёлый, жизненной важности вопрос: наше село от Одзуна переходящее Красное знамя в своё время отобрало, наш жеребец Арцвик в соревнованиях обогнал сорок отборных жеребцов и даже прославленного цахкашатского Шапуха обскакал на целую минуту — по часам военкома Дашояна, и на смертном одре ваш Григорян цмакутского мацуна попросил — что же вы с этим цветущим селом сделали, дорогой товарищ, положим, Степан Гайкович, в каком это положении местное руководство, поглядите.

Хотели в Овит на тайную разведку под каким-либо предлогом поехать, а Севан, Средний Чёрный, то есть: мол, пусть мне моё руководство прикажет (а где его руководство — в том же Овите), тогда повезу; хотели на машине Ростома поехать, предстать перед ними, мол, да, именно на разведку и приехали, — но, во-первых, сам Ростом машину не водит и другим не доверяет (его машина как сберкнижка, уселся с Севаном рядом, пригнал её из центра и запер на три замка) и, во-вторых, кто его знает, может, там пируют, посмотрят да и скажут, вы что же это, каждый раз, едва только сядем за стол, со своей жалобой встреваете; потом подумали позвонить на телефонный узел и как бы в шутку спросить, мол, кто это, какой там поэт захотел солёной спаржи, но дежурная телефонистка сегодня не та была, что мы в Овит замуж выдали, а коренная овитовская злыдня, и они ждали, может, Овит сам по какому-нибудь делу позвонит и они незаметно какие-нибудь сведения выудят — но Овит молчал как проклятый. Решение за Ростомом оставили, Ростом утром сказал сестрице Агун: «Неужто у нашей сестрицы домашнего вина не найдётся, или домашнее хуже казённого?» — на что она ответила: «Тысяча ртов — тысяча вкусов»; они обрадовались, радостно загоготали и обнадёжились, но пока что надежда их не оправдывалась. Они так долго смотрели на дорогу, ведущую в село, что шеи у них заломило, потом они поверх развалившейся кузницы и выцветших черепичных крыш на ближний лесок смотрели, а теперь на пустой Каранцев холм уставились: семейство Мураденцев, когда в город подалось, на бельевой верёвке детскую майку забыло — ничего больше в поле обозрения не было. Ветеринар смотрел-смотрел в русскую газету и говорит вдруг:

— У русских нету буквы «аш», как сказать по-русски: Степан Хайкович или, может, Степан Гайкович?

Они в этом не разбирались, не ответили. Хорошо тебе, подумали они про себя, нам бы твои заботы, потом вгляделись и видят — идёт Старший Рыжий, с Каранцева холма. Тяжёлую поступь Верана ни с кем не спутаешь, а кто же другой-то в синем костюме и красной рубашке? По собакам поняли, что Красавчик Тэван. Ага, подумали, должность заведующего молочными продуктами упустил, перед центром скомпрометировал себя — т чтобы восстановить репутацию, хочет Тэвана на глазах у всех избить. Дай, решили, разойдёмся, без зрителей-свидетелей бить не станет, но потом подумали, нет, лучше останемся и своим присутствием воздействуем, стыдно, в конце концов. Второй Ростом, Маленький, был непосредственным начальником пастухов, ответственным за поголовье, шерсть, корм, рост и падёж; забыл, что навеки на Большого Ростома обижен («навоз от буйвола тоже большой») и что не должен говорить ни с ним, ни в его присутствии — раскраснелся и прохрипел:

— Ругаешься с ними — говорят, с народом грубо обращаешься, а промолчишь, что же получается: двух дней не прошло, как в себе был, бедного Арьяла и эту глухую женщину замучил, то и дело уходит, оставляет одних…

Ветеринар как-то в Дсехе без дела болтался — встретил Арьяла, выпил за его счёт — и вот вспомнил сейчас и говорит:

— Ну, Арьял тоже своё дело знает, пока каменотёс в Дсехе работал, Арьял там семь дней пиво хлестал, я ему, ступай, мол, в горы, а он — гранит на моих глазах должен обтесать.

Вспомнили, что в старину пастухи не такими были; Мукеланц Сако злился и говорил — от электрической стрижки овца пугается, приплода не даёт; а светлой памяти Оган телефон в глаза только раз и видел — когда поджидал на этом самом месте у правления «скорую помощь»; во время учёта поголовья вдруг выяснилось, что всё село у Огана овец держит, одна отара колхозная, другая личная собственность односельчан, а сам он стоит между двумя этими отарами, и имущества у него — две собаки, бурка и дубинка, подаренная азербайджанцем-кочевником, а у сегодняшних избалованных пастухов на пятьсот государственных овец сто своих приходится. Не побоялись заведующего клубом, вздохнули, сказали со стоном — испортилось поколение, да.

Старший Рыжий Тэвана привёл, оставил внизу возле своего брата, сам постоял рядом, обиженно скривив рот, но привычка взяла верх, тяжело и важно поднялся на мураденцевский балкон. Его газеты лежали на перилах — взял, кого-то копируя, держа на расстоянии, по-княжески пробежал глазами, потом одним махом сложил и засунул за голенище — это уже его собственное было, никто здесь так не делал, ни дядья, ни ещё кто-нибудь, засунул газеты за сапог и, заложив руки за спину, зашагал взад-вперёд. Остановился, поглядел на село, снова зашагал и походя метнул собравшимся свой непростой вопрос:

— С верхних кварталов иду, все дома по одному обошёл, оставив работу, народ как один в город уматывает, о чём думаете, руководители, какой запрет придумали?

Ответчиком по закону должен был начальник полевых работ быть, ежели выше взять — овитовский хулиган, ежели ещё выше — исполком в центре и вообще — вся сегодняшняя постановка дел, но так как знали, что Старший Рыжий на лесничество дяди зарится, — все повернулись к лесничему. Этот закашлялся, покраснел, ещё шире расставил ноги, сложил руки на груди, сладкий тоненький голос у него был, голос вдруг куда-то пропал, еле смог выдавить из себя сиплым шёпотом:

— В центре, слышали мы, мнение есть, что беглые к нашему лесу отношения не имеют.

А он дошёл до другого конца балкона, где раньше у Мураденцев была стенная печь, стал, расставил, как дядя, ноги и так же руки на груди скрестил, потом повернулся, зашагал обратно и сказал, не глядя ни на кого:

— К тебе обращён вбпрос, товарищ, руководить-то руководишь, а что народ тебя критикует, того не ведаешь.

Ещё раз прошёлся до конца балкона, вернулся, сказал:

— Ну что, решил что-нибудь?

Младший его дядя, Ростом Маленький, не выдержал, сказал:

— Говори конкретно — кто?

Усмехнулся под нос:

— А хоть ты, взять хотя бы тебя, Ростом Казарян.

Большой Ростом потеснился, освободил ему место рядом с собой, Старший Рыжий протиснулся, водворился на своё место, сказал:

— Твой, кажется, работник, спроси, почему здесь находится.

А тот стоял внизу, понурив голову. Средний Чёрный о чём-то спрашивал его, непонятно было, отвечает или нет, собаки улеглись у его ног, поглядывали вверх и от страха заискивали, крутили хвостами, знали потому как, что контора, что им здесь не место. Так понурившись и стоял, заведующий сверху задавал вопросы, ответа не следовало, вместо него Старший Рыжий отвечал, а сам он безмолвствовал; когда Старший Рыжий привёл, оставил его внизу, а сам поднялся на балкон, прямо в это время прозвучал старый школьный звонок, был час дня.

Старший Рыжий сказал:

— В Ташкент вот собрался.

Ростом Маленький покосился на Тэвана:

— Говорит про тебя, что в Ташкент собрался, верно это?

Старший Рыжий пояснил:

— Хочет брата разыскать, нашего младшего дядю Самвела.

Скривился, сказал (Ростом Маленький):

— Ай-е…

Старший Рыжий улыбнулся:

— И чего ты, к примеру, «ай-е», делаешь. Тебе заботиться о людях надо, а не «ай-е» говорить.

Стукнул по перилам, сказал (Ростом Маленький):

— А сам он ребёнок, не знает, где Цмакут находится, хочет вернуться, дорогу не может найти, так, что ли?

Старший Рыжий развил свою высокую мысль:

— У руководителя рука сдержанная должна быть, то есть на подчинённого не замахивайся — бей словом.

Ростом Большой взял из рук Старшего Рыжего прут, покрутил его, пообследовал, подавил в себе княжеское раздражение, засмеялся, сказал:

— Этот прут, сдаётся нам, у кехутских покосов сорван, — и снова засмеялся, — что скажете, ребята, не обжигал ли этот прут сегодня бока жеребцу Шекло? Сестрин сын, — позвал он Среднего Чёрного; из уважения или же из страха — со Старшим Рыжим всегда тихим голосом разговаривал, без обращения и очень обстоятельно, а Среднего Чёрного сестриным сыном именовал и всё, даже маловажное, проговаривал по-театральному громко, во всеуслышание, потому что необузданная тиграновская кровь Чёрного раз и навсегда исключала всякую тайную сделку и даже безобидный сепаратный совет; сестрин сын, сказал, беглец рядом с тобой стоит, спроси, какого он мнения о красногривом жеребце твоего дядюшки.

Все на всех в этом селе были обижены, и ничьё слово ни для кого не было законом, никто не знал, что думает другой, и не было среди них ни одного сердечного и горячего порыва, и неизвестно, внутри у них имелось ли это горячее и сердечное, был ли в них, скажем, риск, то есть можно ли было прийти к ним и сказать: вот моя боль, что гложет меня, помогите, и было неизвестно, гложет ли их самих какая боль, и действительно ли они хотят отделаться от Овита, и смогут ли обрадоваться и воспрянуть, если вдруг возьмут да и уважат их, — самостоятельное хозяйство энергии и живой мысли ведь требует, знали они, что будут делать, чего хотят? Хоть это почти невозможно, но, случалось, в подпитии, когда ещё водка не погасла в них, язык вдруг осечку давал и о чьём-нибудь поступке какое-нибудь мнение выбалтывал, — как кошка, мгновенно тысячей баек прикрывали, то есть как кошка напакостит и землёй засыпает, а вообще-то они по опыту знали, что с водкой поосторожней надо быть, а Большой Ростом вообще в рот капли не брал. Захотел узнать о жеребце, вот и сказал…

Средний Чёрный тугую чёрную шею гордо повернул и посмотрел поверх мураденцевских домов на Каранцев безлюдный холм. Он не был на кого-то персонально обижен, но все на свете должны были сознавать, что он обижен и что все в долгу перед ним.

И без того нетрудно понять было, что шутим, но Ростом Большой сказал на всякий случай:

— Шутим, милый, если лошадь в горах, кому же ею пользоваться, как не пастуху. Но всё же: цел наш красногривый Шекло или же мясокомбинату достался?

Красивое лицо поднял кверху, но не ответил, до этой минуты опустив голову стоял, а теперь — с задранным лицом. Не знаю, с чего вспомнили, спросили:

— Ватинян Сандро хотел в Ачаркут свиней пригнать, пригнал?

Не ответил, словно с глухим разговаривали, но глухой постарался бы понять, глаза бы напряглись, захотел бы как-нибудь помочь разговору — этот молча стоял, прикрыв веки. Ростому Маленькому не по себе стало, чуть не лопнул прямо, сказал «и-и-и».

Сказали (про Сандро Ватиняна):

— Видавший виды человек, по ночам ребятам хорошие истории рассказывать будет.

Ребята — то есть оба Тэвана, то есть в горах у костра обоим Тэванам да и самому Сандро тоже хорошо будет.

Старший Рыжий сказал:

— Этот в Ташкент уходит, Сандроевы байки один только Арьял слушать будет.

— А женщины? — спросили.

— Женщины спать пойдут, Арьял один слушать будет, — припечатал.

Ведь время моль, эта моль времени разъела их родство, родство дяди и сестриного сына; когда произошёл случай с хромой дояркой, постеснялись, договорились, что один только перед исполкомом предстанет, тем более что дядя и племянник, неудобно вдвоём-то, и за всё Старший Рыжий поплатился; а сейчас уже и такого не могло быть, сейчас каждый стоял сам по себе — Ростом Маленький похрипел-похрипел и взорвался против Старшего Рыжего:

— Слушай, товарищ, — сказал (Старшему Рыжему), — раз ты такой мастак в чужих делах, как же ты его в Ташкент отправляешь, напарник-то в горах один остаётся?

Рыжий затылок покраснел — возненавидел, люто, на всю жизнь возненавидел и, хотя до этого зарился на лесничество, с этой минуты решил ферму заграбастать, сказал:

— А вот так, — сказал, — отправляю.

Не сказали, мы власть, не имеем права компрометировать друг друга при народе, не сказали, давайте-ка удержим их от ссоры, нет, подумали — посмотрим, что ещё на поверхность выплывёт.



Поделиться книгой:



Регистрация