Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Комиссия Ориорд Уцьюн по защите вдов явилась… Ну что вам сказать, тихие, незаметные, обе стороны устраивающие шашни в селе были, случаи явного шантажа, то есть «не будет тебе больше сена, и яичницу свою ешь одна…» — такое тоже бывало; случай убийства, то есть тайного аборта, когда истекаешь кровью и со стыда молчишь, был, и даже случай тяжёлой издёвки, то есть: «Раздевайся, я тут» (но не просто, не как бескорыстный самец или жалостливый мужчина, нет — побился об заклад, вон и свидетели…) — всё было… и слёзы, и жалобы, и угрозы, да и понятно оно, жили люди, как везде… Комиссия прибыла, уселась поудобнее, но ожидаемого представления, взрыва предполагаемого не произошло — сами говорили, сами себя слушали, сами же под конец растерянно замолчали и подумали, что не в то село попали, — а всё потому, что Шушан была спокойна и женская армия осталась без предводителя. Потом в дверях возник Каранц Оган с бельмом на глазу, откашлялся, сказал: «Кто-то мне тут очень нужен, пришёл за нею»; прямая, как палка, Шушан прошла рядом с ним и ответила уже из сада: «Тебе неправильный адрес дали, тот, кто тебе нужен, не в этом доме живёт», но с глупой радостью на лице говорила, а он стоял и не уходил; Шушан сказала: «Заходи, чего не заходишь, устрой обыск как финотдел»; он в дом не вошёл, он проглотил слюну и с глупой горечью на лице подождал. Сказала (Шушан): «Три сына сытые-одетые растут, дрова на растопку распилены, наколоты, сложены, сено для коровы в стогах стоит, картошка выкопана, упрятана — течение моей жизни не чужие слепые должны определять»; глупо и жалко улыбнувшись, он сказал: «О себе только думаешь»; ответила: «Ты ежели о других думаешь, вон сколько безмужних женщин, возьми кого-нибудь замуж, скажу — мужчина».

Тэван должен был незаметно уйти, но откуда у Асоренцев столько прыти и быстрой сообразительности, чтобы, как видение, в одну минуту — был и нету — сгинуть; и не столько вины в них было, сколько неподвижной оцепенелости от вины; к примеру, выстрелил он как-то в порося Ориорд Уцьюн, убил или не убил, но Уцьюн на коне, а он за нею, почерневший, как убийца, прошли через весь народ, вошли в сельсовет и теперь тоже — хотел выпрыгнуть в окно, убежать, прямо в объятия Огана прыгнул, поймался как ягнёнок, и Шушан не знала, смеяться или судьбу проклинать; с большим «извиняюсь» на лице, схвативши Тэвана за полу, Оган пообещал, что всё останется между нами двоими — им и Шушан. Тэван словно и не человек был, словно и не о нём шла речь; Оган на Тэвана не смотрел даже, Шушан и он никому ни слова не скажут и про случай этот забудут. Но это была любовь; у счастливых любовь, как и положено, на мужей падает, у несчастливых — на запретного деверя. Тем летом приехала в село мать Шушан: Тигран, этот дьявол, этот милиционер на коне много лет назад отнял у неё Шушан и Ростома и погнал её из этих краёв; но на всех путях-дорогах человека судьба поджидает — ереванский её муж во всех отношениях был выше Тиграна, и должностью, и характером, и к тому же умел понимать, понял, простил все прошлые грехи, полюбил её; потом, когда его арестовали, ни секунды не поколебавшись, она связала одежду в узел и поехала следом в Сибирь; так и поддерживали они друг друга, через все тяготы прошли-выстояли; потом муж сказал: «У тебя в Цмакуте родные живут», подумали, что после войны, после стольких страданий всеобщее прощение и любовь сойдут даже на Цмакут, даже на Тиграна, пять узлов добра собрали — один с наручными часами и коричневыми ботинками, прямо скажем, свадебный узел для Ростома, другой, зелёно-красный узел — для Шушан, ещё один — для невесты Ростомовой, ещё — для детей Шушан, и особый свёрток для самого Тиграна; к счастью, Тигран в центре милиционером служил, Тиграна здесь не было, но его тяжёлый представитель, Ростом, был здесь — в Большом Ростоме тиграновской крови не было, приёмным сыном был, но он насмотрелся жестокости тиграновской, усвоил её и называл это — принцип; Ростом мать не признал — она, мол, должна была всё это время здесь быть и меня растить, из чужой постели нам мать не нужна; женщина трудную дорогу любви прошла — отсюда и до Еревана, а потом и до Сибири, — переминаясь с ноги на ногу, заплакала, вместо Ростома Среднего Чёрного прижала к сухой груди и давай тискать, чуть не задушила ребёнка, в истории Шушан углядела свою старую историю и встала на защиту дочери: «Твой деверь это (про Тэвана), ребёнок или не ребёнок, неважно — деверь»; сама всё ещё побаивалась Тиграна, но говорила, что Шушан не должна бояться, потому что в них одна бесстрашная кровь течёт; поразмыслив, они решили, что этим летом бабка останется в селе смотреть за детьми, а Шушан отправится в горы — за своим счастьем и за продуктами для склада, то есть будет принимать товар прямо в горах; но отдельные местные кладовщики и все пастухи от мала до велика поднялись: мол, ноги твоей в горах не будет, возвращайся-ка обратно, и как дубинка Огана была когда-то между ними протянута, считай, что весь народ, как эта дубинка, протянулся между Тэваном и Шушан; если б дело в старые времена было, во времена Шушановой матери, — забросали бы камнями, все тридцать собак своих натравили бы, словно мы не Тигранова дочь, словно нас не Шушан звать, словно мы посторонние прохожие и несём чуму; и Шушан, которая не побоялась и встала на защиту материнской любви (повисла на лошади Тиграна, а Тигран её, как собаку, отшвырнул), — в первый и последний раз в жизни испугалась: ужасны не кладбище и тьма, не укус змеи — ужасен сплотившийся против тебя народ, перед ненавистью народа тебе самой ненавистны делаются твои собственные дети, твой собственный голос, летящий над селом, — не пожаловалась, не заплакала, не возразила — заткнулась, молча вернулась в село и поняла, что они с матерью подлый план разработали, возненавидела мать, сказала: «Не зря тебе по шее дали, не зря услали в Ереван и в Сибирь», сказала: «Для чего ты меня рожала, если я такой дрянью должна была стать, — народ хотел мой дом спалить»; говорят, любовь бессмертна, — неправду говорят, перед молчаливой ненавистью народа, то есть когда народ смотрит и брезгует тобой, — тут и про любовь забудешь, и про права свои. Не сказав в ответ ни слова, мать молча собрала пожитки; не дай бог, чтобы по дороге ей Тигран повстречался: несмотря на то что у Тиграна на неё вот уж двадцать лет никаких прав не было, она уже другого была жена, её право над Тиграном было то, что она Тиграна и те старые жестокие деньки всё ещё любила. «Всё, — сказала (Шушан), — всё, Пыльный Никал вам не дед, чумазая Паро — вам не бабка, в их доме ничего вашего нет, всё!» Ашхарбек, брат Акопа, после себя ни одной карточки не оставил, сёстры в городе дали увеличить фото Акопа, заказали две большие фотографии, одну, будто бы Ашхарбекову, повесили у себя — в рамке и под стеклом, другая висела в доме Шушан; в старые времена свекор в честь Акопа посадил саженец — яблоки сейчас Акоповым детям принадлежали, и ещё, у их козы родился беленький козлёночек, который должен был быть осенью принесён в жертву — во спасение Акопа и Ашхарбека; это были всего лишь дерево, фото и белый козлёнок, а не Акоп и тем более не Ашхарбек — они должны были сгрудиться возле этого дерева, фотографии и козлёнка и ждать, пока господь бог не отверзнет перед ними какую-нибудь дверь, но! «Всё! Всё, — сказала, — вы не от Акопа, я вас троих исключительно сама родила, без никого!» Это фото имела в виду, и только, но детская ненависть, знаете, что такое? — козу утопили, фото со стены сняли, изрезали ножами и зарыли в землю, яблоню покромсали топором и мыльной водой полили — дерево в августе вдруг пожелтело и сбросило недозрелые яблочки. «Всё! — сказала, — всё, ты парень Тэван, свободен, кончено, но раз ты всю ферму против меня крепостью выставил, такую себе девушку найди, чтобы против меня устояла»; он стоял перед ней, как ягнёнок для жертвоприношения, готовый, что его сейчас зарежут, то есть как ягнёнок, пригнанный для жертвоприношения, стоит непонимающе… Засмеялась, сказала (Шушан): «То есть у тебя есть выход — мотай из этого села». Что он там про себя подумал, не знаем — вдруг взял да выстрелил в порося Ориорд Уцьюн; молчаливое предположение существовало, что убил порося, чтобы ночью принести Шушан и детям, спуститься с гор; сама на коне, пустив его с поросем вперёд, Уцьюн привела Тэвана в сельсовет; Уцьюн и Сухорукий Сельсовет каждый с одной стороны стали крутить ему уши, и Сельсовет ещё сухой рукой стучит себя по лбу, дескать, по-домашнему тебя вразумляю и в руки верховных властей не передаю, Шушан на складе была, прямо под ними — потерпела немного и не выдержала, сердце заколотилось, почернела вся, метнулась вверх: «А ну откройте, — сказала, — что это вы там делаете, чьего это ребёнка мучаете, если вы советское учреждение, не имеете права запираться, откройте дверь перед народом! Сейчас топор принесу, — сказала, — всё разнесу, сию минуту откройте!» Её брат Ростом стоял тут же, уже взрослым парнем был, на кузнице работал — не приведи бог отведать его кулака, но умом всё ещё ребёнок был, поскольку думал, что жизнь по его разумению должна проистекать; вслед ему кричали «Уцьюнов телок» — то есть таскаешься без выгоды, без пользы за тяжёлыми бёдрами Уцьюн, «Уцьюнова кувалда», «Уцьюнов служка», но кое-кто считал, что не совсем уж без выгоды, — а ну как косу намотает на руку да пригнёт к земле… пожалуй, так оно и было на деле, — и Шушан сказала: «А ну давай отсюда быстро!»; покраснел, налился, стал чугунным, старый балкон Мураденцев сейчас, казалось, рухнет под ним, и она сказала: «Ну, раз не уходишь, давай-ка вышиби ногой эту дверь»; ей показалось, что сейчас Уцьюн и Сухорукий выглянут, скажут — мол, того, кто ворует и кто твою сестру обесчестил, а ну, измордуй собственноручно, и она попросила: «У тебя, — сказала, — не было матери, но сестра — была, и теперь эта сестра говорит тебе — иди отсюдова»; Сухорукий открыл дверь, сказал: «Совесть надо иметь, Шушан, я б на твоём месте заперся у себя на складе и не выходил, но раз ты вышла, позвони в центр, вызови отца, пускай заберёт этого сопляка испорченного». В колхозе до войны была большая свиноферма, наш бедный дед Никал был свинопасом, пас свиней в Ачаркуте, до войны Ориорд Уцьюн ходила в тяжёлом суконном пиджаке с подложными подушечками, в руках тощий школьный журнал, а теперь она слышит из своей учительской выстрел и седлает коня — что за выстрел, кто стрелял, по какому праву… и вслепую, то есть всё равно как закроешь глаза и пойдёшь сквозь туман, сейчас, думаешь, врежусь в стену, — Шушан наугад, вслепую сказала: «Это с каких пор директора школ ловят воров в горах?» Сельсовет ответил: «Командировал вместо себя, мне по инвалидности трудно» — и по-свойски прибавил, как старший по возрасту и как положительный: «Провалиться тебе, по закону надо было тебе со склада уйти и на селе не показываться, чтоб народ тебя в глаза не видел, но ты этого не понимаешь». Убитая свинья валялась перед сельсоветом; возле памятника погибшим ребятам, привязанный к балке, стоял гнедой жеребец Донбасс, и окровавленный, пристыженный и грязный ребёнок стоял перед своей вчерашней учительницей, не мёртвым был, ещё не мёртвым, но как ещё, как иначе умирают, а тут ещё этот зверь с детскими мозгами, Ростом, и ещё они обсуждают, ещё решают, отправить его с этой свиньёй в центр или же подержать денька два в школьном сарае, а потом дать пинка под зад, сказать, пошёл с глаз, и всегда они должны были оставаться против нас такими положительными и моральными, что бы ни случилось, а мы перед ними — обвалявшись в грязи, укравши свинью, воруя любовь. Они были властны над собой и своим поведением, над своим будущим и прошлым и над своим сегодняшним днём, а наше поведение убегало из-под нас, как чужая лошадь; воры и блудники были они сами — на круг вытащили Тэвана и Шушан. Они посовещались между собой и сказали: «Пусть забирает падаль и убирается», но они не знали, что от рождения в нас святой бог имеется и, каким бы ни было наше поведение, чистые и правые всё равно — мы. Ребёнок от стыда оглох, мы ему сказали: «Выходи, парень», он с места не сдвинулся, мы шагнули через свинью, взяли его за руку и вывели, подвели к дверям склада, дверь склада заперли, сургучом закрепили и сказали «идём», и через всю общественность, через тысячу мнений, ведя его за собой, как привычную послушную овечку, то есть совсем как Братец Ягнёнок в сказке за своей сестрой Мануш плача идёт, привели его к нашим дверям, сказали: «Опять я, раздевайся, снимай одежду… в каком это ты виде, ослепнуть мне», а всяким встречным, вопрошавшим и невопрошавшим, объяснили: «Сельсовет поручил выкупать»; Младший Рыжий ведь как рождён был — в качестве девочки-помощницы, Младший Рыжий и Средний Чёрный, помогая друг другу, натаскали воды, мы крикнули, у Агун кусок мыла попросили, взамен полкруга сыра с ребёнком послали, пообещали, что всего два раза намылим, но потом мы смеялись и говорили, что будем тереть, пока родовую грязь Пыльных до основания не выскребем, одежду его мы в котле с золой прокипятили и считай, что и Тэвана самого тоже прокипятили, и тысячу мнений и злословий тоже; торгаши из города чёрную жвачку, мелкий частый гребень и всякие трикотажные изделия привозили, нам стало жалко его золотых волосиков, решили не резать их — прочесали десять раз частым гребнем и на голову вылили кипячёной с золой воды, порошок ДДТ уже существовал, в нашем доме блох не водилось, вырядили его в Акопово бельё и уложили в постель, в утюг насыпали горячих угольков и всю одежду изнутри и снаружи семь раз раскалённым утюгом прогладили, ещё с дедовских времён между швов свинячья вошь набилась, мы и швы прогладили, сожгли почти, а когда на глажку водой брызгают, считай, что этой водой наши слёзы были, — мы напевали чего-то и плакали, напевали и плакали, когда Шогакат возвела на нас напраслину, светлой памяти её муж (тогда они ещё не перебрались в город, и мысль об этом возникала у немногих дальновидных) защитил нас, сказал: «Ежели кто сумеет что изменить, так только эта девушка, а то новые порядки над родом Пыльных бессильны…» — да-а-а, Младший Рыжий вцепился нам в подол, не отходил ни на шаг, смотрел на наши слезы снизу вверх, говорил: «Ты что, мама, плачешь, не плачь, мам», а мы отвечали: «Не плачу я, не плачу».

Все ушли, всё прошло, непрерывная весна была, постоянное лето на дворе стояло, но прошло… На деревьях листьев не видно было — одни белые яблоки, земля вся в цветах была, томаенцева Арпи из-за любви проворовалась — дсехцы засудили её, потом, когда вышла из тюрьмы, муж не принял её, а она с собой четыре толстые тетрадки принесла, сколько на свете тоскующих арестантов есть — все их песни переписанные с собой в село приволокла, пришла-вернулась, округлила число безмужних вдов, довела до пятидесяти и считай, что тысяче песен их обучила, и несчастные мужние жены нам, вдовам, завидовали, поскольку лучше быть свободной вдовой, чем чтоб хозяин на голове у тебя кол тесал.

Сказала (Шушан):

— Я не жадная, чтобы говорить, как другие, — и это моё, и то — моё, вон сколько примеров перед глазами: посидели-посидели, верные своему погибшему, детей женили, а потом и сами замуж вышли… худо ли, бедно ли, а я своё прожила и своим внукам я бабка, то есть я не говорю, что я не жила и хочу в Ташкент. Сейчас молодых черёд.

Старший Рыжий сказал между прочим — видно было, что другое что-то на языке вертится, но сдерживается, — не глядя на мать, между прочим сказал:

— А тебе что, ты, если принарядишься, ничего, вполне ещё сойдёшь.

Сложив руки на вязанье, посмотрела с болью, помолчала и сказала:

— Парень Веран, хорошо, что жестокий ты, но только очень уж жестокий.

Он про себя обрадовался, что жестокий, выкатил грудь, вздёрнул голову, сказал:

— У этого, у Красавчика, когда жена умерла, ты, помнится, молоком стала истекать, хотела матерью к его детям переметнуться.

Окаменела, почернела, покраснела, хлопнула по коленям.

— Вуй, вуй, вуй, вуй, — сказала, — вуй, да ведь твоя же кровь, хотела, чтоб дети сиротства не знали, хорошо разве, что та голубка в Заводе, не знаем, в какой там вечерней школе околачивается, а другой на овитовских дорогах болтается.

Уходил в сторону, всё время в сторону уходил, ухмыльнулся, сказал:

— Дома бока себе отлёживает.

Под конец увидели: как он скажет, так и будет, не стали больше лаяться и — Шушан на тахте, подогнув под себя ноги, невестка — прислонившись к балке, с шалью на плечах, Младший Рыжий — сидя на испорченном колесе, Тэван — стоя перед ним как подчинённый — все подождали, что же скажет Старший Рыжий, но он опять ничего не сказал и не подумал: столько народу ждёт моего слова — нет, хлопнул прутом по голенищу, приказал (Тэвану):

— Пошли.

Обхватила балку (невестка), прислонилась к ней лицом, мысленно уже в России была, потом, оторвавшись от балки, крепко топнула ногой и кулачками упёрлась в бока — год с лишним Шушан и этот не принимали её, и она, совсем ещё языка здешнего не знающая, — и ребёнка уже ждала — на овитовских фермах дояркой работала, потом Шушан ребёнка, а через ребёнка и её с трудом, но всё-таки приняла, а потом они взяли и лишили её и зарплаты, и свободы… Но никогда ещё она так на своём не стояла, — всегда к чужому слову внимательная и покладистая, она упёрлась кулачками в бока, шагнула вперёд и сказала:

— Ты мне не хозяин, в год раз к матери приходишь и своё слово говоришь, ты мной не командуй!

Прохрипел через плечо — матери (Старший Рыжий):

— Смотри и пугайся, завтра эта за тобой ходить будет, от неё зависеть станешь.

Но для Шушан всегда сегодня и сейчас только существовали, в поведении невестки что-то хорошее углядела, попросила:

— Пусть идёт она, Веран-джан, ты и хозяин нам и голова, ты в этом роду старший, не сердись на неё, не понимает, что говорит. Милый, — сказала, — семь лет среди нас, никакой радости не видела, пусть идёт.

Сказал — нехорошо поглядел и сказал:

— А может, и видела, да сказать нельзя, а, Надя? — то есть пусть слышат и мучаются в подозрениях и сомнениях. И тут же будто ничего и не говорил, рыжую бровь выгнул и через плечо хрипло: — Нельзя, — и не подумал: ведь делаю важное распоряжение относительно дальнейшей судьбы этого семейства, дай-ка пояснее им всё разъясню-скажу, наоборот, — пусть, мол, поднатужатся и сами делают вывод из моих мудрёных слов. А вывод надо было делать такой: чтобы получить новый трактор, нужно кой-кого отблагодарить.

Поглядели на Младшего Рыжего, поглядели друг на дружку и подумали, что он сам и есть это самое «кой-кого», и если так, то есть если он возьмёт у них деньги и положит в твой карман, а из соответствующих лиц без денег, без ничего сумеет вырвать новый трактор — тем лучше, значит, его слово имеет тот же вес, что и деньги. Шушан отложила вязанье, слезла с тахты:

— Даю, милый, и на то, что ты сказал, и на Ташкент — даю. — Ушла в комнату, вернулась, сказала: — Сто восемьдесят рублей, милый, за август и за сентябрь получка моя.

Как стоял спиной ко всем, так и остался стоять, не сказал через плечо «мало» или «достаточно», прохрипел как лошадь: «И-ы-ы». Глядя на него, весь от него зависимый, глазами похлопал, сказал (Тэван):

— Это самое, чего не хватает, я добавляю, если по моему делу идёт, расход, значит, на мне, сегодня пойду, в этот самый, в овитовский банк, значит.

Сказал… так сказал, что Тэван тут же на месте умер и рта больше не раскрыл.

Сказал (Старший Рыжий):

— Кто тебе невестку доверит? Ты когда что говоришь, своё прошлое сначала вспомни.

У Шушан язык отнялся. Младший Рыжий далеко сидел, наверное, не расслышал, но понял, что мать и Тэвана в большой строгости этот держит. Младший Рыжий встал, сказал:

— Я у тебя трактор не прошу.

Или что-то худое насчёт невестки всё же было и он спас ей имя, не дал народу трепать его, или же этот самый трактор и лесничество вполне реально маячили уже и по попустительству Старшего Рыжего Младший Рыжий мог вскорости дрова на тракторе из лесу таскать и в низовьях продавать, — одним словом, Старший Рыжий за собой кой-какие заслуги знал и в будущем предполагал; засмеялся по-семейному, сказал:

— Ишь, Паро от меня машины не хочет.

Шушан сказала:

— Хочет, он твой младший, он всё, что ты скажешь, захочет, а не захочет — я захочу. Вот тебе наличными, действуй.

Сказал:

— Ты тут ни при чём, надо, чтобы он сам захотел.

И если и были между ними раздоры-споры, это касалось только их самих, а с соседями надо было с другим лицом и в других выражениях разговаривать — она поправила волосы, вышла в сад, стала так, чтобы её из дома Симона видно было, улыбнулась, похорошела и снова окунулась в то давнее прошлое.

— Агун, — позвала, — ахчи, Агун! Чтоб тебя, — сказала, — ты что ж мужа своего в дом затолкала или думаешь, он для одной тебя с войны вернулся?

Боже правый, этого Цмакута и всего света синее осеннее небо — куда всё делось, что случилось… эти голоса, эти весёлые перебранки, эти бессмысленные тяжбы — всё это поднималось среди тёплого лета, повисало над стадами, пасеками, богоподобными старцами и тоскующими невестами: муж Шогакат в своём саду сказал: «Ну, не женщина — чистый театр, одно огромное представление…» Все ушли, все перевелись, все угодили в глухие развалины старости и небытия.

Заплакала:

— Ахчи-и, соседей-то больше не осталось, одна ты, обязана отвечать, выходи, просьба у меня к тебе, вправду просьба.

Не помешал, позволил великодушно, чтоб мать с Агун говорили, в зубах не ковырялся, но вид был такой, словно наелся до отвалу и сейчас начнёт ковыряться в зубах.

— Ахчи-и, — сказала, — гатой на всё село пахнет, кого в гости ждёшь, что за свадьба предстоит?

И то ли голова от горячей печки разболелась, то ли поняла, что у Шушан не простая, не обычная просьба — Агун коротко ответила, что Армена, дескать, ждут, наверное, захотела его авторитетным именем придавить соседку.

— Вуй, — ответила эта, — грудью кормила, вот этой грудью, его стихи не от тебя, моим молоком он вскормлен.

Откуда-то, не понять откуда, раздался смех Симона:

— Это когда же было, ахчи, что я не видел?

— А когда от страха перед твоей ведьмой-матерью у той, что рядом с тобой стоит, у благополучной, молоко пропало, когда твоя благополучная убежала от твоей матери в Ванкер, а ты своего Армена, в пелёнках ещё он был, принёс к Пыльным и до того тебе не по себе было, помнится.

Засмеялся, сказал:

— И что же, взял грудь-то?

Заподозрила что-то, спросила:

— А почему не должен был брать, спрашивается?

С ножом в руках стоял возле туши, тут же рядом толклись Зина и Зоя, Младшего Рыжего девчонки, наверное, из тоски по тишине и покою, из тоски по деду приходили сюда, где налицо были и эта самая тишина и дед и вообще мирная благополучная семья, — смеясь, ответил:

— А кто его знает, городской парень, вдруг да сказал бы — чёрная, не хочу.

— Помалкивай, дурень, — сказала, — деньги срочно нужны, посмотрите, сколько наберёте.

Сказали, у нас денег много, у нас их тысячами; потом муж с женой посовещались между собой и сообщили, что в состоянии дать столько-то, то есть вопрос с трактором обрёл конкретные очертания — и тогда гордый, нищий и оскорблённый Младший Рыжий заявил — не трудитесь, мол, ничего этого не нужно. Подумали, в оскорблённую гордость играет, но Старший Рыжий сказал через плечо — матери:

— А ну спроси его, почему это не хочет?

Мать сказала:

— Имеет право, ты как старший брат судьбой младшего не очень интересуешься.

Сказал:

— Сколько надо, интересуюсь, но ты спроси, почему же они всё-таки не хотят, а то ведь завтра же пригоню, поставлю во дворе.

Тот своё:

— Не нужно мне, не хочу.

Через плечо — процедил:

— Возьми клещи и потяни, посмотрим, сможешь причину вытянуть?

И как всегда, муж и жена встали горой друг за дружку; как видно, причина в ней одной была — невестка сказала:

— Не хочет, и всё тут.

Беки и князья не от бога бывают, все рождаются одинаково голые и одинаково беззащитные, это потом уже они из себя беков и князей куют — уже порядком сложившийся матёрый бек был, кинул через плечо — рожавшей его матери:

— Спроси причину. Спроси-узнай, а деньги свои спрячь на чёрный день.

Русская что-то длинное сказала по-русски — то ли объяснила причину, то ли просто ругалась, — сказала и напряглась, стоит и ждёт и словно топор наготове держит. Думали, сейчас Старший Рыжий для Шушан переведёт, но Старший Рыжий сказал:

— Мы давно уже это видим, Надя, видим и думаем, чего же они тянут.

— А ты думал, — сказала, — будем тут сидеть, тебе прислуживать?

Ответил:

— Слава богу, до сих пор ты ни разу ещё мой дом не подмела и жена моя ни разу не заболела, чтоб ты вместо неё по воду пошла, — у нас слуг нету, мы сами слуги этого народа.

Они, все трое, хорошо знали, что говорят, но матери никто толком ничего не объяснял. Старший Рыжий сказал:

— Сами приняли решение, сами пусть и говорят, но знай, — сказал, — сын твой за юбку жены держится и ждёт повода драпануть отсюда.

Младший Рыжий хмуро свесил голову и в рот воды набрал: все его полномочия и права Надя давным-давно уже отобрала — своё решение она сама перевела и очень даже хорошо перевела, — сказала:

— Новый трактор пригоните, чтобы связать меня по рукам-ногам, Рыжий трактор не хочет.

Ну что, казалось, может сделать одна пришлая невестка, но старое звонкое село разваливалось, и даже её невеликая доля была в этом, и не было никакой надежды, что когда-нибудь здесь снова будет школа, школьный звонок, крики, ругань, радость, жизнь… и все в этом повинны, и даже невестка чувствовала свою вину, она буркнула:

— А то что же… — сказала, — выстроятся перед конторой всемером и глаза пялят, а Надя пускай полы в школе моет, — и показала, как наши местные полувласти, выстроившись рядком, поглядывают на дорогу — важных гостей будто бы поджидают, или как потом на Каранцев холм долго смотрят — а кто может из этого безлюдного угла показаться? До того похоже показала, Старший Рыжий даже улыбнулся, но Надин спектакль был не к месту, потому что, как в пословице говорится, после обеда горчица не нужна.

Симону с Агун сказали, дескать, старую дружбу испытать хотели, потому деньги просили, благодарим за готовность помочь, и за долгую дружбу-соседство, и за то ещё, что завтра в этом благодатном краю останемся мы трое — Симон, Агун и Шушан, — три одинокие кукушки. Потом Старший Рыжий стегнул прутом по голенищу, сказал:

— Пошли. Но, — сказал, — берегись, трёх детей на тебя бросят, сами налегке стрекача дадут.

И зашагал, за ним Тэван, за Тэваном собаки, возле дома деда Никала остановился — того самого дома, который должен был стать очагом беспутного ташкентца. То есть он не говорил Тэвану — иди за мной, или наоборот — не иди за мной, просто что он делал, то и Тэван повторял, но он думал, а Тэвану думать не разрешал. То есть опять-таки он Тэвану не запрещал думать, не смей, мол, в моём присутствии думать, а просто так оно получалось — в его присутствии Тэван цепенел, и мысль его застывала, останавливалась. Постоял, поглядел, неизвестно как решил про себя судьбу этой развалюхи, хрипло хмыкнул «хымм». Шагнул через пролом, вошёл в дом, за ним и Тэван хотел войти, но тот, выходит, зашёл помочиться. Крикнул из дома:

— Это чьё тут фото висело?

Застёгиваясь на ходу, вышел, оглянулся, сказал:

— Пока наш дядька Ростом на своём месте, надо лицензию на дуб взять, внутри четыре хорошие балки нужны. Жалко, — сказал, — целый грузовик одного только чистого дуба пропадает, стена вот-вот обвалится, тогда всё.

Обошёл дом (Тэван и собаки следом), постоял, посмотрел, ещё раз обошёл. Не говорил, что на уме, ходил кругом и смотрел; когда из центра руководство в наш Цмакут приезжало, видел, наверное, и понравилось, а может, в армии, когда службу проходил, видел, как генералы в сопровождении молчаливой свиты устраивают обход. Потрогал балку на террасе, поглядел вверх. «Камень», — сказал; наверху никакого такого камня не было, какой наверху камень — деревянные перекладины и дубовый карниз, да старые ласточкины гнёзда. «Ишь, Пыльный дед хотел в ногу с Мураденцами шагать», — сказал. Про печь говорил, — все основные камни добротного дома Мураденцев были из красных каменоломен мамрутских покосов, и наш единственный каменный печной свод тоже, потом, говорят, мул, таскавший с каменоломен камень, сдох, и дело заглохло. Он в окружении свиты вошёл в сад, стал пересчитывать черепицы на крыше. Тэвану сказал: «Посчитай, сколько рядов». Помножил число поперечных рядов на количество продольных, к полученному прибавил столько же — обратную сторону, вычел, приблизительно, побитые, окончательно всё подсчитал и сказал:

— Никуда не годится, почернела вся, и потом сейчас белый шифер в ходу, договоришься, дашь сто рублей сыновьям Пипоса, ночью привезут, сгрузят у тебя во дворе, с доставкой на дом.

Прямому белому тополю как будто обрадовался, а может, когда на тополь смотрел, просто солнце заиграло на рыжем лице, получилась улыбка, всё равно, ни до чего хорошего этот человек не мог додуматься — сказал:

— Это срубишь просто так, на приусадебном участке можно без спросу.

На этом он закончил все расчёты по дому деда Никала, вернее беглого самаркандца, и сказал:

— В село сразу пойдём или сначала домой зайдёшь?

Надо же, Тэвана за человека посчитал, допустил, что у того могут быть собственные дела. Они пошли по старой дороге, вернее, дороги уже не было, ливень смыл её совсем, спустились в котловину и вышли к дому Тэвана. Тропинкой к дому пренебрёг, вернее, так: если бы в этом доме была женщина и семья, и поднимался бы дым над очагом, и сушилось бы развешанное во дворе бельё, то тропинку, по которой эта семья ходила бы по воду, — эту старую тропинку он презрел и свою спину руководящего работника не согнул, не прошёл, пригнувшись под слегой, на ходу прямо сокрушил остатки забора — как чужой злой буйвол ворвался во двор. Развалину ломать не преступление, если ни на что больше не годна, пусть уж вовсе от неё ничего не остаётся; но как же это получается, что Каранцы, Томаенцы, ну все, все до одного и в городе корни пустили, и здесь их забор крепче крепкого стоит, а нас последняя собака и та презирает. Сын брата ведь, считай, что брат родной; правда, забор ни к чёрту не годный, но это его небрежное презрение ранило сердце Тэвана — тот словно умышленно топил его и с особой враждой давал понять, мол, всё равно ты не человек и передо мною навеки виноват. Даже стороннему человеку, Арьяла и Огана матери, его поведение враждебным, и сами они оба чужими и бездушными к этому дому и этому саду показались. Давно, значит, подглядывала, а распознать не могла, и только когда ограда рухнула, крикнула от своей разрушенной хибарки (дом Арьяла тоже сущая развалина, честное слово):



Поделиться книгой:

На главную
Назад