Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Так, так, приговаривал дядя Блюм, и с каждым разом эти слова звучали все увереннее, как бы возводя в воображении чудесное здание будущего; пассив, как и положено, переходит в актив, и первоначальные долги самым блистательным образом оборачиваются огромными доходами.

Уроженец Эльзаса по натуре своей флегматик, и словарь его не особенно богат, зато, произнося на свой лад какое-нибудь слово, он не только подчеркнет все оттенки смысла, но и сумеет намекнуть на многое. Подчас он может так распалиться, что сам будет на себя не похож, станет чуть ли не бесноватым.

Поэтому пятеро эльзасцев увидели сквозь цифры и чертежи мечту, не имеющую ничего общего с сухими расчетами и точными суммами.

Однако добрая половина израильского племени долгие века имела слишком близкое касательство к золоту и в конечном итоге выработала на сей счет такую жесткость, перед которой обычные требования точности кажутся мягкими. За неимением прочих гражданских добродетелей Зимлеры унаследовали боязнь любого риска, передававшуюся по мужской линии из поколения в поколение.

Гийом, покусывая усы, слушал речь брата. Теперь он всем своим нутром осуждал авантюру, ответственность за которую нес вместе с Жозефом. Он молчал, но жадно ловил малейший оттенок чувств, пробегавших по лицу отца. Он остро ощущал свое сходство — единственную свою связь — с этим нелюбимым человеком, и отвращение к самому себе, к жизни наполняло его душу. Он ждал, чтобы уста неправедного высказали то, что должен был бы изречь праведный.

Старик думал недолго.

— Ладно. Уберите-ка все это прочь!

— Ипполит! — не сдержавшись, вскрикнула Сара.

Кузен Яков Штерн переминался с ноги на ногу, не в силах отвести глаз от бумаг.

— Не так уж плохо! Вовсе не плохо, — бормотал он.

— Так как же, папа? — произнес довольно резко Жозеф. Он растерялся.

Ипполит, собиравшийся уже выйти из комнаты, остановился. В первый раз за эти три дня он почувствовал, что достаточно владеет собой и может взглянуть сыновьям прямо в лицо.

— Давай кончим это дело, сынок. Ты настаиваешь, но ты не прав. Я хочу сказать тебе одну вещь: моя фабрика, постройки и оборудование — правда, оборудование устарело — стоят шестьдесят — семьдесят тысяч; продать ее можно тысяч за сорок, если не за тридцать. Товаров на складе и в мастерских тысяч на восемь. Значит, будет примерно сорок пять тысяч. Нам должны три или четыре тысячи. Получается сорок восемь тысяч. Но и мы должны уплатить поставщикам две тысячи восемьсот. Остается сорок шесть тысяч. Дом с садом до войны стоили двадцать пять тысяч. Нынче за них от силы возьмешь двенадцать. Получается, пятьдесят восемь тысяч. В банке на счету Миртиля, Сары и моем (при последних словах старик запнулся) восемьдесят пять тысяч, что составляет… что составляет… сто сорок три тысячи; округляем — сто сорок пять, а точнее — сто сорок. Теперь вычтем эту сумму из двухсот десяти тысяч, остается семьдесят тысяч франков. Когда вы с братом уезжали, я имел сто сорок три тысячи капиталу, а теперь, после вашего возвращения, у меня семьдесят тысяч долгу.

Вся семья в благоговейном трепете выслушала это «имел». Оно приоткрыло тайну троицы, состоявшей из двух старших Зимлеров и жены одного из них. Но надо признаться, старик Зимлер умел рассуждать здраво. И он продолжал, незаметно для самого себя повышая голос:

— Если когда-либо кто-либо из нашей семьи входил в долги, он делал это для спасенпя своей жизни и своего дела, но бросать деньги ради удовольствия и клянчить их потом на стороне, чтобы восполнить растрату, — этого никто из Зимлеров еще не делал. Значит, кто же из нас сумасшедший? Уехать отсюда — я согласился, послать вперед своих сыновей — я согласился. Я даже согласился подписать доверенность. Но выслушай меня, Жозеф!

Его губы морщила презрительная усмешка, как морщит морскую гладь нос судна, идущего на всех парусах. И то, что он сказал, стоило выслушать.

Что такое, в сущности, Зимлеры? Это фабрика, это имя и честь фирмы. Даже Дольфус не нашелся бы что возразить. Но Зимлеры, оказывается, — это нечто еще большее. Зимлеры ничего ни от кого не просят, расплачиваются по долговым обязательствам до срока и помогают единоверцам. И если Зимлер пишет в правление местного банка: «Податель сего человек честный; дайте ему ход, я, Ипполит Зимлер из Бушендорфа (Верхний Рейн), за него ручаюсь», — это стоит миллиона.

Так Зимлеры ширились, принимая все новые и все более грозные ипостаси. Сюда (не считая Миртиля) входили: достойная мать двух недостойных сыновей и воспоминания о целом поколении почивших фабрикантов, деятельных и настойчивых при жизни, а также такие отвлеченные величины, как сделки по закупке шерсти и продаже сукон, как заработная плата, кормившая якобы весь Бушендорф, — словом, все, что так или иначе относилось к фабрике из белого камня, укрытой каштанами.

Эти гортанные звуки, как деревянные клинья, врезались в безмолвие гостиной. Тут же, без всякого перехода, присутствующие узнали, что лицо на то дано человеку, чтобы краснеть от стыда, но не ему, старику, приходится сейчас краснеть. Что взрослый человек благоразумнее ребенка, но что ребенок искреннее взрослого и что сыновья Зимлера не обладают вышеназванными достоинствами. И наконец — в ту минуту, когда бакенбарды Ипполита зашевелились и окружающие услышали первые скрежещущие звуки слова «разорение», — смерч, которого с трепетом ожидали те, кто знал нрав старика Зимлера, грянул и смял их.

Тут не было уже ни владельца фабрики, рассуждающего о делах, ни отца, наставляющего своих сыновей. По гостиной шагал злобно высмеивавший всех старик, грузно переставляя раздутые подагрой ноги, скрытые, как чехлами, широкими клетчатыми панталонами, и паркет трещал под его тяжестью. Шагала обезумевшая туша. Зимлер защищал то, что он полагал смыслом своей жизни, и разил направо и налево ряды своих врагов.

— Купили! Купили! А по какому праву? Отвечайте же! Не желаю иметь с вами ничего общего! Убирайтесь вон! Доверенность, доверенность! А что было написано в доверенности? Там черным по белому написано: «арендовать», а не покупать. Убирайтесь вон! Вы не мои сыновья! Я остаюсь здесь; предпочитаю быть платежеспособным пруссаком, а не разорившимся французом! Если я захочу — вы слышите? — я могу подать на вас в суд, на всех вас и на тебя, Блюм, в том числе! Достаточно одного моего знака. Вон! Вы… мошенники… вы… Миртиль… Миртиль!

В эту минуту вошел Миртиль. Его трехступенчатая физиономия, подпираемая мощной челюстью и жестким, как ошейник, галстуком, оповещала всех и каждого, что обладатель такой внешности не может быть натурой нерешительной.

Гиппопотам резким движением схватил его за руку. Сходство двух братьев бросалось в глаза даже вопреки их физическому различию. Миртиль чувствовал, как отекшие пальцы Ипполита, подобно барабанным палочкам, судорожно колотят по его плечу. Он обвел всех присутствующих быстрым прокурорским взглядом и остановил его на старшем племяннике, которого объял нечеловеческий ужас. Губы и подбородок Гийома вздрагивали в такт с веками, он весь с головы до ног трясся мелкой дрожью: он понял, что разум завлек его в стан неправедных. Стоя по другую сторону стола, Жозеф огромным усилием воли приковал свой взор к углу буфета, глаза у него горели, как будто он сидел на скамье подсудимых, он старался подавить гнев, сгибая в дугу складной дециметр. Сара молча держалась в стороне, зная, что еще не пришел ее час.

— Что это такое у вас происходит? — задал Миртиль вопрос, по меньшей мере излишний.

Тут-то и показал маленький Блюм величие своей души. Он сам это почувствовал и никогда уже не забывал. Если кому-нибудь пришло бы в голову составить его биографию, Вильгельм Блюм вписал бы в нее эту блестящую страницу без ложной скромности и сумел бы добавить еще пару лестных для себя подробностей.

Глаза его горели какой-то неземной верой в свою правоту, и улыбка, предшествующая словам, доказывала его чистосердечие. Начал он негромко, но мало-помалу его приглушенный голос окреп и зазвучал с такой силой, какой редко удается достичь тому, кто всю свою жизнь ходит в шуринах у сильных мира сего. В тот день его родные узнали (назавтра они об этом забыли), что хромоножка не зря прожил свой век и что по части проницательности он мог дать десять очков вперед даже старосте парижских биржевых маклеров, который, как известно, является самым тонким дипломатом во всей Западной Франции.

Как бы то ни было, но, прежде чем присутствующие успели опомниться, маленький Блюм уже пустил в ход такие великие понятия, как «производство», «коммерция», «транспорт», «кредит», и начал играть ими, будто мальчик мячом.

Дядя был краток, да оно и к лучшему. Ибо доводы его, если учесть все обстоятельства, были довольно-таки скользкие. Так, он утверждал, например, что долг — смерть для отдельного коммерсанта, но жизнь для коммерции; что кредит разоряет человека и питает общество; и еще: что ничто так не тормозит производство, как застой капитала; что промышленность только тогда начинает работать нормально, когда имеется приток денег извне, что вкладывать капитал в сто сорок тысяч франков в фабрику стоимостью двести тысяч франков выгоднее, нежели вложить двести тысяч капитала в дело, которое при ликвидации даст сто тысяч, — короче, в немногих словах он набросал такую смелую экономическую теорию, что сам первый испугался и забил отбой.

С ласковой, простодушной улыбкой, покачивая головой, он подбадривал своих слушателей. Он благополучно миновал грозные «как бы не так» и «мы еще посмотрим» обоих старших Зимлеров, равно как и зловещие вздохи, не предвещавшие ничего доброго, и уверенно пустился плыть в новом направлении, несколько отличном от прежнего.

Здесь-то он и достиг апогея. Чрезмерно строгая логика могла бы отпугнуть слушателей, а посему дядя Блюм, заманив Зимлеров в силки своей софистики, так их запутал, что сами они уже не могли понять, о чем шла речь и с чего начались споры.

Вильгельм признал, что младшие Зимлеры действительно превысили свои полномочия, но сделали это ради того, чтобы извлечь из создавшегося положения непредвиденную выгоду. Заплатить в течение пятнадцати лет семьдесят тысяч франков куда легче, чем вносить ежегодную арендную плату в пятнадцать тысяч. Все дело в том, чтобы отыскать новые оборотные средства. В мгновение ока маленький Блюм уничтожил всякое различие между собой и главой временного правительства. В ту пору еще не подымался вопрос о законе, который был принят только позже и по которому республика давала беспроцентные ссуды на первое обзаведение жителям Эльзас-Лотарингии, переселявшимся во Францию. Торговец сукном бесстрашно изобрел этот закон, сам его сформулировал, сам принял единогласно. Он вторгся в столбцы цифр, воздвигнутые воображением Жозефа, удвоил, а затем и учетверил расчеты своего племянника, сославшись на работоспособность Зимлеров и приняв во внимание их предприимчивость. В конце концов он опрокинул все доводы Жозефа и выдвинул собственную гипотезу, покоящуюся на довольно шатком основании уплаты в рассрочку.

Первый раз в жизни хромоножка так долго и много говорил. В первый и последний раз. Но вдруг голос его задрожал: Вильгельма испугало удивленное внимание слушателей. Шум голосов покрыл его последние слова. От Блюма-героя осталось только некое подобие неземной улыбки да заключительный жест глубочайшей убежденности: широко разведенные ручки, открывшие во всей красе неописуемый серый пиджак.

Перед Зимлерами стоял прежний дядя Блюм, и весь его облик весьма красноречиво доказывал его полнейшую неспособность разбогатеть, хотя бы с помощью одного из только что предложенных им способов.

— Я не понимаю тебя, Ипполит. Ведь это так просто, — сказал Абрам Штерн, собирая морщины, которые, как сеткой, покрывали его розовое лицо.

— Быть может, это просто для тебя, Абрам, — отрезал Миртиль.

Но Абрам, взглянув на него поверх очков, благодушно продолжал:

— Не понимаю, что ты хочешь этим сказать, Миртиль. Я закрыл свою контору в Тюркгейме, теперь я уже не нотариус прусского короля, а пруссаки возместили мне убытки только в размере одной трети, так как мы приняли французское подданство. Не знаю, удастся ли мне завести с такой суммой дело во Франции. Сын мой Ламбер убит при Гравлоте, у меня теперь остался только один Вениамин. Он не может вернуться на оккупированную территорию, он ждет меня в Париже, и у него нет ни гроша. Не знаю, что со мной будет. Да, я считаю, что это просто, Миртиль. Но я не вижу, почему твое положение сложнее моего, не понимаю, почему выбор моих племянников не заслуживает доверия. Видите ли, друзья мои, настал час, когда все становится простым, потому что, если бы мы вдруг увидели вещи такими, каковы они есть в действительности, нам надо было бы плакать, не осушая глаз, до самой нашей смерти.

Нотариус поджал свои бритые губы и издал горлом странный звук, похожий на икоту.

Его брат Яков поднялся со стула с таким усилием, как будто ему немедля предстояло пуститься в путь навстречу неведомой судьбе. Он был ниже Ипполита и, проходя мимо старика, похлопал его по руке и мягко сказал:

— Да успокойся же, Ипполит. Ты ведь поедешь вместе со всей семьей. А вот у меня, кроме него, никого нет.

И вдовец указал на Абрама, который сидел в креслах, погруженный в какие-то свои стародавние воспоминания. Ипполит упорно молчал. Вдруг он круто повернулся, вышел из гостиной, и когда Сара прошла за ним в спальню, весь дом на долгие часы наполнился хриплыми рыданиями и нежным женским шепотом.

Вечером того же дня умиротворяющая тишина залегла на улицах Бушеидорфа. Как повелось за последние недели, в домах еще долго горели свечи. Но на сей раз они освещали необычную картину. Люди — вернее, тени людей — суетились вокруг наваленных сундуков и узлов.

И так как человек не может жить только надеждой на барыш, впервые за целый год в ночной тиши раздались звуки флейты. Это играл, не зажигая света, Жозеф в своей крошечной комнатке под самой крышей.

Окно было распахнуто настежь; сначала оттуда робко вылетали разрозненные ноты, но вот звуки, словно нерешительные танцоры, закружились, взявшись за руки, в хороводе; мелодия шла теперь непрерывной закругленной линией, она спадала, вновь подымалась и устремлялась вперед, по-военному отбивая такт. Теперь это была уже не линия, а скорее гирлянда. Она то свивалась, то распрямлялась, следуя ритму мелодии. Чистый звук без плоти креп с каждой минутой. Он сливался с трепетом рябин, пробирался в самую сердцевину теней, вовлекал их в свою гармонию. Он был в неестественно ярком блеске Венеры, в мерцании Марса, в молчаливом движении Большой Медведицы, в свечении Арктура, в черных струях речушки, бегущей по каменистому ложу, и в дыхании ветра, игравшего кудрявыми ветвями лозняка.

Флейту Жозефа слышал теперь весь город от края до края.

— Сегодня наш Жозеф может спокойно играть, — сказала девушка в доме Фрица Брауна и замерла перед шкафом, откуда она вынимала стопки белья, пахнувшего лавандой.

Трепетал даже воздух. Сама вечерняя прохлада преображалась в далеких звуках флейты. Грудь ширилась, слезы медленно катились по щекам, и люди дрожащими губами впивали их горькую сладость.

Но равнодушная и к людским печалям, стихавшим под ее звуками, и к шумным людским радостям, сменившимся внезапно спокойным созерцанием, песня все лилась и лилась, будто хотела достичь только ей одной доступного совершенства, и душе музыканта, чтобы высказать себя, хватало языка искусства. Никто не требовал большего. Красота взволнованной мелодии отвечала противоречивым чувствам бодрствующих сейчас людей.

Так Жозеф и не узнал многих из тех, кто слушал той летней ночью звуки его флейты, последний отголосок родной долины. Но прежде всего песня искала отклика в неведомых глубинах, называвшихся душой Жозефа, которую не успел еще задушить мелочный ход жизни.

Поскольку и впрямь мир существует не для одной лишь наживы, Гийом Зимлер в тот же самый час отправился за женой — молодой, преждевременно поблекшей женщиной, в обществе которой всякий раз обострялось то чувство ужаса, которое вызывала в нем жизнь и он сам.

Гермина поджидала его у тети Бабетты, супруги дяди Вильгельма, в трех лье от города, в предместье Кольмар. Гийом приехал туда около полуночи. И с первого взгляда понял все. Ему хотелось никогда сюда не возвращаться. Ему хотелось, чтобы все разом исчезло и растворилось во всеобщей горечи.

Гермина стояла под единственным фонарем, освещавшим железнодорожную платформу; детей она держала за руки. Это была не крупная, но топорно сложенная женщина. Она улыбалась своей вечной, несколько вымученной улыбкой, которая, казалось, навсегда застыла в чертах ее лица с нежной девичьей кожей. Улыбалась, еще не видя мужа, — потому что ждала его, потому что утомилась, вглядываясь с покорным вниманием в полумрак, и еще потому, что жизнь вышколила ее, сделала благоразумной и безропотной.

И все же она была взволнована. Если бы Гийом приложил руку к ее сердцу, он услышал бы учащенное его биение. Но подобные мысли не приходили ему в голову. Впрочем, Гермина улыбалась не от радостного волнения.

Гийом расцеловал жену в обе щеки, нагнулся к ребятишкам — мальчику и девочке — и слегка пощекотал усами сонные личики, жавшиеся к его плечу. Они вышли на дорогу. Гийом не переставая твердил:

— Ну, здравствуйте, здравствуйте! Как дела? Так поздно, а вы еще не спите. Не замерзли?

Тетя Бабетта из деликатности удалилась еще до прихода поезда. Накрытый стол гнулся под тяжестью пирогов, ливерной колбасы и гигантского, горячего кугеля. Гийом рассеянно взглянул на все эти приготовления, зато дети, окончательно проснувшись, не сводили глаз с лакомств. Он потребовал, чтобы Гермина немедленно уложила детей. После чего ей пришлось удовольствоваться весьма кратким отчетом о происшедших событиях. Она впивала каждое слово медлительного рассказа, не умея вызвать мужа на дальнейший разговор. Гийом избегал глядеть на жену.

Вскоре они очутились рядом в узкой кровати. Ее прекрасные белокурые волосы, скромно заплетенные в косы, касались его плеча, но он и не думал притронуться к ним. Да она и сама забыла, когда он это делал. Гийом поцеловал ее в лоб, Гермина ответила поцелуем в щеку. Он заснул, а она долго еще ворочалась без сна на супружеском ложе, вспоминая рассказы мужа.

Нельзя сказать, чтобы Гийом не любил жену. Он даже не допускал мысли, что какая-то другая женщина могла стать его женой. Но он принадлежал к той породе людей, которые носят в своих костях и в своей плоти проклятие костей и плоти, Гийом вовсе не был черствым, отнюдь ет. Слушая музыку, он плакал. Он знал несколько забавных историй и любил при случае их рассказать. Но он был чадом того племени, которое бросило Иова на его гноище. Разница между ним и его предками была, пожалуй, только в том, что самый роскошный дворец принес бы ему не больше радости, чем это пресловутое гноище.

На работе ему не оставалось времени, чтобы размышлять о своем страхе перед жизнью. В это русло он направлял все чувства. Осознай он их, ему не осталось бы ничего другого, как повеситься на толстом суку каштана перед фабрикой. И жизнь, которая все умеет повернуть к своему конечному торжеству, извлекала из этого одержимого хандрой человека такой силы энергию, какая и не снилась самым жизнерадостным натурам.

Флейта Жозефа по-своему отвечала Гийому, который в трех лье от Бушендорфа терзался отвращением к жизни. Причины — различные, результат — один. Что же, быть может, правы в своем недоверии джентльмены из Коммерческого клуба в Вандевре. Ибо, следуя какому-то неизученному закону, люди типа Зимлеров если уж строят, так стараются строить прочно.

X

— Ради всего святого, Пьеротэн, окна, окна!

Тридцать выхоленных джентльменов испытывали всем своим нутром и даже кожей глубочайшее удовлетворение при мысли, что они находятся в комфортабельном помещении и что их отделяет от всего остального мира хрупкий, но зоркий заслон зеркальных окон.

Когда от заблаговременно затопленных каминов по гостиным идет блаженное тепло, как приятно сознавать, что там, за стенами, Вандевр вступил в единоборство с туманом. Звон луидоров на зеленом сукне и тихое посвистывание газовых рожков сливаются в очаровательную гармонию для того, кто трудится весь день во славу чистогана.

Но через полуоткрытое окно в комнату вдруг проникли шумы, которые не приличествует слышать членам подобного клуба, — стенание осеннего дождя, того затяжного дождя, какой бывает только на западе Франции, и пыхтение ткацких фабрик. Вот почему в клубе раздается единодушное:

— Ради всего святого, Пьеротэн, окна!

Злополучный Пьеротэн не нуждается во вторичном напоминании. Он бросается закрывать ставни.

Хотите узнать, в порядке ли содержит хозяин свой дом? Проверьте окна. Если обе створки беззвучно и плавно ходят в петлях и совпадают математически точно, как хорошо отрегулированные части машины, знайте, что архитектор рассчитывал, как говорится, с запасом, а мастера поработали на совесть.

Пьеротэн захлопнул окно, и ни одно стекло не звякнуло в затвердевшей замазке рам. Тяжелые занавески, казалось, только и ждали этого жеста, чтобы лечь безукоризненными складками красного штофа. Теперь октябрь мог сколько ему заблагорассудится морщить меловое, серое небо или исподволь душить город периной своих туманов, — ни одно дуновение не осмелится шевельнуть золоченые кисти бахромы. Господа коммерсанты под надежной кровлей, и они знают это.

— В такую погоду только и переезжать, — заявляет юный Потоберж, как бы подводя итог общим мыслям.

— А кто-нибудь их видел? — осведомляется старец, утонувший в кресле стиля елизаветинской эпохи.

— Сейчас пришел Булинье. Он, конечно, все знает. Ах, Булинье! Дражайший Булинье!

Входит Булинье, вытирая влажные усы; на щеках у него лиловые пятна, — он замерз.

— Вот и наш уважаемый коллега! Держу пари, он до отказа набит сплетнями, — заявляет Лефомбер («Шевалье-Лефомбер». Ткацкая фабрика).

— Булинье, милый мой, вас прямо распирает от новостей! Мы вас слушаем, — восклицает Морендэ (Морендэ и компания. Бельевая фабрика), скрестив перед камином ноги на манер римской десятки.

— Ваши друзья уже приехали, дорогой Булинье? — снисходит старец, утонувший в кресле. Никогда в жизни Булинье не удостаивали такой чести.

— О каких это вы говорите друзьях, господин Рогландр?

— Этот холуй нарочно корчит дурачка, чтобы набить себе цену, — высокомерно цедит сквозь зубы юный Потоберж. Его папаша нажил миллион на военных поставках, и сынок презирает капиталы в становлении.

— Послушайте-ка, Булинье! — кричит от игорного стола господин де Шаллери. — Вас видели около трех часов тому назад, вы шли под ручку с вашими эльзасцами.

Булинье не сдается. Он весь так и тает от благорасположения:

— Как вам не позавидовать, господин де Шаллери, вам никогда в жизни не приходилось держать в руках хоть что-то отдаленно напоминающее договор или расписку.

— Проклятый Булинье, умеет разжечь клиента!

— Ничего не поделаешь, такова кухня коммерции, — скромно парирует торговец сукном.

Но от господина де Рогландра так легко не отделаешься. Раскинувшись в кресле, багрово-красный от жары, он поднял рюмку шартреза и смотрит на огонь сквозь играющую в отблесках пламени жидкость.

— Надеюсь, дорогой господин Булинье, что ваши друзья пребывают в добром здравии?

Только господина Булинье на эту удочку не подденешь. «Круглый катится, плоский скользит», — господину Булинье известна эта поговорка. Сам круглый снаружи и плоский изнутри, он и катится и скользит, только бы пробиться вперед.

— Хе! Мои друзья — все, кто продает, покупает и платит.

— И вы полагаете, что они заплатят?

— От этих людей можно всего ожидать.

— А какие они с виду? Послушайте-ка, де Шаллери, говорят, вы встретили эту банду.

— Настоящий цыганский табор, — кричит из-за стола господин де Шаллери.

Члены клуба дружно восклицают:

— Как так?

— Как так? А так…

Он неожиданно встает с места, и массивная его фигура заполняет весь проем двери.

— Представьте себе такую картину. Приезжают откуда-то люди, зубастые, носастые, в длинных черных сюртуках, заляпанных грязью. И во главе шествует по лужам наш жирный идиот Габар под шелковым зонтиком. И вода с зонтика стекает ему прямо на брюхо. Он ведет эту процессию, а у самого вид такой жалкий, точно у дрессировщика, который направляется в цирк со своими учеными псами и уже заранее предвидит, что выручка будет ничтожная. А за ним следует вся шайка, скрючившись от холода. Я стал на краю тротуара, чтобы насладиться зрелищем. Прямо за Габаром, под одним зонтиком, два субъекта — худой и толстый — шлепают по грязи: забрызгали друг друга с ног до головы. Но они и внимания на это не обращают. В руках у них саквояжи, какие-то мешки, они подталкивают их коленями, совсем как факельщики, вдруг вздумавшие играть в мяч. Чуть позади — два господина поважней; очевидно, папаша со своим братцем — старшие Вимлеры, цвет верхнерейнской промышленности, наши будущие коллеги, господа!

Словом, все лучшее, что со времен революции восемьдесят девятого года родилось в гетто города Франкфурта, подарочек правительства господина Тьера, немецкая вышивка на еврейской основе, двусторонняя ткань: с лица — ростовщичество, с изнанки — шантаж, с солидной каймой скаредности; ткань, не отрицаю, приятная для глаза, мягкая на ощупь, приманка для покупателя, — и только знаток безошибочно видит в этом товаре свидетельство того, что подлинной честной и добросовестной выделке пришел конец. Надеюсь, вы не посетуете на меня за то, что я решился представить вам этот примечательный клан, пожелавший утвердиться на прахе нашего незабвенного Понсэ.

Одобрительным шепотом была встречена речь де Шаллери, каждое слово которой подчеркивал своими жестами и ужимками господин Булинье. Оратор де Шаллери незаметно для себя приблизился к камину, от которого предупредительно поспешил отойти Лефомбер.



Поделиться книгой:



Регистрация