А про себя старший мастер подумал:
«Zum Teufel![4] Это дьявол, а не человек… Скажешь такое, что и не собирался говорить».
Повернув в сторону Фрица свою застывшую физиономию, Ипполит взглядом приковал его к месту. Блюм внимательно рассматривал свои ботинки. Казалось, черный галстук совсем задушил Миртиля. На долю альта в симфоническом оркестре выпадает нелегкая задача — взволновать слушателя при помощи самых неблагодарных средств. А Зимлеры не любили признаваться в наличии моральных обязательств. И как обычно, на долю женщины выпала эта задача.
Спокойным, размеренным шагом Сара выступила вперед, — именно за эту походку ее прозвали в округе «Королева Зимлер».
Худощавый стан стареющей женщины выпрямился с несказанным достоинством. Лицо, покрытое, словно лаком, легкой желтизной, не выдало затаенных чувств даже движением бровей.
Мудрый закон Востока, ибо он знает человека со дня его сотворения, предусмотрительно принял меры к тому, чтобы женщина оставалась подругой лишь одного мужчины, а не переходила из рук в руки, как предмет вожделения и источник распрей. Поэтому-то Сара, на следующий день после свадьбы спрятавшая под чепец свои густые молодые косы, навсегда сокрыла от посторонних взглядов теперь уже поредевшие седые букли. Так поступила некогда ее мать; так, следуя примеру Сары, поступила и ее невестка. Черные шелковые оборки обрамляли виски цвета слоновой кости. А те локоны, что спадали у ушей из-под завязок богатого кружевного чепца, были накладные. Но так как обман родился под знойным солнцем и кокетство поджидало праматерь нашу Еву у врат рая, белая шелковая нитка, простроченная посреди оборок, долженствовала изображать пробор, разделявший на две половины фальшивое бандо.
Так из поколения в поколение носили женщины траур, оплакивая рассеяние племен.
Только белоснежный полотняный воротничок у ворота черного шелкового лифа да руки, сложенные на животе, — только два этих светлых пятна и оживляли зловещую мрачность одеяния.
Такая женщина, молчаливая, замкнутая, признанная госпожа в доме, невольно приобретает внушительность. В ее присутствии даже тот, кто невысок ростом, становится как-то выше. Под резкой чертой, пересекающей лоб, по обе стороны длинного крючковатого носа Фриц Браун увидел два блестящих глаза, смело смотревших на него. Бархатистый взгляд, но где-то в глубине горящих зрачков — далекие воспоминания, насмешка над сегодняшним днем, сожаление об ушедших временах, мучительное спокойствие сердца. Какие-то свои давно утвердившиеся понятия, вопиющая невежественность, точное знание своих возможностей, мужество и одновременно покорность. Этот взгляд до времени познавшего мир ребенка, ничего не познавшей матери и старухи насмешницы лишил эльзасца его мужской самоуверенности. И он невольно вспомнил крылатую фразу, ходившую по Бушендорфу: «Не дай бог попасть на язык Ипполиту или под обстрел глаз его супруги, — пляши тогда под их дудку».
— Мы переживаем тяжелые минуты, Фриц Браун. Но вы вашими словами смягчили горе мужа. Такие вещи не забываются. Вы сами видите, в каком мы положении. Вся наша жизнь поставлена на карту. Но если вы и ваши друзья…
«Ну, брат, держись», — подумал старший мастер.
— …раз вы с нами, чего же мне тогда бояться возвращения сыновей.
Браун почувствовал себя так, точно на шею ему накинули удавку.
— Если мы все — все сорок человек то есть — с женами, детьми и нашим скарбом не отправимся вслед за вамп, лучше мне тогда последним подмастерьем работать.
«Чего же ты ждешь?» — тут же возразил первому второй Браун. И вот ведь что удивительно: старуха от души говорила.
Но к великой досаде этого второго, внутреннего, Брауна, тот, первый Браун, посланный на дипломатическую разведку, вдруг разошелся:
— Почему бы вам не пройтись по Бушендорфу, господин Ипполит? Ни одного пруссака не встретишь, они заваливаются спать с петухами. Ей-богу же, небольшая прогулочка будет вам куда полезнее, чем это сидение да порча нервов. Вы увидите, что в городе у многих горят свечи. А свеча, она, знаете ли, горит у хороших людей. Неужто вы думаете, что мы вас так просто отсюда и отпустим? Одно дело — немецкий хлеб, другое дело — французский. Пусть сюда приходит пруссак; если ему нужны рабочие, пусть привозит с собой. Мы всю жизнь выпускали зимлеровское сукно, а сукно Зимлеров — это французское сукно. Старик Германн уже заложил четыре столовых прибора, а они чистого серебра; Готлиб с Готлибихой всю свою мебель продали; Пуппеле — тот у соседей теплое пальто и меховые ботиночки для своего малыша призанял; Майер уже с полудня па вокзал забрался — хочет первым
«Клянусь честью», откуда только у «него» все это берется?» — подивился первому Брауну второй. Губы Сары дрогнули, она протянула руку. Но тут Миртиль решил, что настал его черед завершить беседу какой-нибудь сугубо мужской репликой. Он обернулся к брату своим трехступенчатым профилем:
— Теперь ты сам видишь, что снова наладить дело будет не так уж трудно!
И Браун со вздохом убедился в том, что уже давно знал: Зимлеры любого обойдут, как малолетнего ребенка.
VIII
Конечно, мать на тысячу ладов представляла себе сцену возвращения сыновей, но когда наконец дверная ручка беззвучно повернулась и заскрипела, как бы говоря знакомым голосом: «Это я! Что случилось?» — глаза Сары впились в дверь, и у нее перехватило дух.
Дверь отворилась бесшумно, даже не взвизгнув в петлях. Сначала показался угол черного запыленного саквояжа. Послышался вздох. Четверо мужчин один за другим (первый Вильгельм, а потом и Фриц Браун) поняли, что произошло нечто важное. Вошел Гийом Зимлер, вслед за ним появился Жозеф под запоздалый лай соседской собаки.
— Уф! Добрый вечер!
Последующую сцену лучше было бы обойти молчанием. Вряд ли уместно описывать во всех подробностях не знающую границ материнскую нежность и ребяческое поведение ее двух взрослых сыновей, покрытых дорожной пылью.
Радости дяди Вильгельма хватило бы на десяток родственников, так бурно он восклицал: «Ну что за мальчики! Это же прямо молодцы!» Между тем дядя Миртиль, не созданный для таких необычных положений, обратил к окошку свои мощные надбровья и властно потребовал от Фрица Брауна объяснений: каким это чудом нынче вечером гравий не заскрипел под ногами путешественников?
— Где же? Где? — вполголоса спрашивал Вильгельм, пожимая руки племянникам. Но ни тот, ни другой не снизошли до ответа. Однако участники этой сцены поняли, что проявления радости, даже столь затянувшиеся, еще недостаточны для того, чтобы разрешить все деловые затруднения. Уже одно присутствие Ипполита было способно иссушить источники самых благородных излияний.
Он не протянул руки сыновьям, даже не кивнул им, только кирпично-красное лицо его вдруг стало желто-серым, что не предвещало ничего доброго. Рот беззвучно задергался, и время от времени отечный указательный палец тыкал в сторону новоприбывших.
Он хрипло дышал, как потревоженный бык, — чем обычно давал знать о своем намерении вступить в разговор. Мгновенно воцарилась тишина. Гийом тер себе лоб, и носовой платок чернел от каждого прикосновения к закопченному лицу. Он подошел к столу.
— Добрый вечер, отец.
— Ну? — спросил отец. Он ждал не того.
Гийом говорил тем же взволнованным, тявкающим голосом, как и при позавчерашнем объяснении с сердечно-больным маклером.
— Отец, есть новости.
— Ну? — переспросил отец, но уже другим тоном. Жозеф поправил дужки очков и поспешил на выручку
к брату, однако счел благоразумным избрать более безопасный путь наигранной беспечности:
— Имею честь говорить с господином Ипполитом Зимлером, владельцем суконной фабрики в Вандевре…
— Где?! — переспросил Ипполит: крик, казалось, еще раньше набухал у него в груди.
— В Вандевре, это на Западе… — вмешался Гийом, пожирая отца глазами.
— В Вандевре?
— В Вандевре!
Торжествующее восклицание Вильгельма Блюма пропало, заглушённое скептическим возгласом Миртиля, который, постучав ладонью по столу, прибавил безнадежным тоном:
— Так я и знал, так и знал!
Ипполит подался вперед всем телом:
— Значит, там, там вы…
Гийом утвердительно кивнул головой. Жозеф, веря в непогрешимость своей тактики, снова поправил очки и снова доверительно нагнулся к отцу:
— С владельцем суконной фабрики в Вандевре и хозя…
Он не закончил фразы. Отец вскочил. Кресло с грохотом упало па пол, протянув к лампе свою изодранную холстинную обивку и четыре колесика. Старик был выше на голову всех своих родичей.
— Так вы ку-пи-ли?
— Ага!
— Да, мы… купили, — пробормотал Гийом посеревшими губами и впился глазами в отца. Он полез было во внутренний карман за бумагами, но Жозеф остановил его.
— Мы не имели времени запросить вас депешей… Надо было… надо было решать тотчас же. И всякий другой на нашем месте… клянусь…
Когда адвокат, произнося речь, взывает к публике, значит, дело его подзащитного плохо. Жозеф призвал в свидетели лихорадочно блестевшие глаза своей родни.
— Надо было… — начал Миртиль.
— Так вы… купили? — снова заорал фабрикант. И наконец вопрос, последний, решающий вопрос сорвался с его губ, и седые бакенбарды затряслись:
— А за сколько?
— Успокойся, папа! Мы блюли твои интересы. Мы уверены, что поступили правильно, — сказал Жозеф покорным, наигранно простодушным тоном.
— Разберемся по порядку. Мы ехали затем, чтобы найти фабрику. Ведь таково было ваше намерение, не правда ли? — перебил его Гийом.
Жозеф с преувеличенной поспешностью нагнулся над черным саквояжем.
— Взгляни сначала на планы и скажи, какую цену ты бы дал за эту фабрику?
— Случай редчайший, дядя Вильгельм, — подхватил Гийом, решив извлечь пользу даже из присутствия Блюма. Но логика отца — увы! — не походила на те глыбы, которые, будучи раз сдвинуты с места, могут в дальнейшем направляться простым движением руки.
— За сколько купили?
— Сейчас узнаешь, взгляни сначала на планы, — озабоченно повторил Жозеф.
— Ответь ему, — шепнула мать.
Но гнев старика Зимлера уже не знал удержу. Он обвел гостиную взглядом, дико захрипел, шея у него налилась кровью, и он завыл, сопровождая каждый слог выразительным ударом кулака о стол:
— За сколько ку-пи-ли?
Все, что могло дребезжать, задребезжало — и стекло и металл. Гийом, вытянувшись, стоял перед отцом, пустой, как ножны сабли. Он беззвучно шевельнул губами раз, другой и выдавил наконец несколько звуков, необходимых для того, чтобы получились следующие слова (только тут он впервые понял чудовищный смысл этих слов во всей их совокупности):
— За двести тысяч франков.
— Ипполит! — вскричала Сара, бросаясь к мужу.
Глядя на Миртиля выкаченными глазами, в которых не было ничего человеческого, старик повторил:
— Zwei Hundert!… Gott im Himmel!… Myrtil, alles, alles…[5]
Затем ноги его подкосились, он шагнул, хотел было сесть, зацепился за ножку перевернутого кресла и рухнул между креслом и столом, рыча, как сраженный насмерть зверь.
IX
И все же не каждый, кто хочет умереть, умирает. «Гиппопотам», как звали старика Зимлера в семействе Альтерманов, был сколочен на редкость прочно. Но ведь кто не знает, что все Альтерманы смешанных кровей: еврейской и немецкой.
— Надо поставить ему пиявки… Он слишком зажирел, — заключил Фридрих Альтерман, выколачивая фарфоровую трубку. Альтерманы перешли в прусское подданство. Одним конкурентом меньше, меньше одним долгом соседу — ну как тут не позлорадствовать?
В гостиной поставили кровать. Но «Зимлеры и болезнь — две вещи, друг друга исключающие», — как любил повторять для собственного своего успокоения покойный Дедушка Мойша Герш Зимлер, бывший тамбурмажор наполеоновской гвардии.
Не прошло и двух суток, а уже во всех этажах дома под каблуками старика снова затрещали половицы и за всеми Дверьми неожиданно раздавалось его гулкое пыхтение.
Всякого другого после такого удара разбил бы паралич, во старик Зимлер отделался пустяком — у него отнялось левое веко. И если в течение недели он не совсем внятно произносил некоторые слова, то и это было сущим пустяком, принимая в расчет его буйный нрав.
— Гиппопотам в бешенстве! Спасайся кто может! — посмеивался Альтерман, жадно прислушиваясь к тому, что делалось у соседей. Его сад примыкал к зимлеровскому саду. А кузен Яков Штерн бегал от своего дома к зимлеровскому и сокрушенно повторял:
— Почему не послушали Сару? Женщины разбираются в таких вещах. Ипполит скорее даст себя убить, чем сядет в поезд!
Но пока что Ипполит убивал своих домашних, не щадя никого. Как-то в коридоре Жозеф схватил отца за рукав, — голос его мог смягчить даже камень:
— Папа, да ты хоть посмотри!
На столе блестела голубоватая калька с планами. Отец грубо вырвался от Жозефа и снова зашагал по дому. Первое его слово, с которым он соизволил обратиться к сыну, было:
— Ты сказал, за двести десять тысяч?
— За двести. Да!
— Ну, так у меня их нет! И я их не дам!
Старик ушел. Целых три дня он твердил: «Ничего не дам! Не дам!»
Но всему бывает конец. Три дня и три ночи беспрерывного шагания и вздохов в одно прекрасное утро привели Ипполита в столовую.
Подбородок и щеки его густо заросли щетиной. Бакенбарды стояли дыбом; густые брови лезли в налитые кровью глаза, левый был полузакрыт. В поредевших седых волосах стального отлива застрял пух от подушки. Концы расстегнутого воротничка свисали на мясистый подгрудок. Сюртук коричневого сукна, измятый, кое-как застегнутый, свободно болтался на груди и опавшем животе. Ипполит, видимо, выбился из сил. Но неистребимая злоба пересиливала слабость.
Раскаленный июльский воздух был наполнен жужжанием насекомых. Вся семья, собравшись в полутемной столовой, беседовала вполголоса, поджидая хозяина.
Его появление вызвало переполох. Сара, не ложившаяся с того рокового вечера, бросилась к мужу. Он отстранил ее властным движением руки. Однако она успела поправить завернувшийся бархатный воротник его коричневого сюртука. Всякие предисловия были излишни.
— Мы тебя ждали, — просто сказал хромой. Он, по обыкновению, не снял фуражки. Но еще одна нежнейшая его улыбка пропала даром.
— Не дам! Ничего не дам! — возвестил жирный голос, идущий откуда-то сверху, из самого темного угла.
Кузен Яков Штерн — его тоже призвали на семейный совет — счел нужным вмешаться.
— Ну хорошо, хорошо! За показ денег не просят! Ты сначала посмотри, а потом подумаешь на досуге.
Кто-то из сыновей Зимлеров добавил:
— Мы готовы, отец, дать самые подробные объяснения.
— Покажите, да поскорей. Потому что должен же я знать…
Кто-то распахнул ставни. Но Сара тут же затворила окно: осы наперебой зажужжали на самой мрачной своеа ноте.
Начались великие прения. Отчаяние младших Зимлеров смешало в первобытном хаосе, способном поглотить всю вселенную, и фальшивые бриллианты на пальцах маклера, и «домик для одинокого привратника», и толстые балки фабричного корпуса, и бесконечные цехи ткацкой мастерской, залитые ослепительным светом труда, и ту стену, поначалу не слишком длинную, которая волей человека в коричневой паре стала вдруг нормальной длины.
Жозеф поспешил отгородиться от этого хаоса своим дециметром. Головы нагнулись над планом. Сначала были названы цифры, потом пошли — капиталы, проценты, сроки платежей, взносы наличными, платежи в рассрочку, рабочая сила, площадь и перспективы сбыта. Складной дециметр плясал как бешеный по полотняной кальке. Потные пальцы скользили по белым линиям, очерчивая границу строений.