Федосьев опять засмеялся.
— Петр, например? — спросил он. — Правда, типичный интеллигент? А он ведь принимал участие в создании русской цивилизации… Любил ли он ее или нет, любил ли вообще Россию, твердо ли верил в нее и в свое дело, — наш голландский император, — это другой вопрос. Говорил, по должности, разные хорошие слова, но… Я шучу, конечно, какое может быть сомнение в самоотверженном патриотизме Петра? Вам не приходилось читать его последние указы? Они удивительны… В них такая душевная тоска и неверие, чуть только не безнадежность… Подумайте, и этакий великан у нас устал! Должно быть, у Петра под конец жизни немного убавилось веры… Во все убавилось, даже в науку, которую он так трогательно любил. Ведь этот гениальный деспот был, собственно, первым человеком восемнадцатого столетия, — пожалуй, больше, чем Вольтер… А вот на европейца все-таки не очень походил. Я думаю, его любимые голландцы на этого Саардамского плотника смотрели с большой опаской… Переодеваться в чужое платье мы любили испокон веков. У нас большинство великих людей, от Грозного до Толстого, обожало духовные маскарады. Москвичей в Гарольдовом плаще в нашей истории не перечесть. Вот только мода на плащи меняется…
— Никак я не предоплагал, — сказал Браун, — что у людей власти может быть так развито чувство иронии, как у вас.
— Чувство иронии? — переспросил Федосьев. — Не скажу, что это смех сквозь слезы, уж очень было бы плоско. Что делать? И для смеха, и для слез у нас теперь достаточно оснований. Но для слез оснований много больше.
Они помолчали.
— Только в России и можно понять, что такое рок, — сказал Браун. — Вы говорите, мы гибнем. Возможно… Во всяком случае спорить не буду. Но отчего гибнем, не знаю. По совести, я никакого рационального объяснения не вижу. Так, в свое время, читая Гиббона, я не мог понять, почему именно погиб великий Рим… Должно быть, и перед его гибелью люди испытывали такое же странное, чарующее чувство. Есть редкое обаяние у великих обреченных цивилизаций. А наша — одна из величайших, одна из самых необыкновенных… На меня, после долгого отсутствия, Россия действует очень сильно. Особенно Петербург… Я хорошо знаю самые разные его круги. Многое, можно сказать, — очень многое, — а все же такой удивительной, обаятельной жизни я нигде не видел. Вероятно, никогда больше и не увижу. Да и в истории, думаю, такую жизнь знали немногие поколения… Я порою представляю себе Помпею в ту минуту, когда вдали, над краем кратера, показалась первая струя лавы.
— С той разницей, однако, что извержение вулкана вне человеческой воли и власти. У нас еще, пожалуй, все можно было бы спасти…
— Чем спасти? Князь Горенский, может быть, и глуп, но противопоставить ему у вас, по-видимому, нечего… Для власти всякий энтузиазм пригоден, кроме энтузиазма нигилистического. За Горенского, по крайней мере, история… Ведь вы не думаете, что все можно было бы спасти «мифологией ответственного министерства»?
— Как вам сказать? Я не отрицаю, что это один из выходов. Однако, есть еще и другой… Трудно спорить, конечно, с историей, с миром. Но мой опыт — по совести, немалый — говорит мне, что устрашением и твердостью можно добиться от людей всего, что угодно.
— Зачем же дело стало? Отчего не добились?
Федосьев развел руками.
— Какая же у нас твердость, Александр Михайлович. Да у нас и власти нет, у нас не правительство, а пустое место!
— Плохо дело, вы правы… Фридрих-Вильгельм жаловался на Лейбница: «Пустой человек, не умеет стоять на часах!» Никто не требует от наших министров, чтоб они были непременно Лейбницами. Но хоть бы на часах умели стоять!.. Впрочем, может быть, вас призовут в последнюю минуту?
— Поздно будет, — сказал Федосьев. — Да и не призовут, Александр Михайлович, — добавил он, помолчав, — вы напрасно шутите. Мое положение и то очень поколеблено, — у журналистов спросите. Не сегодня-завтра уволят…
Дверь открылась. Кондуктор спросил билеты и с поклоном поспешно вышел.
— Ну, а как же на западе, Александр Михайлович? — спросил Федосьев, взглянув на часы. — Иногда меня берет сомнение: много ли прочнее и запад? Вдруг и в Европе решительно все возможно? Вы как думаете? Я Европу плохо знаю. Ведь и там революционные партии хорошо работают?.. Вы ко всему этому не близко стояли?
— К чему?
— К работе революционных партий. Наблюдали?
Браун смотрел на него с удивлением и с насмешкой.
— Конечно, как тут ответить? — приятно улыбнувшись, сказал, после недолгого молчания, Федосьев. — Если и стояли близко, то не для того, чтобы об этом рассказывать?
— Особенно государственным людям, — с такой же улыбкой произнес Браун.
— О, я ведь говорю только о наблюдении, притом об иностранных революционных партиях: их деятельность меня мало касается… Не настаиваю, конечно… Не скрою от вас впрочем, что некоторые из ваших научных сотрудников меня интересовали и, так сказать, по делам службы… Да вот хотя бы дочь этого несчастного Фишера, о котором теперь так много пишут, она ведь у вас работала, — быстро сказал Федосьев, взглянув на Брауна, и тотчас продолжал. — Приходилось мне слышать и о вашем политическом образе мыслей, — вы из него не делаете тайны… И, признаюсь, я несколько удивлялся.
— Можно узнать, почему? Тайны я не делаю никакой. Кое-что и писал… Не знаю, видели ли вы мою книгу «Ключ»? Она была перед войной напечатана, впрочем, лишь в отрывках.
— Я отрывок читал… Правда, это работа скорее философского характера? Надеюсь, вы пишете дальше? Было бы крайне обидно, если б такое замечательное произведение осталось незаконченным… Не благодарите, я говорю совершенно искренно… Удивлен же я был потому, что хотя по должности я, кажется, не могу быть причислен к передовым людям, но с мыслями ваших статей согласен — не говорю, целиком, но, по меньшей мере, на три четверти.
— Я очень рад, — сказал, кланяясь с улыбкой, Браун. — Поистине это подтверждает ваши слова о том, что в России юристы не верят в закон, капиталисты — в право собственности, и т. д. Впрочем, я всегда думал, что государственные люди позволяют себе роскошь иметь два суждения: в политической работе и в частной жизни. И ни один искренний политический деятель против этого возражать не будет…
— Вы думаете? Однако, возвращаюсь к вам. С взглядами, изложенными в ваших статьях, конечно, трудно править государством, но участвовать в революции, по-моему, еще труднее.
Впереди прозвучал свисток локомотива. На лице Федосьева скользнула досада. Поезд замедлил ход. Сквозь запотевшие стекла стали чаще мелькать огни, показались вереницы пустых вагонов.
— Вот и Царское, — сказал с сожалением Федосьев, протирая перчаткой запотевшее стекло. — Так и не удалось побеседовать с вами… До другого раза, — добавил он полувопросительно и, переждав немного, спросил: — Не сделаете ли вы мне удовольствие как-либо пообедать со мной или позавтракать?
— К вашим услугам. Спасибо.
— Вот и отлично… Вам все равно, у меня или в ресторане? Если, конечно, обед у меня не слишком повредит вашей репутации, — сказал, улыбаясь, Федосьев.
— Мне все равно.
— Очень хорошо… Я вас предуведомлю заблаговременно…
Он встал, простился с Брауном и, опираясь на палку, вышел на площадку вагона. Поезд с протяжным свистком остановился. Федосьев нетерпеливо надавил ручку тяжело поддававшейся двери. Ветер рванул сбоку, слепя глаза Федосьеву. Он, ежась, надвинул плотнее меховую шапку и осторожно сошел по мерзлым ступеням на слабо освещенный перрон. Шел снег крупными тающими хлопьями. Носильщик бежал вдоль поезда, вглядываясь в выходивших пассажиров. В окнах вокзала светились редкие огни. Где-то впереди рвались красные искры. За ними все утопало в темноте.
XXVI
— Так ты заедешь к Нещеретову? — значительным тоном спросила в передней мужа Тамара Матвеевна. — Пожалуйста, не забудь: в любой день, кроме среды на будущей неделе. Не забудь также сказать о нашем спектакле… Может быть, ему будет интересно…
— Да, да, я не забуду, — с легким нетерпением ответил Кременецкий, надевая шубу. Тамара Матвеевна оправила на нем воротник и поцеловала мужа в подбородок.
— Застегнись, ради Бога, ужасная погода. Теперь у всех в городе грипп…
— Пустяки… До свиданья, золото…
— Раздался звонок. Горничная открыла дверь и впустила людей, которые, тяжело ступая, внесли в переднюю какую-то огромную деревянную штуку.
— Это еще что? — с неудовольствием спросил Семен Исидорович, глядя на некланявшихся, угрюмых носильщиков, топтавших и пачкавших мокрыми сапогами аккуратную дорожку на бобрике передней.
— Ах, это рама, — заторопившись, сказала Тамара Матвеевна. — Это для нашего спектакля. Пройдите, пожалуйста, туда… Маша, проводите же их…
— Семен Исидорович слегка пожал плечами и направился к двери, с демонстративной досадой обходя носильщиков, как если бы они совершенно загораживали выход. Спектакль устраивался с разрешения и даже с благословения главы дома; однако Кременецкий всегда в подобных случаях принимал такой тон, точно все приготовления очень ему мешали и были вдобавок совершенно не нужны: спектакль мог отлично устроиться сам собою. Семен Исидорович следовал этому тону больше по привычке, но Тамара Матвеевна невольно ему поддавалась и чувствовала себя виноватой.
Своей быстрой походкой энергичного делового человека Кременецкий спустился по лестнице. На улице он с обычным удовольствием окинул хозяйским взглядом лошадей, кивнул жене, смотревшей на него из освещенного окна, сел в сани и сказал кучеру:
— С Богом!..
Визит к Нещеретову, которого он должен был пригласить на обед, был не совсем приятен Семену Исидоровичу. Дон Педро не ошибался: Кременецкий действительно подумывал о том, что хорошо было бы Мусе выйти замуж за Нещеретова. Семен Исидорович, однако, не подозревал, что эти его тайные планы могут быть кому бы то ни было известны. И вправду трудно было понять, откуда пошел о них слух: ничего для осуществления своей мысли Кременецкий еще не сделал, да и самая мысль была довольно смутной. Семен Исидорович в глубине души несколько ее стыдился, хотя Нещеретов во всех отношениях был блестящей партией. Разве только по годам он не совсем подходил для Муси. Ему было лет тридцать восемь, а то и все сорок. Но разница в возрасте в пятнадцать, даже в двадцать лет между мужем и женой была довольно обычным явлением, и к рано женящимся мужчинам в Петербурге относились шутливо, особенно в том обществе, в котором жил Кременецкий. Сама Муся постоянно говорила, что для нее мужчины моложе тридцати лет «вообще не существуют»: она и называла их пренебрежительно мальчишками. Семен Исидорович отлично знал, что женитьба Нещеретова на Мусе вызвала бы в их кругу взрыв зависти. Это было приятно. С особенным удовольствием Кременецкий представлял себе лицо Меннера, когда он получит французскую карточку с извещением о помолвке Муси. И все-таки Семену Исидоровичу было немного совестно.
«Человек с положением Нещеретова не может не иметь врагов и завистников, все равно как я. Это более чем естественно при его сказочном богатстве, — думал Кременецкий. — Но ничего плохого никто о нем сказать не может…»
Нещеретов вышел в большие люди лишь в последнее время, особенно со второго года войны, на которой он наживал огромные деньги. Говорили, что он
— Для Нещеретова выбросить миллион-другой на газету все равно, что, например, мне, рабу Божьему, дать на общественное дело десять или двадцать тысяч рублей, — скромно, но с сознанием собственного своего немалого положения, говорил накануне в обществе по поводу этого слуха Семен Исидорович. — Я знаю из достоверного источника, что он давно перевалил за пятьдесят миллионов. Скоро его и за сто не купишь. Время деньгу дает…
Слышавший его слова старый финансовый туз немедленно изобразил на лице насмешливую улыбку: давние петербургские богачи вообще с подчеркнутой иронией относились к Нещеретову, к его делам и богатству.
— Помяните мое слово, — сказал доверительным тоном финансист, — этот блеффер кончит крахом и страшнейшим скандалом. У него пассив превышает актив и, если как следует разобраться, то ни гроша за душою.
Семен Исидорович однако ясно чувствовал, что его собеседник сам не вполне уверен в своей иронической улыбке и что за ней скрывается тревожная мысль: «Черт его знает, может, блеффер, а может, и не блеффер: вдруг и в самом деле пятьдесят миллионов?.. Теперь все возможно…» (Фразу «теперь все возможно» по самым разным поводам произносили в последнее время все). Люди, не принадлежавшие к финансовому миру, но тесно с ним соприкасавшиеся, как Кременецкий, плохо верили, что можно, не имея ни гроша, скупать десятками дома и заводы.
О Нещеретове по столице ходило много анекдотов. В прежние времена их охотно повторял и сам Семен Исидорович. Теперь это было ему неприятно и, слушая такие рассказы, он снисходительно смеялся, а затем уверенно заключал: «Разумеется, это вздор! Нещеретов культурнейший человек, европеец в полном смысле слова. Однако, se non èverо …[34]»
Нещеретов и в самом деле был европейцем. Происхождения он был довольно темного, но говорил прилично на трех языках, прекрасно одевался, брил усы и бороду, занимался боксом, фехтованием и другими видами спорта, мало принятыми в России. «Нет, плохого ничего нет. Это во всяком случае человек с большими достоинствами… — неуверенно думал Кременецкий. — Да, конечно, что такое ее приданое по сравнению с этим сказочным богатством…»
Кременецкий рассчитывал дать дочери в приданое сто тысяч рублей, а, если она выйдет еще не скоро, то и двести, — разумеется не так, просто, наличными на руки мужу, а закрепив и обеспечив за Мусей деньги. Это была немалая сумма, и доход с нее мог быть прекрасным подспорьем для молодой четы. Семен Исидорович с гордостью вспоминал, что сам он женился, ничего не имея, на девушке без состояния, — вначале им приходилось довольно туго. «Да, прекрасное подспорье, но жить на это нельзя, по крайней мере так, как Муся привыкла жить у меня», — подумал он, хотя, собственно, Муся не могла привыкнуть у него к роскошной жизни: Семен Исидорович еще не очень давно был небогатым человеком; его образ жизни лишь в последние годы стал быстро меняться в сторону все большей роскоши. Никонов острил даже, что к сорокапятилетию Тамары Матвеевны муж купил ей фамильное серебро, — эта шутка стоила бы должности Григорию Ивановичу, если б стала известна его патрону. «Для Нещеретова и сто, и двести тысяч ровно ничего не составляют. Ему, разумеется, ничего не надо было бы дать, просто смешно было бы, — сказал себе Кременецкий. Но это соображение не имело для него значения: Семен Исидорович не был скуп. — Да, бесспорно, Нещеретов замечательный человек… Он будет когда-нибудь министром и, быть может, скоро… Чем теперь черт не шутит!»
Нещеретов держался значительно более правых взглядов, чем Семен Исидорович. Однако это обстоятельство было скорее приятно Кременецкому. Он даже хотел бы, чтобы его зять делал «бюрократическую карьеру». У некоторых людей, близких по кругу и по взглядам Семену Исидоровичу, были родственники с немалым служебным и даже придворным положением, но родство с ними только увеличивало престиж этих людей.
«Разумеется, не в деньгах счастье и Муся нуждаться у меня не будет… Главное, чтобы они понравились друг другу… Но разве такой ребенок, как Муся, может знать цену людям, может разбираться в чувствах?.. И разве она понимает, как скрашивает жизнь богатство», — думал Кременецкий с легкой, чуть горькой, чуть растроганной, улыбкой человека, который не отказался от идеалов молодости, но, умудренный жизнью, научился делать к ним поправки. Хотя Семен Исидорович часто с умилением говорил о золотых днях юности и о радужной весне жизни, он был теперь гораздо самоувереннее и потому счастливее, чем в молодые годы. Искренно любя дочь, Кременецкий не мог не желать ей выйти замуж за богача. «Конечно, все это в сущности еще вилами по воде писано… Муся для него приличная партия и только. Может, он княжну ищет, — с неприязненным чувством подумал Семен Исидорович. — От обеда он, конечно, не откажется… А вдруг откажется? — мелькнула у него тревожная мысль. — Очень это досадно, что он как раз уехал в Москву, когда у нас был раут… Нет, от обеда он не может отказаться…»
Эти соображения и то, что в связи с ними требовалось делать, были неприятны Кременецкому: так все это не походило на его обычные мысли и занятия. Посоветоваться было не с кем. Тамара Матвеевна знала о планах мужа, думала о них точно такими же мыслями, как он, и умилялась, что столь замечательный человек входит в дела, вполне доступные ее собственному разуму. Она первая и навела мужа на эти мысли, сказав ему вскользь после какого-то вечера, что Муся, кажется, очень нравится Нещеретову. По-настоящему они, однако, об этих планах никогда не говорили.
Дня за два до того Кременецким во время обеда принесли от Нещеретова билеты на концерт, устраиваемый в пользу благотворительного общества, во главе которого он стоял. Тамара Матвеевна так поспешно и с таким значительным видом предложила послать двести рублей, что Семен Исидорович почувствовал некоторую неловкость. Обычно в подобных случаях они давали от десяти до пятидесяти рублей, в зависимости от того, кто присылал билеты. Кременецкий, однако, немедленно согласился с женой, быстро перевел разговор на другой предмет и после завтрака, не глядя на Тамару Матвеевну, дал ей для отсылки две сторублевых ассигнации.
Муся лишь чуть заметно улыбнулась при этом разговоре. Ей родители о замужестве вообще никогда не говорили. У них давно было решено, что, если заговорить с Мусей о том, как выдать ее замуж, то произойдет нечто страшное, — настолько далека девочка от таких мыслей. В действительности Муся немедленно догадывалась о семейных планах, но не показывала вида, что догадывается: так было удобнее и спокойнее. Она очень трезво с разных сторон обдумывала всякую намечавшуюся у родителей комбинацию. Нещеретов не нравился ей, и не был ей противен. Однако эти планы сразу показались Мусе несерьезными, и она почти не остановилась на них в воображении. Ей даже захотелось было сказать отцу, чтобы он не тратил даром времени. Но такое замечание очевидно открыло бы возможность разных ненужных и неприятных разговоров и сразу вывело бы ее из удобной роли девочки, стоящей бесконечно далеко от подобных дел. Муся ничего не сказала.
XXVII
Сани съехали на мост, стук копыт лошадей стал звучнее и отчетливее. Подуло холодом. Семен Исидорович, ежась и прижимая руки к груди, плотнее запахнул шубу и окинул взглядом сверкавшие огнями дворцы, испытывая, как всегда, привычное петербуржцам чувство гордости столицей и Невою. Кременецкий жил в большой квартире, в одной из хороших частей города, но мечтой его было поселиться на набережной в собственном доме. Лет через пять эта мечта могла осуществиться: дела Семена Исидоровича шли все лучше. Мысли Кременецкого перешли на новый предмет, на дело о смерти Фишера, которое очень его занимало. До вручения Загряцкому обвинительного акта было далеко, вопрос о защитнике еще и не ставился. Семен Исидорович достаточно часто выступал в сенсационных процессах. Но почему-то это дело чрезвычайно его увлекало. Улики против Загряцкого, известные Кременецкому из газетных сообщений, казались ему не слишком тяжелыми. При чтении газет у Семена Исидоровича невольно складывался план защиты. В последние дни он не раз подолгу возвращался мысленно к этому делу, точно Загряцкий уже пригласил его в защитники. В жизни Кременецкого, как у многих деловых и занятых людей, праздные мечтания занимали немало места.
Большая публика, постоянно встречая имя Кременецкого в газетах, относила Семена Исидоровича к верхам столичной адвокатуры. В адвокатских кругах, однако, знали, что он к настоящим верхам не принадлежит и, конечно, никогда принадлежать не будет. Наиболее заслуженные, выдающиеся адвокаты считали его красноречие несколько провинциальным по тону и относились к нему иронически. Но одно свойство его таланта, — мастерство и блеск характеристик, — признавали все второстепенные адвокаты. Семен Исидорович очень любил свою признанную особенность и порою, в застольных речах или в разговорах, скромно вскользь упоминал о своих «судебных характеристиках, к которым так незаслуженно-благосклонно относятся товарищи, равно как и некоторые наши виднейшие судьи, мнение которых мне особенно дорого». Или говорил о том, что он «обычно, — по крайней мере в лучших своих делах — исходил не столько из фактов, сколько из образов». Этих образов он собственно не выдумывал, он как-то бессознательно их заимствовал из неизвестно кем составленной сокровищницы, к которой имел доступ.
Так и при первом знакомстве с делом Загряцкого образы у Семена Исидоровича наметились сами собой и мгновенно облеклись в надлежащую словесную форму. Загряцкий был «выходец отжившего класса, человек, ушибленный жизнью, однако не лишенный благородных зачатков, слабый, безвольный, бесхарактерный тунеядец — да, если угодно, тунеядец, господа присяжные, в самом буквальном смысле этого старого, прекрасного нашего слова, человек, втуне живущий, не знающий цели жизни, чуждый ее высшим запросам, — но не убийца, нет, не убийца, кто угодно, что угодно, но не убийца, нет, — и тысячу раз нет, господа судьи, господа присяжные заседатели!..» Противоположностью Загряцкому был Фишер, «энергичный, самоуверенный, боевой делец, стрэгльфорлайфер[35] западной складки, европеизированный или, точнее, американизированный Колупаев, старый русский Колупаев в новом виде, выбритый, надушенный, отесанный, но зато и лишившийся того немногого, что было ценно, что было привлекательно в Колупаевых и Разуваевых, — их здоровья, их силы, происходящей от близости к толще народной, — да, надвигающийся на нас, грозный, интернациональный, и чуть было не сказал — космический, Колупаев, скрывающий под безукоризненным фраком, под белоснежной манишкой где-то в глубине заложенный очаг душевного гниения…» Все это предполагалось ярко развить и разработать. Загряцкий был «чичероне Фишера в вихре столичного разгула, в пьяном угаре кутежей, своего рода Вергилий при этом малопривлекательном Данте, — с горькой усмешкой говорил на суде Кременецкий, — да простит мне неподобающее сравнение тень великого поэта…»
Здесь Семен Исидорович предполагал нарисовать мрачную картину столичного притона, квартиры, в которой был найден убитым Фишер, изобразить в соответственных тонах и в допустимых пределах то, что там происходило и что, «словно в насмешку над священной колыбелью человеческой культуры, над сокровищницей светлого духа Эллады, называлось афинскими вечерами». Затем он переходил от образов к разбору улик. В этой части его речи тон должен был совершенно перемениться; он становился строго деловым и лишь порою негодующе-ироническим в тех местах, где надлежало коснуться результатов следствия. Разбирая одну за другой все улики против Загряцкого, Кременецкий отказывался заниматься вопросом, кто убил. Он только бросал самые общие намеки. Убить Фишера могла в порыве отчаяния одна из женщин, которых он лишал образа и подобия человеческого, мог убить его на почве мести, ревности, денежных расчетов или шантажа сутенер, приведенный женщинами. «Что сделало следствие в этом направлении, господа судьи? Ничего, ничего, — и трижды ничего…»
Наконец в заключение Кременецкий хотел бы осторожно, но достаточно ясно коснуться общественно-политической стороны дела об убийстве Фишера. «Эта бульварная драма могла разыграться лишь в нездоровой общественной атмосфере, которою, увы! все больше живет, все тяжелее дышит град Петра и даже вся наша многострадальная родина, господа присяжные заседатели» (Семен Исидорович имел в виду Распутинщину). Здесь явно нужен был особый ритм, мощный подъем речи. Семен Исидорович часто называл себя последователем Плевако, что чрезвычайно раздражало людей, которые Плевако знали и слышали. В разговорах о своем «учителе» Кременецкий всегда закатывал глаза и называл его по имени-отчеству «Федор Никифорович», — все равно как люди говорят просто «Лев Николаевич». Ритм конца своей речи Кременецкий намечал в духе знаменитейших речей Плевако. Особенно нравилось ему: «Выше, выше стройте стены, дабы не видно было совершающихся за стенами дел!» — именно что-либо такое следовало бы пустить и здесь. Но Семену Исидоровичу и в мечтах еще было неясно, какие тут могли бы быть стены и кому собственно надлежало их строить. Кроме того обличительное заключение речи зависело и от того, кто будет председательствовать. «Если Горностаев, то не очень разговоришься», — подумал огорченно Кременецкий.
Замечтавшийся Семен Исидорович вдруг с досадой вспомнил, что дела этого он еще не получил и, весьма возможно, не получит, — легко могла пропасть даром вся потраченная работа мысли и художественного инстинкта. Недовольно морща лоб, Кременецкий взглянул на часы. Дни Семена Исидоровича были строго распределены в записной книжке по часам, если не по минутам, и эта перегруженность делами, приводившая в отчаянье Тамару Матвеевну, составляла одну из главных радостей его жизни: летом на курортах после недели-другой отдыха он неизменно начинал скучать.
В этот день Кременецкий не выступал ни в суде, ни в сенате. Он все утро дома принимал клиентов, затем после завтрака долго работал со своим помощником Фоминым, которого он ценил больше, чем Никонова. Семен Исидорович был уверен, что помощники боготворят его, и тон Фомина в деловых разговорах поддерживал в Кременецком эту уверенность. Впрочем, Фомин действительно отдавал должное ораторскому таланту и познаниям Кременецкого, а еще больше его умению держать себя с богатыми клиентами: Семен Исидорович, часто выступая бесплатно по делам бедных людей, с богатых брал все, что можно было взять; но всегда выходило так, точно он оказывал им одолжение, принимая на себя их дела или становясь их юрисконсультом.
Закончив работу с Фоминым и по случайности располагая двумя часами свободного времени до вечернего приема, Семен Исидорович и решил сделать нужный визит. Нещеретов жил в отдаленной от центра части города, что очень огорчало многочисленных маклеров, комиссионеров и других людей, имевших с ним дела: он и свою контору поместил в особняке, в котором жил. Это было не по-европейски и не по-американски, но и в этом как бы чувствовалось могущество, сознание того, что к нему все придут куда угодно: не ему нужны люди, а он им нужен. То же ощущение большой силы Семен Исидорович испытал при виде двухэтажного дома, перед которым стояло несколько автомобилей и экипажей. «Совсем министерство, только будочников не хватает», — подумал Семен Исидорович. В доме был ярко освещен весь первый этаж, в котором помещалась контора. «Верно, он еще за работой, — сказал себе Кременецкий, входя в огромную стеклянную дверь. — Так и у Ротшильдов на банке нет никакой вывески…»
Внутри тоже было как бы министерство: в залах сложного устройства, за полированными, красного дерева, столами, работали десятки людей; другие люди в шубах и калошах, дожидаясь, сидели на скамьях вокруг мраморных колонн; трещали телефоны, стучали пишущие машинки, мальчики пробегали из одного отделения в другое. Слева из-за решетки, на которой была надпись: «Касса № 2», мимо Семена Исидоровича быстро куда-то проскользнула по длинной проволоке корзинка с бумагами. Кассир сбоку сердито выкрикнул номер, так что Семен Исидорович вздрогнул. Какая-то дама сорвалась со скамейки у колонны, взглянув на металлическую пластинку в руке, и поспешно направилась к кассе. «А тот говорит: ни гроша за душою!» — подумал благодушно Кременецкий. Он спросил у служителя в ливрее, как пройти в кабинет Аркадия Николаевича, и узнал, что Нещеретов принимает у себя наверху.
— Только ежели вам не назначено, то принять не могут, — сказал швейцар, в тоне которого также чувствовалось могущество фирмы. Седые бобры Кременецкого, видимо, не произвели на него впечатления.
В это время один из главных служащих, немного знакомый с Семеном Исидоровичем, увидев его, поспешно вышел из стеклянной камеры, любезно с ним поздоровался и, узнав, что он по личному делу к Нещеретову, посоветовал послать наверх визитную карточку.
— Вас,
— Да, у вас настоящее министерство, — сказал, улыбаясь, Семен Исидорович.
— В нынешней атмосфере лучше работать здесь, чем в министерстве, — сказал вице-директор, пользуясь случаем для того, чтобы поговорить о политическом положении с известным адвокатом. Слегка понизив голос, он рассказал, что на днях собственными глазами видел записку Распутина, адресованную через просителя одному из министров: «Милай сделай Григорий».
— Вот как нынче дела делают! Хорошо, правда?
— Да, недурственно, — ответил, пожимая плечами, Кременецкий.
Он вспомнил ходившие по городу слухи, будто сам Нещеретов не то завязал, не то хочет завязать связи с Распутиным.
— Положительно надо удивляться слепоте этих людей, — сказал он. — Ведь дошутятся… Шутил Мартын и свалился под тын…
— Именно, — подхватил вице-директор. — Лично я вижу выход только в ответственном министерстве.
— Во всяком случае без устранения всей этой камарильи, без привлечения живых сил страны… — начал Семен Исидорович, но к ним как раз подбежал мальчик, относивший карточку.
— Пожалуйте, — сказал он.
Семен Исидорович вздохнул с облегчением: ему было бы неловко и перед вице-директором, и перед самим собой, если б Нещеретов его не принял.
— Да, как бы не свалились под тын, ушибиться можно, — сказал он и, пожав руку своему собеседнику, пошел вслед за мальчиком. Они поднялись во второй этаж по ярко освещенной лестнице, по сторонам которой стояли огромные фигуры закованных в латы рыцарей.
XXVIII
Лакей саженного роста по звонку встретил с поклоном Кременецкого наверху лестницы, проводил его в гостиную, зажег огромную хрустальную люстру и попросил гостя немного подождать. Эта большая комната была обставлена старинной мебелью. Семен Исидорович кивнул головой. Он твердо отстаивал свое право на style moderne, но знал, что старинная мебель все же считается выше, и догадывался, в какие деньги влетели Нещеретову эти ободранные кресла и диваны. В доме небогатого человека рваный шелк, засаленные обюссоны[36] показались бы Кременецкому просто рваными и засаленными; но у такого богача, как Нещеретов, не могло быть ненастоящей мебели, как не могло быть у него дешевых, т. е. дурных, картин на стенах. Семен Исидорович старательно залюбовался одной «бержерой[37]», которую без большой уверенности отнес к стилю Louis XVI. Эту «бержеру» он предполагал особенно выделить и похвалить, если б с хозяином зашел разговор о мебели. Кременецкий прошелся раза два по комнате, осмотрел все картины, под которыми можно было кое-как разобрать подпись, и затем сел в менее ободранное кресло.
Настроение у Семена Исидоровича ухудшилось. Его заставляли ждать, от чего он несколько отвык. Визит внезапно показался ему глупым, ненужным, даже несколько унизительным и для него самого, и для Муси, — Кременецкий нежно любил дочь. «Ну, догадаться он, правда, не может, — морщась, подумал Семен Исидорович. — Да и не о чем ему догадываться, какой вздор! Понравятся они с Мусей друг другу, — хорошо, а не понравятся, — слава Богу, и без Нещеретова проживем… В конце концов это все-таки разбогатевший спекулянт и только. Торгует Россией оптом и в розницу…» — сказал себе Кременецкий, думая с раздражением, что ждет не менее пяти минут (на самом деле он ждал минут десять). Дверь, наконец, открылась и на пороге появился хозяин, странно одетый не то в белый костюм, не то в белье необычного вида.
— Очень рад, прошу меня извинить, — сказал он, чрезвычайно крепко пожимая руку гостю. — Я в эти часы всегда занимаюсь гимнастикой… Пожалуйте сюда.
Они вошли в ярко освещенную комнату. Семену Исидоровичу бросились в глаза гири, шары, какие-то странные сооружения, и у одного из них дон Педро, с приятной улыбкой протягивавший Кременецкому обе руки. «Этот что здесь делает?» — с усилившимся чувством раздражения подумал Семен Исидорович. Вид дона Педро был ему неприятен, — оттого ли, что его заставили ждать ради такого незначительного человека, или потому, что Альфред Исаевич был этому свидетелем. Кременецкий сухо поздоровался с журналистом, ничего не ответив на его слова: «Вот так приятная встреча!»…
— Всегда в эти часы занимаюсь гимнастикой, — повторил Нещеретов, показывая гостю на стул и садясь в странное сооружение: это была лодочка, поставленная на рельсы, которые наклонно шли от пола почти до потолка комнаты. — Рекомендую и вам… Р-раз!.. — Он налег на весла, лодочка высоко взлетела вверх по рельсам и затем плавно спустилась. Кременецкий смотрел на хозяина с изумлением.
— Два! — с удовольствием сказал Нещеретов… — И три!..
Дон Педро даже крякнул от удовольствия. Гимнастика сама по себе мало его соблазняла, но ему все нравилось в том, как живут богачи.
— Это, должно быть, очень здорово, — сказал он. — Ну, не буду вам мешать, — добавил он, вопросительно глядя на хозяина и, видимо, ожидая, что его пригласят остаться.
— Я
Неприятное чувство у Семена Исидоровича все росло. Ему было досадно, что дон Педро обратился за интервью к Нещеретову: богатые люди без общественно-политического ценза не должны были вторгаться в ту область, которая составляла достояние верхов интеллигенции.
— И чрезвычайно интересное интервью, — подтвердил Альфред Исаевич. — В высшей степени конкретное, с цифрами и выкладками, ввоз, вывоз… Просто удивительно, как вы все это помните… Это будет интереснейшее интервью в моей коллекции… Вместе с вашим, Семен Исидорович, — любезно добавил он.
— А, у
— Так я не буду вам мешать, господа, — повторил дон Педро. Он повернулся боком, откинул назад голову и, слегка прищурившись, слабо толкнул кулаком черный резиновый шар для бокса, стоявший на гибком металлическом пруте. Шар отскочил, отскочил и Альфред Исаевич.
— Очень здорово, — подтвердил довольный дон Педро. — Ну, мне пора в редакцию. Еще раз спасибо от имени нашей газеты.
— Только одно, ничего не привирать в интервью, — сказал с усмешкой Нещеретов. — От себя что хотите, а за меня уж, пожалуйста, собственными моими словами.
Альфред Исаевич слегка засмеялся. Видимо, и его немного покоробило это замечание.