Прошло, должно быть, больше двух часов, прежде чем я достиг своей предполагаемой цели — старого, увитого плющом замка посреди парка с густыми зарослями деревьев; замка до безумия знакомого и до неузнаваемости чужого. Я обнаружил, что ров заполнен водой, а многих известных мне башен нет. Меня также смутило присутствие нескольких новых флигелей. Однако более всего меня привлекли и приятно удивили настежь распахнутые окна, из которых вырывались снопы яркого света и доносились звуки самого буйного веселья. Приблизившись к одному из них, я заглянул внутрь и увидел большую компанию людей в необычных одеяниях; они пировали и вели оживленную беседу. Я ни разу не слышал, как звучит человеческая речь, и потому мог только смутно угадывать, о чем они говорили. Черты некоторых присутствующих пробудили во мне неясные, бесконечно далекие воспоминания; остальные лица были совершенно незнакомыми.
Через окно, расположенное вровень с землей, я вступил в ярко освещенный зал — и это был шаг от неповторимого проблеска надежды к жесточайшему из потрясений, к отчаянию и осознанию горькой истины. Кошмар не заставил себя ждать, ибо как только я вошел, глазам моим предстала ужаснейшая из сцен, какие только можно вообразить. Едва я сделал этот шаг, как всю компанию охватил внезапный и необъяснимый ужас, исказивший до уродства лица гостей и исторгнувший нечеловеческие вопли едва ли не из каждой глотки. Все разом бросились уносить ноги. В создавшейся суматохе и панике одни падали в обморок, другие подхватывали и тащили бесчувственные тела за собой в безумной спешке. Многие прикрыли глаза руками и, словно слепые котята, беспомощно тыкались в разные стороны, опрокидывая мебель и налетая на стены, прежде чем им удавалось добраться до какой-либо из многочисленных дверей.
Оставшись один в роскошном зале и еще не придя в себя от их душераздирающих криков, отзвуки которых постепенно стихали в отдалении, я вдруг затрепетал при мысли о том, что где-то рядом со мной затаилось нечто, чего я до сих пор не замечал. На первый взгляд зал казался пустым, но, когда я двинулся к одной из ниш, мне почудилось, будто я уловил там какое-то шевеление или что-то в этом роде — там, за обрамленным золотом дверным проемом, ведшим в другой, чем-то похожий на первый, зал. По мере приближения к арке я все более убеждался в том, что кроме меня в зале еще кто-то есть, и все же ужас, что предстал передо мной, был слишком неожиданным. Издав первый и последний в своей жизни звук — отвратительное завывание, потрясшее меня не меньше, чем его омерзительная причина, — я узрел во всей ужасной очевидности столь невообразимое, неописуемое и безобразное чудище, какое вполне могло одним видом своим превратить веселую компанию в беспорядочную толпу обезумевших от страха беглецов.
Я не в силах даже приблизительно описать, как выглядело это страшилище, сочетавшее в себе все, что нечисто, скверно, мерзко, непотребно, аморально и аномально. Это было какое-то дьявольское воплощение упадка, запустения и тлена, гниющий и разлагающийся символ извращенного откровения, чудовищное обнажение того, что милосердная земля обычно скрывает от людских глаз. Видит Бог, это было нечто не от мира сего — во всяком случае,
Я был почти парализован — правда, не настолько, чтобы не предпринять слабую попытку к бегству; но одного неверного шага назад оказалось недостаточно для того, чтобы разрушить чары, которыми сковал меня этот безымянный и безголосый монстр. Глаза мои, словно заколдованные неподвижно уставившимися в них тусклыми, безжизненными зрачками, отказывались повиноваться мне и, как я ни старался, не закрывались — они лишь милосердно затуманились, и богомерзкий призрак представлялся мне теперь не так отчетливо, как в момент первого шока. Я попытался было поднять руку, чтобы заслониться от этого зрелища, но силы оставили меня до такой степени, что рука не вполне повиновалась моей воле. Однако в результате этой попытки я потерял равновесие, и, чтобы не упасть, мне пришлось ступить несколько шатких шагов вперед. И только тогда, в тот самый момент, когда я делал эти шаги, я внезапно и как-то судорожно осознал, насколько близко нахожусь от этого чудовищного исчадия ада; мне даже почудилось, что я слышу глухой шум его дыхания. Находясь на грани помешательства, я все же нашел в себе силы выбросить вперед руку и отстранить от себя зловонный призрак, стоявший почти вплотную ко мне. И в этот самый миг, в это катастрофическое мгновение вселенского кошмара и адского катаклизма пальцы мои коснулись протянутой ко мне гниющей лапы монстра, стоявшего под позолоченным сводом.
Я не издал ни звука, но все кровожадные вампиры, оседлавшие ночной ветер, вскричали за меня в тот самый миг, когда на мой рассудок одной стремительной лавиной обрушились душегубительные воспоминания. За одну секунду я вспомнил все, что было со мною прежде, еще до того ужасного замка с его деревьями; я припомнил здание, со временем переделанное, в котором сейчас находился; и, что было кошмарнее всего, я узнал то богомерзкое существо, которое в момент, когда я отдергивал свои запятнанные пальцы от его лапы, оскалилось в чудовищной ухмылке.
Но во вселенной наряду с горечью существует и сладость, и имя этой сладости — забвение. В немыслимом ужасе того мгновения забылось все, что угнетало меня, и наплыв мрачных воспоминаний рассеялся хаотичным эхом перекликающихся образов. Грезя наяву, я покинул это проклятое логово призраков и быстро и бесшумно выбежал наружу — туда, где светила луна. Вернувшись на кладбище с мраморными плитами и спустившись по ступеням к каменному люку, я убедился, что его уже не сдвинуть с места, но это меня отнюдь не огорчило, ибо я уже с давних пор ненавидел тот старинный замок внизу и его деревья. Отныне я разъезжаю верхом на ночном ветре в компании с насмешливыми и дружелюбными вампирами, а когда наступает день, мы резвимся в катакомбах Нефрен-Ка, что находятся в неведомой и недоступной долине Хадоф возле Нила. Я знаю, что свет — не для меня, не считая света, струимого луной на каменные гробницы Неба; не для меня и веселье, не считая веселья запретных пиров Нитокрис под Большой пирамидой. И все же в этой своей вновь обретенной свободе и безрассудстве я едва ли не благословляю горечь отчуждения.
Ибо, несмотря на покой, принесенный мне забвением, я никогда не забываю о том, что я — изгой, странник в этом столетии и чужак для всех, кто пока еще жив. Мне это стало ясно — раз и навсегда — с того момента, когда я протянул руку чудовищу в огромной позолоченной раме; протянул руку — и коснулся холодной и гладкой поверхности зеркала.
Картинка в старой книге[61]
Искатели острых ощущений любят наведываться в глухие, потаенные места. Они охотно посещают катакомбы Птолемеи[62] и узорчатые мавзолеи гиблых полуденных стран, забираются на залитые лунным светом башни полуразрушенных рейнских замков и сходят вслепую по стертым ступеням в провалы, зияющие чернотой среди руин заброшенных азиатских городов. Дремучий лес с нечистой силой, безлюдный горный кряж служат для них объектами паломничества, и они подолгу кружат возле таящих немую угрозу монолитов на необитаемых островах. Но подлинный ценитель ужасов, который в каждом новом впечатлении, полном неописуемой жути, усматривает конечную цель и смысл существования, превыше всего ставит старинные усадьбы, затерянные в новоанглийской глуши, ибо именно там силы зла пребывают в своем наиболее полном и первозданном обличье, идеально согласуясь с окружающей их атмосферой суеверия и невежества.
Ничто не являет собой картины столь пугающей и безотрадной, как неказистый деревянный дом, расположенный вдали от проезжих трактов на сыром травянистом косогоре у подножья гигантского выхода скальных пород. Сотни лет простоял он так, и все это время вились и ползли по его стенам виноградные лозы, а деревья в саду разрастались вширь и ввысь. Ныне его почти не разглядеть среди буйных лесных зарослей, и только крохотные оконца иногда выдают его присутствие своим тревожным блеском, словно напоминая о безумных ужасах, спасение от которых можно найти лишь в бесконечном мертвенном оцепенении.
В таких домах поколение за поколением живут самые странные обитатели, каких только видывал свет. Фанатичные приверженцы жутких верований, сделавших их изгоями среди людей, — они прибыли сюда вместе с остальными переселенцами, чьи предки в поисках свободы селились на безлюдье. Здесь они жили в достатке и покое вне тех ограничений, что сковывали их сограждан, но сами при этом оказывались в постыдном рабстве у мрачных порождений собственной фантазии. В отрыве от цивилизации и просвещения все душевные силы этих пуритан устремлялись в совершенно неизведанные русла, а болезненная склонность к самоограничению и жестокая борьба за выживание среди окружавшей их дикой природы развили в них самые мрачные и загадочные черты характера, ведущие свое происхождение из доисторических глубин холодной северной родины их предков. Практичные по натуре и строгие по убеждениям, они не умели красиво грешить, а когда грешили — ибо человеку свойственно ошибаться, — то более всего на свете заботились о том, чтобы тайное не сделалось явным, и потому постепенно теряли всякое чувство меры в том, что им приходилось скрывать. Одни лишь старые заброшенные дома, дремлющие в лесной глуши, могли бы поведать о том, что от века покрыто тайной, но они смертельно боятся стряхнуть с себя дремотное забытье. Порой поневоле подумаешь, что для самих этих домов было бы лучше, если бы их снесли, — ведь они, должно быть, часто видят сны.
В одном из таких сооружений, ветхом и покосившемся, мне однажды пришлось искать убежища от внезапного проливного дождя. В ту пору, в ноябре 1896 года, я путешествовал по Мискатоникской долине, собирая информацию об истории этого края и его жителей. Предполагая, что путь мой затянется и будет извилистым и кружным, я решил воспользоваться велосипедом, несмотря на то что время года отнюдь не располагало к такому виду транспорта. Непогода застигла меня на по всем признакам заброшенной дороге, которую я выбрал в качестве кратчайшего пути до Аркхема. Населенных пунктов поблизости не было, и единственным укрытием могло послужить старое и невзрачное бревенчатое строение, тускло поблескивавшее оконцами меж двух исполинских вязов у подножия каменистого холма. Хотя дом этот находился на довольно приличном расстоянии от того, что некогда называлось дорогой, он с первого же взгляда произвел на меня крайне невыгодное впечатление. Порядочные здания не таращатся на путников столь вызывающим и бесцеремонным образом. Кроме того, в ходе моих генеалогических изысканий мне попадались легенды вековой давности, изначально настроившие меня против подобного рода мест. Однако разгулявшаяся не на шутку стихия не позволяла мне быть слишком щепетильным, и я без колебаний подкатил по травянистому склону к закрытой входной двери.
Сначала я почему-то решил, что дом оставлен жильцами, однако, когда я приблизился к нему, уверенность моя сильно пошатнулась, ибо, несмотря на то, что все дорожки густо поросли сорной травой, они все же сохранились несколько лучше, чем можно было ожидать в случае полного запустения. Поэтому, прежде чем толкнуть входную дверь, я постучал, ощущая при этом какую-то необъяснимую тревогу. Замерев в ожидании на неровной мшистой глыбе, заменявшей собой порог, я беглым взглядом окинул стекла соседних окон и фрамуги над дверью и отметил, что все они хорошо сохранились, хотя и были покрыты толстым слоем пыли и дребезжали при каждом порыве ветра. Значит, дом по-прежнему был обитаем, несмотря на всю его видимую запущенность. Однако на стук мой никто не отозвался. Постучав на всякий случай еще разок, я взялся за ржавую щеколду и обнаружил, что дверь не заперта. Взору моему открылась тесная прихожая с обшарпанными стенами; в воздухе ощущался едва уловимый, но тем не менее весьма неприятный запах. Я вошел в дом с велосипедом и затворил за собой дверь. Впереди маячила узкая лестница, к которой примыкала дверца, ведущая, вероятно, в погреб, а по левую и правую руку виднелись закрытые двери комнат первого этажа.
Прислонив велосипед к стене, я толкнул дверь слева от себя и проследовал в крохотную клетушку с низким потолком, тускло освещенную сквозь два запыленных окошка и обставленную самой простой и необходимой мебелью. Вероятно, эта комната некогда служила гостиной: в ней имелись стол, стулья и внушительных размеров камин с полкой, на которой тикали старинные часы. Книг и бумаг было немного, и в окружающем полумраке я с трудом различал заголовки. Более всего меня поразил дух глубокой древности, присутствовавший повсюду — буквально в каждой видимой детали интерьера. Большая часть домов в округе изобиловала реликвиями былых времен, но здесь старина сохранилась в какой-то особенной полноте, ибо во всей каморке я не нашел ни одного предмета, который можно было бы с уверенностью отнести к послереволюционному периоду.[63] Не будь эта комната столь скудно обставлена, она могла бы стать подлинным раем для антиквара.
Осматривая эти необычные апартаменты, я все отчетливее ощущал, как во мне растет то чувство беспокойства, что охватило меня с первого взгляда на дом. Я бы не мог с точностью определить, что именно пугало или отталкивало меня; скорее всего, дело было в самой атмосфере дремучей старины, мрачности и забвения. Я не испытывал ни малейшего желания присесть и беспрестанно ходил по комнате, разглядывая все подряд. Первым предметом, привлекшим мое внимание, стала средней толщины книга, валявшаяся на столе и имевшая столь древний вид, что было даже как-то странно лицезреть ее здесь, а не в стенах какого-нибудь музея или библиотеки. Кожаный переплет с металлическими застежками позволил ей сохраниться в отличном состоянии; правда, от этого она выглядела еще более неуместной среди убогой обстановки этой обители. Когда я раскрыл ее на титульном листе, удивление мое значительно возросло, ибо передо мной лежало не что иное, как редчайшее издание отчета Пигафетты[64] о землях Конго, составленного им на латыни на основе записок мореплавателя Лопеса и отпечатанного в 1598 году во Франкфурте. Я был немало наслышан об этом издании, украшенном оригинальными иллюстрациями работы братьев де Брю,[65] и на время позабыл о своих тревогах, охваченный нетерпеливым желанием перелистать страницы книги. Рисунки и впрямь оказались весьма любопытными. Делая их, художники руководствовались поверхностными описаниями и были вынуждены восполнять недостающие детали за счет собственного воображения, в результате чего негры, например, у них вышли светлокожими и с европейскими чертами лица. Вероятно, не скоро бы я закрыл эту книгу, не будь здесь одного, на первый взгляд пустякового обстоятельства, которое подействовало на меня угнетающе и вновь пробудило прежнее ощущение беспокойства. Обстоятельство это заключалось в том, что книга как бы по собственной воле снова и снова раскрывалась на одной и той же картинке под номером 12, где была изображена во всех отвратительных подробностях лавка мясника у анзикейских каннибалов.[66] Мне самому было стыдно, что я так нервничаю из-за какого-то пустяка, но рисунок таки вывел меня из равновесия, особенно после того, как я прочел пояснительные строки, в которых излагались некоторые особенности анзикейской кухни.
Чтобы рассеяться, я повернулся к ближайшей полке и принялся разглядывать стоявшие на ней книги. Их было немного, в том числе Библия восемнадцатого века; «Путь паломника»,[67] напечатанный в том же столетии в типографии издателя альманахов Исайи Томаса и снабженный затейливыми гравюрами; полуразложившийся остов «Великих деяний Христа в Америке» Коттона Мэзера и еще несколько книг столь же почтенного возраста. Внезапно мое внимание привлекли звуки шагов в комнате наверху. В первый момент я остолбенел от неожиданности — ведь еще совсем недавно, когда я колотился в дверь, на стук мой никто не отозвался, но в следующее мгновение меня осенило, что, видимо, хозяин только что встал после глубокого сна, и я уже без прежнего удивления продолжал прислушиваться к скрипу шагов, доносившемуся с лестницы. Поступь была тяжелой и в то же время какой-то уж слишком осторожной; такое странное сочетание насторожило меня. Потом шаги замерли, и через несколько секунд, в течение которых обитатель дома, должно быть, разглядывал стоявший в прихожей велосипед, я услышал, как он возится с задвижкой, после чего обшитая дубовыми досками дверь распахнулась настежь.
В проеме возникла персона столь примечательной наружности, что я удержался от изумленного возгласа лишь благодаря тому, что вовремя вспомнил о правилах хорошего тона. Лицо и фигура вошедшего вызвали во мне смешанное чувство испуга и уважения. Передо мной стоял седовласый старец, одетый в рубище, ростом не менее шести футов и, несмотря на возраст и очевидную нужду, еще достаточно крепкого и плотного телосложения. Длинная всклокоченная борода почти полностью закрывала ему лицо, которое имело какой-то неправдоподобно румяный и свежий цвет и было едва тронуто морщинами, на высокий лоб ниспадала прядь седых волос, густых, как у юноши. Голубые глаза его, слегка налитые кровью, глядели остро и испытующе. Если бы не вопиющие неухоженность и неопрятность, облик этого человека можно было бы назвать не только впечатляющим, но и благородным. Однако эта неухоженность придавала ему настолько отталкивающий вид, что ни лицо, ни фигура уже не могли поправить положение. Во что конкретно был одет старик, я даже затрудняюсь сказать — в моем представлении это была просто масса лохмотьев, из-под которых торчала пара тяжелых сапог. Нечистоплотность же его превосходила всякое описание.
Как наружность вошедшего, так и тот непроизвольный страх, который он мне внушал, приготовили меня к какой-нибудь грубости с его стороны, и потому я даже вздрогнул от удивления и ощущения какого-то жуткого несоответствия, когда он жестом пригласил меня сесть и заговорил слабым старческим голосом, проникнутым льстивым подобострастием и заискивающим радушием. Выражался он весьма своеобразно — на той примитивной разновидности новоанглийского диалекта, которую я считал давно вышедшей из употребления, — и все время, пока он разглагольствовал, сидя напротив меня за столом, я прислушивался не столько к смыслу, сколько к характерным оборотам его речи.
— Что, небось, под дождик попали? — начал хозяин. — Очень славно, что вы оказались так близко от дома и не погнушались зайти. А то я, вишь, маленько соснул, иначе бы враз услыхал. Эх, старость не радость, сынок, а в мои лета самое первое дело — крепкий сон. Далеко ли путь держите? С той поры, как убрали аркхемскую станцию, редко встретишь на этой дороге прохожего человека.
Я ответил, что направляюсь в Аркхем, и извинился за непрошеное вторжение. Старик продолжал:
— Рад видеть вас, юный сэр. Нечасто сюда наведываются чужаки, так что мне, старику, и словом-то перекинуться не с кем. Сдается мне, что вы аж из Бостона, верно? Самому мне там, правда, бывать не случалось, но городского я если увижу, то завсегда отличу. Жил тут у нас в восемьдесят четвертом один горожанин, работал учителем, стало быть, в школе, а потом вдруг куда-то сгинул, и с тех пор о нем ни слуху ни духу…
В этом месте старик как-то странно захихикал, но, когда я спросил его, чем вызван этот смех, он промолчал. По всем признакам хозяин дома пребывал в чрезвычайно веселом расположении духа и не находил нужным скрывать своих причуд, о склонности к каковым можно было догадаться уже по одному тому, как он ухаживал за своей внешностью. Старик продолжал разглагольствовать в том же роде с каким-то даже подозрительным радушием. Между тем мне пришло в голову спросить у него, где он раздобыл такое редкое издание, как «Regnum Congo» Пигафетты. По-прежнему находясь под впечатлением этой книги, я почему-то никак не решался о ней заговорить. В конце концов, однако, любопытство взяло верх над смутными опасениями, владевшими мной с того момента, как я впервые увидел этот дом. К моему облегчению, старика нимало не смутил мой вопрос, и он отвечал на него охотно и обстоятельно:
— А, эта африканская книжка! Я выменял ее году в шестьдесят восьмом у капитана Эбенезера Хоулта, того самого, который потом погиб на войне.
Услышав имя капитана, я насторожился. Оно встречалось мне несколько раз в ходе моих генеалогических изысканий, правда, насколько я помнил, его не было ни в одном из документов, относившихся к послереволюционному периоду. Я подумал, не сможет ли хозяин дома помочь мне в работе, и решил спросить его об этом чуть позже.
Старик между тем продолжал:
— Эбенезер много лет плавал за море на салемском купце и в каждом, почитай, порту находил разные занятные штуковины. Книжицу эту, сколько мне помнится, он раздобыл в Лондоне, в какой-то из тамошних лавок, — покойник любил это дело, по лавкам, стало быть, шастать. Я раз гостил у него дома на холме (в ту пору я барышничал лошадьми) и вдруг вижу эту книжку. Уж больно мне картинки приглянулись — ну, я ее у него и выменял. Занятная книжица! Дай-ка я стекла-то нацеплю…
Старик порылся в своих лохмотьях и вытащил на редкость старые и засаленные очки с крохотными восьмиугольными стеклами и металлическими дужками. Водрузив их себе на нос, он взял со стола книгу и принялся любовно ее перелистывать.
— Эбенезер кое-что тут разбирал — она ведь на латыни, — а у меня вот никак не выходит. Мне ее читали учителя — двое или трое — правда, не целиком, и еще пастор Кларк — говорят, он, бедняга, в пруду утонул. Ну-ка, попробуйте, может, у вас получится?
Чтобы ублажить старика, я перевел ему один абзац из начала книги. Если я и допустил кое-какие ошибки, старик был не настолько грамотен, чтобы их заметить, — во всяком случае, слушая меня, он радовался, как ребенок. К этому времени общество старика уже начало меня тяготить, и я стал подумывать о том, как бы улизнуть, не обидев его. С другой стороны, меня забавляло детское пристрастие старого невежественного человека к картинкам в книге, которую он не умел читать, и мне было интересно, насколько лучше он справляется с теми немногими томами на английском, что украшали его библиотеку. Простодушие, столь неожиданно выказанное хозяином дома, развеяло большую часть моих опасений, и, продолжая слушать его болтовню, я невольно улыбался.
— Странное дело, как эти картинки заставляют тебя шевелить мозгами. Взять хотя бы вот эту, в начале. Где это видано, чтобы у деревьев были такие листья — прямо как крылья? А люди? Совсем не похожи на негритосов. Да и вообще ни на кого. Я так думаю, им положено быть вроде наших индейцев, только что в Африке. Иные, гляньте-ка, смахивают на обезьян или каких-то обезьяньих людей, а вот что касается этой бестии, то о такой я даже и не слыхивал.
Старик ткнул пальцем в мифическое существо — вероятно, плод вымысла художника, — представлявшее собой подобие дракона с крокодильей головой.
— А теперь я покажу вам самую славную картинку, где-то здесь она, посередке…
Голос старика упал почти до шепота, глаза заблестели ярче обыкновенного, движения дрожащих рук стали как будто еще более неловкими, но тем не менее они вполне справились со своей задачей. Книга раскрылась, можно сказать, сама собой — как если бы ее часто открывали именно на этом месте — на той безобразной двенадцатой картинке, где была представлена лавка мясника у анзикейских каннибалов. Меня охватило прежнее беспокойство, но я старался не показывать виду. Самым странным было то, что художник изобразил африканцев похожими на белых людей. Отрубленные конечности и туши, развешанные по стенам лавки, выглядели омерзительно, а мясник с топором на их фоне попросту не укладывался в сознании нормального человека. Однако хозяин дома, похоже, наслаждался этим зрелищем ровно в той же мере, в какой я испытывал к нему отвращение.
— Ну и как она вам? Не видали в наших краях ничего подобного, а? Когда я увидел ее в первый раз, у меня аж дух захватило. Я так и сказал Эбу Хоулту: «У меня от этой картинки поджилки трясутся». Когда в молодости я читал о резне — это было в Писании, про то, как убивали мидианитов,[68] или как их там, — я тогда уже начал смекать, но картинки у меня не было. А здесь нарисовано все как есть. Я, конечно, понимаю, что убивать — это грех, но разве не все мы затем только и родились, чтобы жить во грехе? Вот этот бедолага, которого разделывают на части, — каждый раз, как я взгляну на него, у меня аж мурашки по коже бегут, а я все гляжу и не могу оторваться. Вишь, как ловко мясник отхватил ему ноги. Там, на лавке, лежит его голова, одна рука вона рядом, а другая — по ту сторону чурбана.
Старик пришел в сильнейшее возбуждение, глаза его хищно поблескивали за стеклами очков, и только голос с каждым словом становился все тише.
Мои собственные ощущения едва поддаются описанию. Все безотчетные страхи, что владели мною прежде, возродились с новой силой, и уже в следующее мгновение я осознал всю степень своего отвращения к этому дряхлому мерзкому чудовищу, находившемуся в непосредственной близости от меня. Я более не сомневался в том, что передо мной сумасшедший или по меньшей мере психически нездоровый человек. Старик говорил едва слышно, но шепот его казался мне страшнее любого крика, и, слушая, я трепетал.
— Так вот, значит, я и говорю, что странное дело, как эти картинки действуют на мозги. Если хотите знать, юный сэр, то вот от этой я прямо-таки схожу с ума. Когда я заполучил у Эба книжку, я глядел на нее часами, особливо как послушаю пастора Кларка, когда он, покойник, читал воскресную проповедь. Однажды я проделал забавную штуку — да вы не пугайтесь, сэр! — просто перед тем, как пойти забивать овец на продажу, я поглядел на картинку, и право слово — забивать овец после этого стало куда веселее…
Старик говорил очень тихо, настолько тихо, что некоторых слов я не мог разобрать. Я прислушивался к шуму дождя и дребезжанию крохотных оконных стекол, улавливая время от времени глухие раскаты грома, необычные для этого времени года; с каждым разом они становились все ближе. Раз чудовищная вспышка молнии и последовавший за ней громовой раскат сотрясли дом до самого основания, но говоривший, казалось, не обратил на это никакого внимания.
— Забивать овец стало куда веселее, и все же, знаете ли, это было не совсем то, что надо. Странное дело, когда тебе что-нибудь втемяшится в башку. Ради всех святых, юноша, не рассказывайте никому об этом, только я готов поклясться перед Богом, что от этой картинки во мне проснулся аппетит к такого рода пище, какую не вырастишь на пастбище и не купишь за деньги. Эй, сидите смирно, что вас взяло? Я же еще ничего не делал, я только спрашивал себя: а что, если я попробую? Говорят, что мясо создает плоть и кровь и продлевает жизнь. Вот мне и стало любопытно: а нельзя ли продлевать свою жизнь еще и еще, если это будет не просто мясо, а нечто большее…
Но старику не суждено было продолжить свой монолог. Причиной этому явился отнюдь не мой испуг и даже не внезапно налетевший ураган — тот самый, в разгар которого я очнулся в полном одиночестве среди дымящихся почерневших развалин. Рассказчика остановило одно, на первый взгляд пустяковое и в то же время не совсем обычное обстоятельство.
Книга лежала между нами на столе, раскрытая на той странице, где была помещена эта отвратительная картинка. В тот момент, когда старик произносил слова «нечто большее», послышался слабый звук, напоминающий всплеск, и на пожелтевшей бумаге раскрытого тома показалось какое-то пятнышко. Я было мысленно погрешил на ливень и протекающую крышу, но ведь ливень не бывает красным. Между тем в самом центре картинки, изображавшей лавку мясника у анзикейских каннибалов, живописно поблескивала миниатюрная алая клякса, сообщая особую выразительность кошмару, запечатленному на репродукции. Заметив ее, старик оборвал фразу на середине — еще прежде, чем его могло побудить к этому выражение ужаса на моем лице; старик оборвал фразу и бросил беглый взгляд на потолок, в направлении комнаты, из которой он вышел час тому назад. Я проследил за его взглядом и увидел прямо над нами, на потолке, крупное темно-красное пятно неправильной формы; оно росло на моих глазах. Я не закричал и даже не пошевелился, я просто зажмурился. А спустя мгновение раздался сокрушительной силы удар стихии; он разнес на куски этот проклятый дом, кишащий чудовищными тайнами, и даровал мне обморок, который только и спас меня от окончательного помешательства.
Холод[69]
Вы хотите знать, отчего я терпеть не могу сквозняков, почему мне становится не по себе на пороге холодной комнаты и тошнота подступает к горлу, когда теплый осенний день сменяется вечерней прохладой? Вы не ошибетесь, если скажете, что я ненавижу холод точно так же, как другие не переносят дурные запахи. Но чтобы вам было все понятно, я хочу поведать одну весьма жуткую историю, оставляя за вами право решать, насколько эта история объясняет упомянутую странную особенность моей психики.
Заблуждаются те, кто связывает все кошмары и ужасы исключительно с мраком, безмолвием и одиночеством. Ошибочность такого взгляда открылась мне в сиянии полуденного солнца, в грохоте и шуме большого города, среди жильцов самых обыкновенных меблированных комнат с самой заурядной домовладелицей. А началось все весной 1923 года, когда я устроился на работу в один из нью-йоркских журналов. Работа была столь же скучной, сколь и низкооплачиваемой, и это последнее обстоятельство заставляло меня переезжать с места на место в поисках не очень дорогой, но достаточно чистой и сносно обставленной комнаты. Наконец, после долгих мытарств, я обосновался в доме на Четырнадцатой Западной улице, показавшемся мне наименее отвратительным обиталищем из числа осмотренных.
Этот четырехэтажный каменный особняк, внутри отделанный мрамором и резным деревом, некогда, возможно, впечатлял обывателей своей пышностью и великолепием, но сейчас мог служить разве что образцом безвкусицы. В просторных комнатах с нелепыми обоями на стенах и вычурной лепниной под высокими потолками царил затхлый дух, к которому постоянно примешивались отвратительные кухонные запахи. Зато полы в помещениях были чистыми, постельное белье менялось более-менее регулярно, а горячая вода довольно редко отключалась и была действительно горячей, так что я счел это место вполне пригодным для проживания до той поры, когда смогу снимать более приличное жилье. Хозяйка дома — неряшливая, с заметной бородкой, испанка по фамилии Эрреро — не докучала мне болтовней и попреками за горящий допоздна свет в моей комнате на третьем этаже, окнами на улицу; соседи, тихие и необщительные испанцы из самых низов, тоже меня вполне устраивали. Единственным серьезным неудобством был постоянно доносившийся с улицы шум городского транспорта.
Первый странный инцидент в цепи последовавших за тем невероятных событий произошел на исходе третьей недели моего пребывания в этом доме. Однажды вечером я внезапно услышал, что где-то в комнате капает, и почти одновременно с этим отчетливо ощутил едкий запах нашатыря. Взглянув вверх, я заметил в углу на потолке влажное пятно. Желая выяснить причину происшествия, я поспешил к хозяйке и, рассказав ей о постигшей меня неприятности, услышал в ответ заверения в том, что все будет улажено.
— Это все доктор Муньос, — ворчала сеньора Эрреро, поднимаясь по лестнице. — Он, конечно, опять пролил химикалий. Он есть так болен и слаб — кто бы его сам лечил, он ведь все больше и больше слабый, — но он не хочет никто ему помогать. У него есть такой странный болезнь — он целый день принимает ароматная ванна, и он нельзя тревожить и нагревать. Он сам ухаживает свой квартира, его маленький комната весь занят бутылки и машинки — он сейчас не доктор, он никто не лечит. Но он все равно был большой доктор — мой папа слышал о нем в Барселона, — и он совсем недавно вылечил рука у один водопроводчик, когда он стал болеть. Он никуда не выходит, только на крыша, а мой сын Эстебан приносит его еда, белье, лекарство и химикалий. Господи, опять этот нашатырь, который он холодит себя, да!
Сеньора Эрреро устремилась на четвертый этаж, а я вернулся в свою комнату. Капли перестали падать с потолка; затерев лужу на полу и распахнув окно, чтобы проветрить комнату, я услышал у себя над головой тяжелую поступь. Несомненно, это были шаги сеньоры Эрреро, ибо обычно сверху не доносилось никаких звуков, за исключением шума некоего работающего механизма. Несколько последующих дней я лениво размышлял о странной болезни жильца наверху. По правде сказать, его упрямое нежелание принимать постороннюю помощь показалось мне поначалу довольно странным, но, немного поразмыслив, я решил, что это всего-навсего эксцентричная причуда привыкшего к долгому уединению человека.
Я бы, наверное, так никогда и не познакомился с доктором Муньосом, если бы однажды утром со мной не случился сердечный приступ. Зная, что медлить нельзя ни минуты, и вспомнив рассказ сеньоры Эрреро о врачебном искусстве одного из своих постояльцев, я, превозмогая слабость, поднялся этажом выше и постучал в дверь доктора. В ответ откуда-то справа послышался довольно странный голос, обладатель которого на правильном английском языке спросил, кто я такой и что мне надо, после чего распахнулась дверь, но не та, в которую я стучался, а соседняя.
Поток неожиданно холодного воздуха хлынул на меня, и я почувствовал сильный озноб — несмотря на то, что за окнами стояло жаркое летнее утро. Квартира, в которую я попал, поражала своей богатой, со вкусом подобранной обстановкой, резко контрастировавшей с убогим убранством других помещений дома. Складная кушетка, занимавшая место софы, мебель красного дерева, роскошные портьеры, картины старых мастеров и полки, тесно уставленные книгами, — все это делало квартиру похожей скорее на апартаменты джентльмена, нежели на обычную спальню в меблированных комнатах. Помещение, должное выполнять роль прихожей, было переоборудовано доктором под лабораторию, о которой упоминала сеньора Эрреро: то была маленькая комната, заполненная всевозможными склянками и приборами. Примыкавшая к ней комната побольше была, скорее всего, жилой, но все предметы домашнего обихода и одежда были скрыты от посторонних глаз в шкафах и просторной ванной комнате. Несомненно, доктор Муньос отличался хорошим воспитанием и по этой причине не желал выставлять напоказ материальную сторону своего бытия.
Небольшого роста и весьма пропорционального сложения, доктор был одет в великолепно скроенный и пошитый, однако чересчур официальный для дома костюм. Породистое лицо с властным, хотя и не надменным выражением было окаймлено коротко остриженной седой бородой, большие темные глаза за стеклами старомодного пенсне придавали ему некоторое сходство с мавром; в целом же черты его были скорее кельтскими. Густые волосы, аккуратно уложенные над высоким лбом, свидетельствовали о регулярных визитах парикмахера. В общем, все в облике доктора Муньоса наводило на мысль о его принадлежности к аристократическим слоям общества.
Тем не менее в первую минуту внешность доктора вызвала у меня совершенно неожиданную антипатию. Конечно же, оттенок зловещей синевы на его лице и пронзительный холод протянутой мне руки вполне могли стать основанием для подобных чувств, хотя этим недостаткам вполне можно было найти оправдание, вспомнив о болезни доктора. Скорее всего, доктор Муньос был здесь ни при чем, а отвращение у меня вызвал холод — столь подозрительная для такого жаркого дня ледяная свежесть показалась слишком уж необычной, а всякие отклонения от нормы, как правило, пробуждают в моей душе отрицательные эмоции.
Однако антипатия быстро уступила место восхищению высочайшим искусством этого странного врачевателя — его холодные как лед, слегка подрагивавшие руки уверенно возвращали меня к жизни. Между делом доктор рассказал мне целую историю о том, как он однажды объявил себя непримиримым врагом смерти и посвятил борьбе с нею всю свою жизнь, в конечном счете растеряв последних друзей и поломав блестящую карьеру.
«Благородный фанатик», — подумал я, глядя на него. В течение нескольких минут он прослушивал мои легкие и сердце, а затем ушел в свою лабораторию и вскоре вернулся оттуда с какой-то микстурой, которую и дал мне выпить. Все это время он не переставал разговаривать со мной; очевидно, люди моего круга давно уже не бывали его гостями, и теперь, произнося этот монолог, он мысленно возвращался к лучшим годам своей жизни. В то же самое время его хорошо поставленный голос звучал неестественно глухо, без каких бы то ни было интонационных оттенков, и так ровно, что я даже не смог различить вдохов.
— Не беспокойтесь о своем слабом сердце, — говорил доктор. — Важно, чтобы у вас была сильная воля, ибо воля и сознание превыше органической жизни, и если изначально здоровую телесную оболочку тщательно законсервировать и сохранить в ней упомянутые мною качества, тело будет продолжать жить, несмотря на дефекты каких-либо органов или даже полное их отсутствие. Вы можете жить или по крайней мере вести осознанное существование, даже совсем не имея сердечной мышцы! Что касается меня, то целый букет болезней не позволяет моему организму существовать при нормальной температуре. Потому я и вынужден жить в пространстве, где поддерживается постоянный холод. А нагрейся эта комната всего на несколько градусов и продлись это хотя бы пару часов, как я тут же умру. Ведь мой организм нормально функционирует лишь при 55–56 градусах Фаренгейта,[70] а для поддержания такой температуры нужно, чтобы система охлаждения работала исправно, как часы. — Тут он указал на аммиачную холодильную установку с бензиновым двигателем. Именно его шум я часто слышал в своей комнате.
Я был исцелен с чудесной быстротой и покинул холодную квартиру доктора в полном восторге как от него самого, так и от его необычных идей. После этого случая я стал у него частым гостем. Правда, визиты приходилось наносить, одеваясь в теплое пальто, но это нисколько не мешало мне внимать пространным рассказам моего соседа об исследованиях, которые он проводил в глубочайшей тайне, и об их потрясающих воображение результатах. С дрожью в руках и с душевным трепетом перелистывал я страницы неправдоподобно древних фолиантов, теснившихся на его книжных полках. Что же до моего сердечного недуга, то от него я избавился окончательно и бесповоротно, пройдя у доктора короткий, но весьма эффективный курс лечения. Его концепции и методы были удивительны, если не сказать уникальны. В отличие от врачей, с которыми я имел дело до недавнего времени, доктор Муньос не относился с гневом и презрением к так называемому шарлатанству средневековых врачевателей и алхимиков, а, напротив, считал, что все зашифрованные ими формулы скрывают в себе некие психологические стимулы, должные оказывать влияние на те или иные субстанции нервной системы, в которых уже прекратились органические пульсации. С большим интересом слушал я повествование доктора о его коллеге, докторе Торресе из Валенсии, который принимал участие в ранних экспериментах моего собеседника и излечил его от тяжелой болезни, приключившейся с ним восемнадцать лет тому назад. Болезнь эта не прошла, однако, бесследно — с нее и начались все нынешние недуги доктора Муньоса, от коих он ныне спасался столь необычным способом. Доктор же Торрес недолго праздновал победу — вскоре после излечения своего коллеги он сам пал жертвой коварного врага, повергнутого им незадолго до того в битве за жизнь единомышленника. По всей вероятности, это была страшная битва; перейдя к рассказу о ней, доктор Муньос понизил голос до шепота и сообщил — не вдаваясь, однако, в подробности, — что методы исцеления были весьма и весьма неординарны и уж никак не получили бы одобрения со стороны старых консерваторов — последователей Галена.[71]
Регулярно общаясь с доктором, я с некоторых пор стал с сожалением замечать, что мой новый друг медленно, но верно угасает физически. Синева его лица заметно усилилась, голос звучал уже настолько глухо, что понять его речь можно было лишь с большим трудом, движения и жесты, еще совсем недавно отточенные и элегантные, стали неуверенными и суетливыми. Но неприятнее всего было наблюдать за тем, как его ум постепенно утрачивал присущие ему некогда живость и гибкость. Сам доктор, казалось, не замечал происходивших с ним перемен, чего никак нельзя было сказать обо мне; мало-помалу выражение его лица и темы его бесед стали раздражать меня и пробуждать в душе антипатию, подобную той, что ненадолго возникла у меня во время первого знакомства.
У него появились совершенно необъяснимые причуды; ему вдруг понадобились экзотические специи и египетские благовония, так что вскоре его комната стала издавать ароматы, невольно напоминавшие о склепах с захоронениями фараонов в Долине Царей.[72] Кроме того, доктор с моей помощью внес некоторые изменения в конструкцию компрессора и привода холодильной установки, а также увеличил длину трубок, по которым перегонялся аммиак. Он успокоился лишь тогда, когда температура воздуха в его комнате приблизилась к точке замерзания воды, а потом и вовсе опустилась ниже этой отметки. Только в ванной и в лаборатории поддерживалась более высокая температура, да и то только для того, чтобы не замерзала вода и не замедлялись химические реакции. Его сосед по этажу стал жаловаться на холод, проникавший из квартиры доктора через смежную дверь, и мне пришлось установить на ней дополнительные уплотнения. В последнее время доктор беспрестанно говорил о смерти, однако любые упоминания о похоронах и прочих подобных ритуалах вызывали у него жуткий сатанинский хохот.
Что и говорить, он становился весьма неприятным собеседником, и все же, испытывая в душе благодарность за ту помощь, которую он оказал мне в свое время, я не решался бросить его на произвол судьбы. Каждый день я заходил к нему и приводил в порядок комнату и лабораторию. Покупки для него тоже делал я; но если с продуктами дело обстояло довольно просто, то формулы многих химических веществ, которые он заказывал, приводили аптекарей в явное замешательство — они ума не могли приложить, для кого и для чего могли вдруг понадобиться такие препараты.
Постепенно вокруг квартиры доктора Муньоса сгустилась атмосфера необъяснимого ужаса. Из комнаты и лаборатории постоянно исходило жуткое зловоние, распространявшееся по всему дому. Специи и ароматические вещества больше не могли заглушить отвратительного запаха неизвестных химикалий, которые доктор использовал для своих ванн — он принимал их чуть ли не ежечасно, неизменно и категорически отвергая все мои предложения о помощи. Видимо, эти процедуры были одним из средств борьбы против его таинственного недуга. Сеньора Эрреро, проходя мимо квартиры доктора, всякий раз крестилась и, запретив своему сыну Эстебану даже приближаться к злополучным апартаментам, переложила все заботы о загадочном постояльце на мои плечи. Как-то раз, когда я предложил доктору воспользоваться услугами других врачей, он пришел в неописуемую ярость и, наверное, растерзал бы меня на куски, если бы не опасался пагубного влияния отрицательных эмоций на свой дряхлеющий организм. И все же, невзирая на полный упадок физических сил, воля и сознание доктора скорее укрепились, нежели ослабли, — так, после той изнурительной для него вспышки гнева он решительно отказался лечь в постель, не обращая ни малейшего внимания на мои настойчивые увещевания. В первые дни нашего знакомства он был спокоен и даже апатичен; но сейчас от былой апатии не осталось и следа: казалось, доктор бросает вызов демону смерти в своем бешеном и необузданном стремлении повергнуть врага, даже будучи схваченным им за горло. Он уже больше не делал вида, что принимает приносимую ему пищу (впрочем, я давно понял, что все его трапезы — не более чем безыскусная имитация нормальной жизнедеятельности человеческого организма), и от полного разрушения доктора спасала только недюжинная сила его воли и интеллекта.
С некоторых пор он взялся составлять какие-то пространные документы, которые тщательно запечатывал и отдавал мне, поручая отправить их после его смерти по тем или иным адресам, большей частью в Индию. Среди его адресатов значился также один знаменитый врач-француз, которого все считали давным-давно умершим и о котором ходили самые невероятные слухи. После того, что случилось, я сжег все эти документы, никуда их не отправив и не прочтя ни одного из них. Он ужасно сдал за последнее время — его внешность и голос вызывали ужас даже у меня, и я чувствовал себя весьма неуютно, оставаясь с ним наедине. В один из сентябрьских дней я вызвал в его квартиру электрика — нужно было починить настольную лампу, — но при виде доктора бедняга рухнул на пол и забился в эпилептическом припадке. Руководствуясь указаниями, которые доктор давал мне, не выходя из-за портьеры, я сумел привести его в чувство. Позднее электрик дрожащим шепотом сказал мне, что, пройдя все ужасы мировой войны, он ни разу не испытывал подобного потрясения.
Миновала уже середина октября, когда произошла внезапная и чудовищная развязка. Однажды вечером, часов около одиннадцати, сломался насос холодильной установки, и уже через три часа температура воздуха в комнате доктора поднялась до катастрофически высокой отметки. Услышав у себя над головой отчаянный, призывающий на помощь стук, я поднялся наверх и без лишних слов принялся чинить поломку, в то время как доктор носился по комнате, непрерывным потоком изрыгая чудовищные проклятья. Мои жалкие дилетантские попытки не возымели успеха, и пришлось позвать на помощь механика, коротавшего ночь в гараже по соседству. Однако и он ничего не смог сделать, посоветовав подождать до утра, когда можно будет раздобыть новый поршень. Ярость и страх переполняли обреченного затворника настолько, что казалось, вот-вот разорвется его и без того хрупкая телесная оболочка. В очередном приступе бешенства доктор закрыл глаза руками и ринулся в ванную, сметая все на своем пути. Спустя некоторое время он вышел оттуда с плотной повязкой на лице, и я вдруг подумал, что никогда больше не увижу его глаз…
В комнате стало совсем тепло, и где-то около пяти часов утра доктор снова удалился в ванную, отдав мне распоряжение собрать весь имевшийся в ближайших ночных аптеках и кафетериях лед. Я тут же убежал на поиски льда; вернувшись некоторое время спустя и оставив все, что сумел раздобыть, у двери ванной комнаты, я услышал доносившийся оттуда на фоне беспрестанного плеска воды низкий каркающий голос доктора: «Еще! Еще!» Уже наступило утро, лавки и магазины открывались один за другим. Я поймал Эстебана и предложил ему либо подносить лед в квартиру доктора, либо искать исправный поршень для насоса, поскольку не мог делать два дела одновременно; однако Эстебан, получивший на этот счет строгие инструкции от своей матери, наотрез отказался помочь мне.
В конце концов я нанял человека, которому поручил все заботы по доставке льда, а сам занялся поисками поршня и специалиста, способного его установить. Никогда еще собственное бессилие в решении, казалось бы, простой задачи не приводило меня в такое исступленное состояние. Я почти физически ощущал неумолимое течение времени, когда безрезультатно звонил по телефону и лихорадочно метался по всему городу в бесплодных попытках сделать хоть что-нибудь. Около полудня мне наконец удалось найти подходящую мастерскую, но она располагалась в отдаленном пригороде, и я возвратился только в половине второго, привезя с собой необходимые принадлежности и двух механиков — крепких, толковых парней. В общем, я сделал все возможное и надеялся, что мои усилия не окажутся тщетными.
Но, едва переступив порог, я понял, что опоздал. Словно какой-то зловещий дух поселился в доме. Испуганные жильцы дрожащими руками перебирали четки, то ли пытаясь молиться, то ли в надежде отвлечься за этим занятием от чего-то неведомого и потому особенно страшного. Они сообщили мне, что из комнаты доктора с самого утра распространяется отвратительный запах и что нанятый мною человек сбежал; те же, кто его видел, на всю жизнь запомнили его искаженное гримасой ужаса лицо и его же пронзительный, нечеловеческий вопль. Однако дверь, которую он в паническом бегстве оставил открытой, теперь была заперта изнутри. Из-за двери не доносилось ни единого звука, кроме размеренного стука капель.
Я наскоро переговорил с сеньорой Эрреро и рабочими и, несмотря на царивший в моей душе страх, решился проникнуть в квартиру. Механики собрались было взломать дверь, но хозяйка принесла какое-то хитроумное проволочное приспособление, с помощью которого удалось повернуть торчавший изнутри ключ. Перед этим мы открыли двери всех остальных комнат на этаже и широко распахнули все окна. Совершив эти приготовления, мы зажали носы платками и проникли в квартиру.
В первый момент нас ослепило полуденное солнце. Спустя несколько секунд, когда глаза привыкли к яркому свету, мы разглядели на полу след — узкую полоску какого-то темного студенистого вещества, тянувшуюся из ванной комнаты до двери в прихожую, а оттуда в кабинет доктора, где на столе чернела небольшая круглая лужица, при виде которой по моему телу пробежала дрожь. Рядом с лужицей лежал клочок бумаги с оборванными самым невероятным образом краями — казалось, это сделала не человеческая рука, а когтистая лапа неведомого животного, и эта же лапа крупным, уродливо искаженным почерком нацарапала на листке несколько строк. От стола след шел к кушетке и обрывался там окончательно.
Что же я увидел на кушетке? И что там могло быть несколько минут тому назад? Я никогда не решусь ответить на эти вопросы со всей откровенностью. Скажу только, что разгадку увиденной мною жуткой картины я нашел в той самой записке, лежавшей на столе, — после чего зажег спичку и предал бумагу огню. Сеньора Эрреро и рабочие не обратили на это внимания — пораженные увиденным, они с криками выбежали из комнаты и помчались в полицейский участок сообщить об ужасном происшествии. Я остался в комнате один; за окном сияло яркое солнце, слышался шум машин и трамваев, запрудивших 14-ю улицу, и эта обыденная обстановка никак не вязалась с тем страшным признанием, которое содержалось в сожженном мною письме. Оно было совершенно невероятным, но тогда я поверил ему безоговорочно. Не знаю, верю ли я ему сейчас. Есть вещи, о которых лучше не размышлять, и я с полной определенностью могу сказать лишь то, что с тех пор не выношу запаха аммиака и едва не падаю в обморок от внезапного дуновения холодного воздуха.
«Конец близок, — гласило послание — Льда больше нет — человек заглянул в ванную и удрал. Становится все теплее и теплее, и ткани уже не выдерживают. Вы помните мою теорию о воле, нервах и консервации тела после прекращения работы органов? Хорошая теория, но в жизни так не может продолжаться бесконечно. Я не предусмотрел возможности постепенного разложения. Доктор Торрес знал об этом, но умер, не выдержав потрясения. Его рассудок отказался служить ему после того, как, прочитав мое письмо, он вытащил меня из могилы и вернул в мир живых. А что касается органов, то они все равно никогда бы не возобновили свою работу. Он следовал моей теории и сделал искусственную консервацию. Вы, наверное, поняли, что он вытащил меня из могилы в самом прямом смысле этого слова —
Шепот во мраке[73]
I
Первым делом прошу учесть: на протяжении всей этой истории ничего действительно ужасного я своими глазами не видел. Однако, только отмахнувшись от бесспорных фактов, можно объяснить все происшедшее неким нервным потрясением, которое якобы заставило меня сломя голову бежать из одинокой усадьбы Эйкли и всю ночь мчаться на чужом автомобиле по лесной глухомани в горах Вермонта. Я был изначально информирован о событиях в усадьбе и знал мнение Генри Эйкли на сей счет; увиденное и услышанное там произвело на меня сильнейшее и незабываемое впечатление, — и тем не менее даже сейчас я не могу сказать с полной уверенностью, в какой мере я прав в своих чудовищных выводах. В конце концов, исчезновение Эйкли еще ничего не значит. На стенах дома — как внутри, так и снаружи — остались следы от пуль, но никаких иных признаков чего-либо необычного обнаружено не было. Все выглядело так, будто хозяин просто вышел прогуляться в горы и почему-то не вернулся. Невозможно было доказать, что в усадьбе побывали посторонние, а в кабинете когда-либо хранились эти страшные цилиндры и прочие устройства. Ни о чем не говорит и тот факт, что Эйкли панически боялся покрытых густым лесом гор с вечно журчащими под кронами деревьев ручьями — тех самых мест, где он родился и вырос. Подобным страхам подвержены тысячи людей. Что же до мрачных пророчеств и экстравагантных поступков Эйкли, то их можно легко объяснить странностями его характера.
Все началось — по крайней мере, для меня — с того памятного, невиданного по силе наводнения, что случилось в штате Вермонт 3 ноября 1927 года. Тогда, как и ныне, я работал преподавателем литературы в Мискатоникском университете города Аркхем, штат Массачусетс, и сильно увлекался — правда, на любительском уровне — изучением фольклора Новой Англии. После наводнения в газетах и журналах много писали о разрушениях, жертвах и ходе спасательных работ. Вскоре среди этих репортажей стали появляться сообщения о загадочных предметах, замеченных в водах разлившихся рек; многие мои знакомые принялись оживленно обсуждать эти сенсационные новости и в конце концов попросили меня прокомментировать их. Я был польщен столь серьезным отношением к моему увлечению фольклором и, как мог, постарался сгладить впечатление от этих невнятных, но неизменно жутковатых историй, которые, без всякого сомнения, имели своим источником древние сельские суеверия. Мне показалась забавной та убежденность, с которой образованные люди настаивали на том, что эти слухи могли быть основаны на неких, пусть искаженных, но все же реальных фактах.
Проанализированные мною рассказы большей частью основывались на информации из газет, хотя одна история имела устный источник — ее пересказала в письме моему приятелю его мать, проживающая в Хардуике, штат Вермонт. Во всех случаях говорилось практически об одном и том же явлении, причем география его сводилась к трем конкретным точкам: первый случай зарегистрирован на реке Уинуски возле Монпелье, второй — на Уэст-Ривер в округе Уиндем, сразу же за Ньюфейном, а третий — на Пассампсике в округе Каледония, чуть выше Линдонвилла. Разумеется, было немало упоминаний и о других случаях, но при ближайшем рассмотрении все они сводились к трем перечисленным выше. В каждом случае местные жители сообщали о том, что видели в потоках, ворвавшихся на равнину с необитаемых гор, необычайно отталкивающие и ужасные с виду предметы, причем подавляющее большинство очевидцев связывало эти загадочные явления с древними, полузабытыми преданиями, которые не преминули вспомнить и распространить по всей округе старики.
Все без исключения очевидцы утверждали, что якобы видели останки неких живых существ, совершенно не похожих на что-либо известное в природе. Конечно, в те трагические дни бушующие потоки несли предостаточно трупов; однако очевидцы утверждали, что виденные ими останки своими размерами и формой даже отдаленно не напоминали человеческие тела. С другой стороны, свидетели считали, что эти предметы не были похожи ни на одно животное, обитающее на территории штата Вермонт. То были розоватые полутораметровые тела, покрытые какой-то коркой или панцирем; у каждого из них имелось несколько пар суставчатых конечностей, на спине красовалась пара широких плавников, сильно напоминавших перепончатые крылья, а там, где должна была находиться голова, наличествовало нечто изогнутое и яйцеобразное, увенчанное множеством коротких усиков-антенн. Я немало подивился тому, до какой степени совпадали описания, полученные из различных источников: впрочем, это удивительное единообразие могло отчасти объясняться и тем, что в старинных преданиях, хорошо известных местным жителям, мифические существа изображались очень ярко и подробно, что вполне могло повлиять на воображение очевидцев. Я пришел к выводу, что, скорее всего, простоватые и невежественные обитатели затерянных в невообразимой глуши ферм видели в бурлящих потоках сильно поврежденные и раздувшиеся трупы людей или домашних животных, а затем, благодаря различным полузабытым легендам, приписали этим останкам некие фантастические свойства.
Старинные предания, несмотря на их туманность и расплывчатость, отличались крайним своеобразием и, судя по всему, претерпели влияние со стороны еще более древних индейских легенд. И хотя я никогда не был в Вермонте, мне это было прекрасно известно, ибо в свое время я ознакомился с уникальной монографией Эли Давенпорта, в которой были представлены истории, собранные до 1839 года и записанные со слов самых старых жителей штата. Кроме того, этот материал во многом совпадал с тем, что я лично слышал от сельских старожилов в горах Нью-Гэмпшира. Во всех этих историях содержались намеки на некое тайное племя чудовищ, скрывающееся в недоступных горных уголках — среди непроходимых лесов и темных лощин, где из неведомых источников берут свое начало реки. Эти существа мало кому попадались на глаза, однако их следы нередко обнаруживали смельчаки, рискнувшие выше обычного подняться в горы и исследовать узкие глубокие ущелья, которые обходили стороной даже волки.
Там, на илистых берегах ручьев и посреди пыльных пустошей, встречались странные отпечатки не то ног, не то лап, а порой попадались некие загадочные, сложенные из камней круги с увядшей вокруг них травой, причем сооружения эти появились там явно не в результате каприза природы. Кроме того, на склонах гор имелись неведомой глубины пещеры, чьи входы были аккуратно закупорены огромными валунами. К самим пещерам и во все стороны от них вели все те же странные следы, образуя хорошо утоптанные тропинки, по которым не осмелился пройти до конца ни один из побывавших там смельчаков. А в отдельных случаях любителям приключений даже удавалось увидеть нечто абсолютно непостижимое в укромных темных лощинах и густых лесах на склонах гор намного выше хоженых троп.
Все это не выглядело бы так тревожно, если бы многочисленные разрозненные сообщения не совпадали во многих деталях. Между тем почти во всех историях было несколько общих моментов: так, утверждалось, что существа походили на огромных розовых или красноватых крабов со множеством парных конечностей и двумя большими перепончатыми крыльями на спине. Иногда существа передвигались на всех ногах, а иногда — только на задней паре, сжимая в остальных конечностях какие-то непонятные крупные предметы. Однажды существа были замечены в большом количестве — их отряд двигался вдоль русла мелкой лесной речушки, причем шли они организованно, по трое в ряд. Однажды ночью наблюдался полет: загадочное существо с шумом поднялось с вершины голой, стоящей особняком горы, его огромные крылья мелькнули на фоне полной луны и тут же растворились в темноте.
В целом эти твари, похоже, ничуть не интересовались людьми; но иногда именно их называли в качестве виновников исчезновения некоторых авантюристов и смельчаков — особенно из числа тех, кто построил дома слишком близко к определенным лощинам или слишком высоко на склонах определенных гор. Многие тамошние места приобрели дурную славу, и старожилы не советовали их обживать, хотя и сами уже давно не помнили почему. Люди с испугом поглядывали на соседние вершины и крутые утесы, даже если не могли в точности припомнить, сколько поселенцев пропало и сколько фермерских домов сгорело дотла на склонах этих мрачных, словно что-то стерегущих гор.
В самых древних преданиях говорилось о том, что эти существа причиняли вред лишь тем, кто совал нос в их дела, однако более поздние легенды свидетельствовали об их определенном интересе к людям и даже о попытках создать свои тайные поселения и форпосты среди людей. По утрам возле окон фермерских домов обнаруживали следы странных лап, а иногда люди пропадали даже за пределами считавшихся проклятыми районов. Кроме того, рассказывали, что на проселочных дорогах в глухих местах некие жужжащие голоса, подражавшие человеческим, заманивали в лес одиноких путешественников и что дети, бывало, пугались до смерти, увидев или услышав нечто ужасное в подступающих вплотную к домам чащобах. Самые свежие истории — а они относятся к тому времени, когда люди стали селиться подальше от нехороших мест, — повествовали об отшельниках и одиноких фермерах, у которых под воздействием каких-то неведомых событий происходили чудовищные изменения психики. Этих людей сторонились под тем предлогом, что они якобы продали душу неведомым чудищам. В самом начале девятнадцатого века в одном из северо-восточных округов Вермонта было даже принято обвинять всех чудаковатых и малообщительных затворников в том, что они являются союзниками и пособниками этих отвратительных существ.
О том, что представляли собой лесные твари, естественно, были разные суждения. В легендах они обычно упоминались как «эти самые» или «эти древние», хотя в разное время в разных областях употреблялись и другие выражения. Большинство поселенцев-пуритан без обиняков причисляло их к родне дьявола и упоминало их в самых жутких пассажах своих богословских рассуждений. Те же, кто унаследовал кельтские предания, — в основном, это были жители штата Нью-Гэмпшир, имевшие шотландско-ирландское происхождение, а также их родственники, осевшие в Вермонте при губернаторе Уэнтворте,[74] — смутно связывали этих тварей либо со злыми эльфами, либо с «маленьким народцем», населявшим окрестные болота и заброшенные форты, и защищались от них при помощи неодолимых заклинаний, которые передавались из поколения в поколение. Однако самые невероятные представления бытовали среди индейцев. У каждого племени имелись свои легенды, но в одном весьма важном пункте все они определенно сходились: существа эти не были исконными обитателями Земли.
Самое большое хождение имели мифы племени пеннакуков;[75] в них говорилось, что Крылатые Существа явились на Землю с Большой Медведицы и вырыли в окрестных горах шахты, добывая особую разновидность камня, какую не найти в далеких других мирах. На Земле они не жили, а только имели временные поселения. Собрав же достаточное количество камней, они отправлялись домой — к родным звездам, расположенным в северной части небосвода. Они причиняли вред лишь тем землянам, которые по неосторожности подбирались к ним чересчур близко или же намеренно следили за ними. Животные избегали их в силу чисто инстинктивного страха, ибо сами существа не проявляли к ним ни малейшего интереса. Они вообще не ели земной пищи и привозили себе продукты со звезд. Лучше было держаться подальше от этих существ — иногда молодые охотники, попав к ним в горы, исчезали бесследно, — равно как и не слышать, о чем они перешептывались по ночам в лесу своими пчелиными голосами, которые пытались сделать похожим на человеческие. Они владели языками самых разных племен — пеннакуков, гуронов, ирокезов, — однако собственного языка у них то ли не было, то ли он им был не нужен. При разговорах между собой их головы меняли цвет в зависимости от того, что требовалось сообщить.
Разумеется, все эти легенды, независимо от того, кому — индейцам или белым поселенцам — они принадлежали, в течение девятнадцатого века значительно потускнели, и страсти по пришельцам лишь изредка вспыхивали с новой силой. Жители Вермонта постепенно обживали штат; поселения и дороги занимали свои места согласно определенному плану, и люди все реже вспоминали о том, чего боялись их предки, не желая селиться в той или иной местности. В конце концов было забыто и то, что они вообще чего-то боялись. Большинство было уверено, что некоторые отдельные участки гор считаются нехорошими, несчастливыми, бесплодными — одним словом, непригодными для жизни, и чем дальше держишься от них, тем меньше у тебя будет бед и хлопот. Со временем привычка и материальная выгода настолько привязали поселенцев к хорошим землям, что у них уже не возникало никакой необходимости менять их на другие, и горы с дурной славой были заброшены по чисто утилитарным соображениям. О существах, обитавших в этих горах, вспоминали разве что в редкие дни больших несчастий и стихийных бедствий; в другое же время о них могли перешептываться разве что какие-нибудь суеверные кумушки да совсем уж древние старожилы; но все знали: для серьезных опасений, в сущности, не было оснований, поскольку «древние» привыкли к соседству домов и людских поселений, да и сами люди старались лишний раз не заходить на заповедную территорию.
Все это было мне давно известно как из различных антропологических трудов, так и из преданий, собранных мною в Нью-Гэмпшире; поэтому я легко догадался, на чем основаны фантастические истории, в огромном количестве распространившиеся после наводнения. Я неустанно объяснял это своим не на шутку встревоженным приятелям и был немало удивлен тому, что несколько самых отчаянных спорщиков упорно желали видеть во всех этих бреднях некую, пусть даже чрезмерно раздутую истину. Они упирали на неоспоримое единообразие древних легенд, а равно и на то, что горы Вермонта практически не исследованы по сей день и, стало быть, невозможно со всей очевидностью утверждать, кто там на самом деле обитает. Мне никак не удавалось доказать этим упрямцам, что все мифы строятся по одной и той же схеме, общей для всех народов Земли, и что возникновение их определяется начальными фазами развития человеческой фантазии, которые всегда сопровождались одними и теми же заблуждениями. Было бессмысленно говорить, что легенды штата Вермонт по сути мало чем отличаются от общечеловеческих мироописательных мифов, породивших фавнов, дриад и сатиров античности, «калликанцары»[76] современной Греции и таинственные племена пещерных людей, страшных и жестоких обитателей подземных царств, о которых перешептываются жители глухих уголков Уэльса и Ирландии. Так же бессмысленно было указывать на еще более поразительное сходство вермонтских мифов с верованиями непальских горцев, до сих пор вздрагивающих при одном упоминании о Ми-Го, или чудовищном снежном человеке, который, как известно, прячется среди ледников и скалистых остроконечных вершин Гималаев. Когда же я все-таки перечислил все эти факты, спорщики тут же обернули их против меня, заявив, что они придают определенную достоверность древним легендам о некой таинственной земной працивилизации, представителям которой пришлось скрываться после того, как на Земле появились и начали размножаться люди; вполне возможно, утверждали они, что остатки этой расы уцелели и дожили до наших времен.
Чем больше я смеялся над подобными теориями, тем категоричнее стояли на своем их сторонники; при этом они заявляли, что, даже если не принимать во внимание древние предания, современные отчеты представляли собой на редкость ясную и цельную картину, будучи настолько трезвыми и прозрачными по части изложения, что от них нельзя было просто так отмахнуться. Два-три фанатика даже дошли до того, что в качестве возможной разгадки предложили старинные индейские легенды, в которых этим таинственным существам приписывалось внеземное происхождение. Пытаясь обосновать свои гипотезы, эти сумасброды цитировали антинаучные сочинения Чарльза Форта,[77] считавшего, что представители иных миров и вселенных не раз посещали нашу планету. Однако в большинстве своем мои оппоненты были всего-навсего романтиками, которые упорно пытались сочленить с реальной жизнью фантастическое описание подземного «маленького народца», ставшее столь популярным в последнее время благодаря замечательным и жутковатым историям Артура Мейчена.[78]
II
В сложившейся ситуации было вполне естественно, что развернувшиеся вокруг проблемы споры в конце концов попали в печать — в основном в виде писем, адресованных редакции «Аркхем эдветайзер». Некоторые материалы были перепечатаны газетами тех районов штата Вермонт, откуда и стали распространяться связанные с наводнением истории. «Ратленд геральд» посвятила добрую половину полосы отрывкам из писем как сторонников, так и противников идеи о существовании пришельцев, а «Братлборо реформер» полностью перепечатала один из моих больших историко-мифологических обзоров, снабдив его глубокомысленными комментариями в колонке «Вольное перо», суть которых сводилась к поддержке и горячему одобрению моих полных скепсиса выводов. К весне 1928 года я стал довольно известной личностью в штате Вермонт, хотя ни разу там не был. Затем появились загадочные письма Генри Эйкли. Они произвели на меня неизгладимое впечатление, и это из-за них я в первый и последний раз побывал в том чарующем царстве лесистых зеленых гор и журчащих лесных ручьев.
Большая часть сведений о Генри Уэнтворте Эйкли, которыми я располагаю сегодня, была получена мною путем переписки с его соседями и единственным сыном, проживающим ныне в Калифорнии, — но все это было уже после того, как я побывал в его уединенной усадьбе. Генри Эйкли был последним вермонтским представителем старинного, знаменитого в своей округе семейства юристов, администраторов и агрономов. Впрочем, Генри Эйкли отнюдь не был его
Эйкли сообщал мне о совершенно неправдоподобных вещах, но тем не менее я с самого начала воспринял его гораздо серьезнее, чем остальных своих оппонентов. Во-первых, он действительно находился в непосредственном контакте с некими видимыми и осязаемыми феноменами, о которых столь причудливо рассуждал; во-вторых, все свои выводы он упорно подавал всего лишь как предположения — а так поступает только истинный ученый, — и, наконец, в своих рассуждениях он всегда опирался на достоверные, по его мнению, факты. Конечно же, поначалу я решил, что он заблуждается, однако позднее посчитал, что заблуждается он не как невежда или глупец. В конце концов я склонился к тому, чтобы разделить точку зрения его друзей, которые объясняли как его идеи, так и страх перед заповедными зелеными горами легким помешательством. Я понимал, что Эйкли — человек достойный и что причиной его писем наверняка стали какие-то странные обстоятельства, заслуживающие внимания, даже если они не имели ничего общего с теми фантастическими выводами, которые делал мой корреспондент. Позднее я получил от него отдельные вещественные доказательства, и вся эта история приняла иной, невероятный и отчасти даже дикий оборот.
Пожалуй, лучше всего будет привести, насколько это возможно полностью, первое и самое длинное письмо Эйкли, в котором он рассказал о себе и которое оказалось важной вехой в становлении моего сегодняшнего мировоззрения. Письмо это у меня не сохранилось, однако я почти слово в слово помню его текст и опять-таки уверен, что написал его вполне здравомыслящий человек. Вот это письмо, написанное неразборчивым старомодным почерком, обладатель коего, будучи ученым затворником, по-видимому, мало соприкасался с окружающей действительностью.
Эти существа явились на Землю с другой планеты. Они способны жить в межпланетном пространстве и пересекать его
Сложно описать те чувства, что охватили меня при первом прочтении столь странного документа. По всем правилам, мне следовало бы от души посмеяться над подобными чудачествами, превосходившими по своей изобретательности иные относительно разумные теории, развлекавшие меня несколько последних недель; однако в этом письме было нечто такое, что заставило меня воспринять его на редкость серьезно. И хотя я ни на минуту не поверил в существование таинственных пришельцев-инопланетян, о которых меня информировал мой корреспондент, я тем не менее после нескольких дней сомнений и колебаний почти полностью уверовал в здравомыслие и искренность этого человека, а также и в то, что Генри Эйкли на самом деле столкнулся с неким реальным и при всем при том загадочным явлением, которое мог объяснить лишь при помощи фантастических образов. Разумеется, все изложенное в письме не могло соответствовать действительности; с другой стороны, упомянутые им факты безусловно заслуживали самого тщательного исследования. Судя по тексту, его автор был чрезвычайно возбужден и встревожен, причем складывалось такое впечатление, что у него имелись на то веские основания. Почти во всех пунктах его рассказ отличался точностью и логичностью; в целом же он совмещал в себе отличительные особенности некоторых древних мифов и самых фантастических индейских преданий.
Я вполне допускал, что Генри Эйкли действительно слышал в горах странные голоса и действительно нашел описанный им черный камень; я допускал это, несмотря на сделанные им безумные выводы — они могли сложиться в результате длительного общения с человеком, который якобы шпионил в пользу пришельцев, а позднее покончил с собой. Несмотря на свою невменяемость, этот полуграмотный фермер, очевидно, обладал недюжинной способностью убеждать людей в своих бредовых идеях, и наивный Эйкли поверил его россказням, причем увлечение фольклором послужило для этой веры благодатной почвой. Что же касается нынешнего положения дел, то, скорее всего, Эйкли не мог нанять себе слугу или работника потому, что суеверные местные фермеры, как и сам Эйкли, считали, что его дом по ночам осаждают какие-то страшные существа. В конце концов, многие собаки имеют обыкновение лаять в ночное время по малейшему поводу.
И еще одно — пластинка с записью, которая (я в этом не сомневался) была сделана именно при тех обстоятельствах, что описывались в послании Эйкли. Эта запись должна содержать что-то необычное: возможно, какие-нибудь животные производили звуки, похожие на человеческую речь, а может быть, то и в самом деле была человеческая речь — но речь совершенно одичавшего, ведущего ночной образ жизни лесного жителя, опустившегося до почти животного состояния. Затем я вернулся мыслями к черному камню с иероглифами и стал соображать, какое из известных в природе явлений могло сыграть с Эйкли эту шутку. А как надо было относиться к упоминанию о фотографиях, которые он намеревался выслать мне и которые показались старожилам «чудовищно правдоподобными»?
Перечитывая каракули Эйкли, я вдруг со всей ясностью осознал, что у моих легковерных оппонентов может найтись гораздо больше подтверждений их нелепым теориям, чем я предполагал. В конце концов, среди этих глухих гор могло из поколения в поколение обитать племя каких-нибудь деградировавших изгоев, которых местные жители принимали за чудовищных пришельцев из космоса и в таком виде запечатлевали в своих легендах. А если в горах действительно водились отшельники такого рода, то весьма вероятно, что во время наводнения в потоках были замечены их мертвые тела. В таком случае без особой самонадеянности можно заключить, что как древние легенды, так и современные свидетельства имеют под собой одну и ту же реальную основу. Я перебирал в уме все эти соображения, откровенно стыдясь того, что породила их такая невероятная чепуха, как странное письмо неведомого мне Генри Эйкли.
Как бы там ни было, я откликнулся доброжелательно-заинтересованным посланием, в котором предлагал сообщить подробности. Ответ от Эйкли пришел незамедлительно; в конверте, как и было обещано, лежали фотографии упомянутых в предыдущем письме мест и предметов. Когда я извлек снимки из конверта и взглянул на них, меня охватил внезапный страх, как если бы я прикоснулся к чему-то запретному. Хотя изображение почти всегда было расплывчатым, эти снимки сами по себе обладали какой-то жуткой силой. Казалось, они воздействовали на зрителя одной своей подлинностью — сознанием того, что они были непосредственными зримыми отпечатками бытия, результатом обезличенного процесса передачи изображения, исключавшим возможность любого рода предвзятости, лживости или неточности.
Чем больше я смотрел на фотографии, тем сильнее понимал, почему с самого начала столь серьезно воспринял рассказ Эйкли. Эти снимки, несомненно, приводили явные доказательства того, что в горах штата Вермонт скрывается нечто выходящее за рамки наших современных научных знаний и представлений. Самое тягостное впечатление производила фотография следа — она была сделана при ярком солнечном свете в каком-то пустынном месте с мягкой и жирной почвой. С первого же взгляда мне стало ясно, что это была не какая-нибудь там дешевая подделка: объектив фотоаппарата четко зафиксировал мелкие камешки и травинки рядом с отпечатком, а это сразу же определяло масштаб изображения и исключало возможность двойной экспозиции с целью обмана. Судя по снимку, это была скорее клешня, чем нога. Даже сейчас мне трудно описать этот след — скажу лишь, что его мог оставить какой-нибудь чудовищных размеров краб. Как я ни вглядывался, я так и не смог определить направление движения. Отпечаток был не особенно глубоким и по размеру приблизительно соответствовал следу человека. От центральной вмятины в противоположных направлениях расходились парные зубчатые отпечатки неведомого назначения. Впрочем, я не могу с уверенностью сказать, что эта клешня служила только для передвижения.
На другой фотографии (сделанной при довольно слабом освещении) был запечатлен закрытый правильной формы валуном вход в пещеру, расположенную где-то посреди леса. На голой земле перед ней протянулись многочисленные цепочки странных следов; когда же я изучил снимок при помощи лупы, мне вновь стало не по себе, ибо следы эти как две капли воды напоминали отпечаток на предыдущей фотографии. На третьем снимке я увидел круг из вертикально поставленных камней на вершине безлюдного холма — подобные круги некогда делали друиды. Пожухлая трава поблизости от круга была сильно вытоптана, однако даже с помощью увеличительного стекла я не обнаружил никаких следов. Местность эта казалась абсолютно пустынной: на заднем плане виднелись необитаемые горы, тянущиеся до самого горизонта.
Если снимок с отпечатком следа вызывал смутную тревогу, то фотография большого черного камня, найденного в лесах на склоне Круглой горы, невероятно будоражила воображение. Должно быть, Эйкли запечатлел этот камень на рабочем столе в своем кабинете: на заднем плане можно было разглядеть ряды книг и бюст Мильтона. Судя по всему, объект был установлен вертикально и обращен к фотокамере своей относительно неровной поверхностью размером тридцать на шестьдесят сантиметров. Никакими словами не смог бы я описать ни поверхность камня, ни его форму и очертания. У меня даже не возникло никаких догадок относительно тех диковинных геометрических принципов, по которым он был высечен (а в его искусственном происхождении я не сомневался). Впервые в жизни я столкнулся с предметом, столь чуждым нашему миру. Иероглифы на поверхности камня были почти не видны: я сумел разглядеть всего один или два, но и они выглядели достаточно впечатляюще. Конечно, не стоило исключать возможность подделки, поскольку не один я был знаком с чудовищным «Некрономиконом» — этим вместилищем кошмаров безумного араба Абдула Альхазреда; и все же я невольно содрогнулся, когда разобрал некоторые иероглифы, упоминаемые, насколько мне было известно, в леденящих душу преданиях о том бессмысленном хаосе, что царил во Вселенной до того, как возникла Земля и прочие миры Солнечной системы.