Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

16 августа я покинул борт U-29 и, увязая ногами в толстом слое ила, покрывающем улицы разрушенного города, двинулся вниз по направлению к речному руслу. Мне нигде не удалось обнаружить скелетов или иных человеческих останков, но зато я сделал немало иных, бесценных с точки зрения археологии находок, прежде всего скульптур и старинных монет. Сейчас я не имею возможности распространяться на эту тему во всех подробностях; скажу лишь, что испытал благоговейный трепет при знакомстве с культурой, находившейся в полном расцвете величия и славы в те времена, когда по долинам Европы бродили пещерные жители, а могучий Нил нес свои воды мимо диких, первозданных берегов. Быть может, те, кто найдет эту рукопись (если она вообще будет когда-нибудь найдена), сумеют ближе подойти к разгадке тайны, о которой я здесь говорю лишь намеками. Тем временем энергия моих электрических батарей уже подошла к концу, и я был вынужден поторопиться с возвращением, решив посвятить весь следующий день осмотру храма в глубине скалы.

17-го числа, когда я окончательно укрепился в своих намерениях проникнуть внутрь храма, меня внезапно постигло тяжкое разочарование: как оказалось, все элементы, необходимые для подзарядки портативного фонаря, были уничтожены еще во время июльского бунта этих паршивых свиней. Ярость моя была беспредельной, однако германский здравый смысл не позволил мне отправиться без соответствующего снаряжения в непроглядную тьму пещеры, вполне могущей оказаться логовом какого-нибудь невиданного морского чудовища или запутанным лабиринтом ходов, из которых я никогда не смог бы выйти наружу. Все, что я был в состоянии сделать, — это направить на фасад здания изрядно уже потускневший луч прожектора U-29 и при его свете взойти по ступеням наверх, чтобы вблизи рассмотреть украшения храма. Сноп света падал на дверь под восходящим углом, и когда я заглянул внутрь в надежде хоть что-нибудь разглядеть во мраке, то не увидел даже смутных очертаний стены или свода в той стороне, куда устремлялся луч. Сделав шаг или два вперед, предварительно ощупывая пол стальным прутом, я не осмелился идти дальше. Более того — впервые в жизни я ощутил пронзительный, леденящий ужас. Теперь я начал лучше понимать душевное состояние несчастного Кленца; в то время как храм притягивал меня все сильнее, внутри меня возрастал слепой страх перед неизвестностью, ожидавшей меня за этим порогом. Вернувшись на борт субмарины, я выключил свет и принялся размышлять, сидя в полной темноте. Электричество следовало экономить на случай крайней необходимости.

Субботу 18-го числа я так и провел в темноте, мучимый самыми разными мыслями и воспоминаниями; это было очень нелегким испытанием даже для моей истинно германской выдержки. Кленц, на свое счастье, успел сойти с ума и погибнуть, прежде чем мы достигли этих затаившихся в глубине океана зловещих обломков далекого прошлого — и он тогда еще призывал меня последовать его примеру. Неужели и вправду судьба сохранила мне разум лишь для того, чтобы привести меня, беспомощного и беззащитного, к концу более ужасному, чем в состоянии вообразить человек? Нет, очевидно, все дело было в нервном перенапряжении; впечатлительность — удел ничтожеств, и я обязан усилием воли преодолеть эту временную слабость.

Я так и не смог заснуть в ту ночь и, уже не думая об экономии, снова включил свет. Было очень досадно, что электричеству суждено кончиться раньше, чем запасам воздуха и провизии. Вспомнив еще об одном — наиболее простом из всех возможных — исходе, я тщательно почистил свой автоматический пистолет. Ближе к утру я, должно быть, уснул при включенном свете, так как, проснувшись вчера после полудня, обнаружил батареи совершенно безжизненными. Я зажег одну за другой несколько спичек и в отчаянии посетовал на ту непредусмотрительность, с какой мы давным-давно израсходовали все имевшиеся у нас свечи.

Когда погасла последняя спичка, которую я решился истратить, я долго сидел в темноте и полном безмолвии. В который раз уже думая о неизбежности смерти, я прокручивал в памяти всю череду недавних событий и внезапно наткнулся на как будто дремавшее до поры мимолетное впечатление, которое заставило бы содрогнуться любого более слабого и суеверного человека. Голова лучезарного божества на фасаде храма была тем же самым скульптурным портретом античного юноши, принесенным из моря мертвым матросом и впоследствии возвращенным обратно в море несчастным Кленцем.

Я был слегка озадачен таким совпадением, но ни в коей мере не устрашен. Только недоразвитым умам свойственна поспешность, с какой они объясняют любую необычную и сложную для понимания вещь действием якобы сверхъестественных сил. Совпадение, безусловно, было довольно странным, но я, как человек здравомыслящий, не собирался увязывать факты, не предполагающие между собой никакой логической связи, или искать закономерную последовательность в трагических событиях, произошедших с нами со дня гибели «Виктории» вплоть до настоящего времени. Ощущая потребность в дополнительном отдыхе, я принял успокоительное лекарство и погрузился в сон. Мое нервозное состояние отразилось и на сновидениях, ибо я все время слышал крики тонущих в море людей и видел мертвые лица, прильнувшие к иллюминаторам лодки. Среди этих отвратительных мертвых масок я вдруг увидел живое, насмешливо глядевшее на меня лицо молодого матроса, обладателя той самой проклятой статуэтки.

Описывая сегодняшний день с момента своего пробуждения, я должен быть особенно внимательным, поскольку нервы мои расшатаны и реальные факты в моем сознании начинают путаться с галлюцинациями. Мой случай должен представлять исключительный интерес для психологов, и я сожалею, что недоступен сейчас для научного наблюдения со стороны компетентных германских специалистов.

Первым, что я почувствовал, едва открыв глаза, было непреодолимое желание сию же минуту встать и идти в храм; желание это росло и усиливалось, и лишь какой-то подсознательный рефлекс самосохранения удержал меня от этого безумного шага. Вскоре после того мне почудился свет, слабо струящийся в окружавшей меня кромешной тьме; я как будто заметил смутные фосфорические блики за иллюминатором, выходящим в сторону храма. Это возбудило мое любопытство, поскольку мне ничего не было известно о глубоководных организмах, способных быть источником столь сильного свечения. Но прежде чем я успел что-либо предпринять, следующее, уже третье подряд необъяснимое явление заставило меня вообще усомниться в объективности своих ощущений. На сей раз это была слуховая галлюцинация — ритмический мелодичный звук, похожий на не очень стройное и в то же время чарующе прекрасное хоровое песнопение или религиозный гимн, каким-то образом доносившийся извне сквозь звуконепроницаемый корпус лодки. Угадав в этом первый опасный признак психического расстройства, я зажег еще несколько спичек и принял большую дозу раствора бромистого натрия, которая несколько сняла напряжение — по крайней мере, она помогла рассеять акустическую иллюзию. Но фосфорическое свечение не исчезало, и я с трудом подавил в себе нелепое желание приблизиться к иллюминатору, чтобы разгадать его природу. А свет меж тем казался поразительно реальным; вскоре я начал различать вокруг себя знакомые предметы и среди них пустой стакан из-под бромистого натрия, который уж точно никак не мог быть давним, отложившимся в памяти визуальным впечатлением, поскольку виделся мне сейчас не на своем привычном месте, а там, где я случайно поставил его несколько минут назад. Это последнее обстоятельство меня порядком озадачило, я пересек каюту и дотронулся рукой до стакана. Он действительно находился здесь, я видел и осязал его одновременно. Теперь я знал, что либо свет этот и впрямь был настоящим, либо же он являлся частью столь глубокой и всеобъемлющей галлюцинации, что всякая попытка устранить ее была заранее обречена на провал. Поэтому, прекратив бесполезную борьбу с самим собой, я немедленно отправился наверх в боевую рубку, чтобы взглянуть оттуда на источник таинственного света. Разве не могла им оказаться еще одна германская субмарина, дававшая мне неожиданный шанс на спасение?

Читателю ни в коем случае не стоит принимать все, изложенное мною ниже, за объективную истину. Поскольку эти события не укладываются в рамки естественного порядка вещей, они неизбежно являются продуктом моего расстроенного воображения. Итак, поднявшись в рубку, я обнаружил подводное пространство в целом гораздо менее освещенным, чем ожидал его увидеть. Вокруг не было никаких фосфоресцирующих растений или животных, и спускавшийся к руслу реки город был окутан непроницаемым мраком. Что же касается зрелища, представшего передо мной по другую сторону рубки, то оно не показалось мне ни особо эффектным или абсурдным, ни тем более наводящим страх, однако оно погасило последнюю искру надежды, еще тлевшую в глубине моего сознания. Ибо распахнутая дверь и окна вырубленного в скале подводного храма излучали яркий, слегка колеблющийся свет, напоминавший отблески огромного жертвенного костра, горевшего где-то далеко внутри здания.

Мои последующие впечатления сумбурны и фрагментарны. По мере того как я все пристальнее вглядывался в эту противоестественную картину, меня начали посещать разные видения — в глубине храма мне представлялись какие-то предметы и фигуры; некоторые из них перемещались, иные были неподвижны. Тогда же я вновь услышал те самые отдаленные звуки хора, которые впервые достигли моего слуха сразу же после пробуждения. Постепенно нараставшие во мне беспокойство и страх сконцентрировались вокруг молодого пришельца из моря и его резной статуэтки, во всех деталях повторявшей изображения на фризе и колоннах храма. Вспомнив бедного Кленца, я подумал о том, где может сейчас покоиться его тело вместе с этой статуэткой, унесенной им обратно в океан. Перед уходом он пытался меня о чем-то предупредить, но я не прислушался к его словам, — ведь это был всего лишь слабохарактерный и мягкотелый рейнландец, помешавшийся от невзгод и опасностей, которые уроженец Пруссии способен переносить без малейшего затруднения.

Мне остается добавить совсем немногое. Навязчивая идея войти внутрь храма превратилась теперь в категорический, требующий беспрекословного подчинения приказ. Отныне моя германская воля не управляет уже моими поступками, но я пока могу выказывать самостоятельность во второстепенных вопросах. Эта же разновидность умственной болезни ранее погубила Кленца, заставив его устремиться в морскую пучину даже без элементарного защитного снаряжения; однако я, человек прусского склада ума и характера, намерен до конца использовать все те немногие возможности, которыми пока располагаю. Когда я понял, что мне так или иначе придется идти в храм, я первым делом тщательно осмотрел и подготовил к выходу свой водолазный костюм, шлем и регенератор воздуха, после чего взялся за составление этих поспешных записей в надежде, что они когда-нибудь станут достоянием гласности. Покидая — теперь уже навсегда — свою субмарину, я отправлю к поверхности океана запечатанную бутыль с этой рукописью.

Я не испытываю страха, меня также мало тревожат пророчества сумасшедшего Кленца. Все мною виденное не имеет ничего общего с реальной действительностью; в конечном итоге следствием моего безумия явится самая обыкновенная смерть от удушья, когда иссякнет запас кислорода. Горящий внутри храма свет — это не более чем обман зрения, так что мне предстоит по-немецки спокойно и мужественно встретить смерть в безмолвии и непроглядной тьме океанских вод. Демонический хохот, который я слышу, дописывая эти строки, на деле является лишь порождением моего угасающего рассудка. Теперь мне осталось лишь облачиться в водолазный костюм, открыть люк и бесстрашно войти в эту своеобразную древнюю усыпальницу, молчаливо хранящую тайны неизмеримых глубин и далеких забытых столетий.

Крысы в стенах[41]

(Перевод Л. Кузнецова)

16 июля 1923 года, когда последний мастер закончил свою работу, я въехал наконец в Эксхемский приорат. Его реставрация стоила величайших усилий — то немногое, что осталось от давно заброшенного строения, напоминало, в сущности, полую раковину моллюска; и все же память о предках, испокон веков гнездившихся здесь, заставила меня не останавливаться ни перед какими тратами. Это место было необитаемым со времен царствования Якова Первого[42] — с тех дней, когда некое ужасное, трагическое и по большей части необъяснимое происшествие стало причиной одновременной гибели владельца поместья, его пятерых детей и нескольких слуг; оно же навсегда изгнало из родных мест преследуемого облаком мрачных подозрений и страхов третьего из сыновей хозяина — моего прямого предка и единственного оставшегося в живых отпрыска отныне для всех ненавистного рода. Когда его самого ославили как убийцу, а поместье перешло во владение короны, он даже не пытался оправдаться или тем более оспорить свои права на утраченную собственность. Терзаемый неким тайным ужасом, пересилившим и чувство долга перед потомками, и стремление стать под защиту закона, охваченный лишь безумным желанием никогда впредь не видеть родного гнезда, вытравить из души самую память о нем, Уолтер де ла Поэр, одиннадцатый барон Эксхемский, бежал за океан, в далекую Виргинию, и здесь основал новый род, ставший известным в следующем столетии под именем Делапор.

Эксхемский приорат долго пребывал в запустении, хотя и был впоследствии передан во владение семейству Норрисов, но притом всегда привлекал исключительное внимание знатоков своей редкостной архитектурой: его готические башни высились то ли над древнесаксонскими, то ли над романскими стенами, а последние, в свою очередь, несли в себе элементы еще более древнего стиля или, лучше сказать, смешения стилей — римского и даже друидического, то есть древнего кельтского. Сам по себе фундамент здания уже был загадкой — одной своей стороной он словно бы врос в твердый песчаник крутой скалы, откуда приорат глядел в безлюдную, пустынную долину, за которой, в трех милях от него, расположилось селение Анчестер. Этот своеобычный реликт забытых времен любовно изучали архитекторы и почитатели древностей, и лишь местные жители люто ненавидели его. Они ненавидели его многие века тому назад, когда здесь еще жили мои далекие предки, но и теперь люди в не меньшей степени опасались этих мрачных руин вместе с их седыми мхами, плесенью и прочей мерзостью. Я прежде не бывал в Анчестере, а по приезде туда узнал, что принадлежу к преданному проклятью роду. На этой неделе рабочие взорвали Эксхемский приорат и сейчас уничтожают даже самые следы его фундамента…

В общих чертах историю моих предков я знал с детства, включая и тот факт, что первый из моих американских предшественников прибыл в колонии как лицо со странной репутацией. Однако что касается подробностей, меня всегда держали в полном неведении, так как весь род Делапор отличался замкнутостью. В отличие от наших соседей-плантаторов мы редко хвастались предками-крестоносцами, героями средневековых войн или деятелями Ренессанса; не унаследовали мы и каких-либо особых семейных традиций, за исключением разве лишь того малого, что было написано в запечатанном конверте, каковой до начала Гражданской войны передавался каждым владельцем поместья своему старшему сыну для вскрытия после смерти главы рода. Единственное, что было обретено нашим семейством уже после переселения в Новый Свет, так это репутация старинной и гордой дворянской семьи, насколько эти понятия были еще применимы к ее малообщительной виргинской ветви.

Во время войны[43] благополучие наше оказалось заметно подорванным, да и все наше бытие в корне изменилось, когда сгорел Карфакс — наше поместье, стоявшее на берегу реки Джемс. В этом ужасном пожаре погиб мой престарелый дед, а с ним пропал и пресловутый конверт, связывавший нас с прошлым. Еще и сегодня я способен вызвать в памяти то роковое событие в точности таким, каким оно увиделось мне в мои семь лет, — живо помню, как бранились солдаты враждебной армии северян, окружившие наш дом, как визжали испуганные женщины, как выли и истово молились негры. Отец мой находился тогда в отряде, оборонявшем Ричмонд, но после соблюдения всех формальностей мы с матерью пересекли линию фронта и воссоединились с ним. С концом войны мы все уехали на Север, откуда была родом моя мать; шло время, я возмужал, достиг средних лет и определенного достатка, обратившись в заурядного флегматичного янки. Ни мой отец, ни я не знали содержания оставленного нам предками в наследство, но сгинувшего в пожаре конверта, и, погрязнув в рутине массачусетской деловой жизни, я постепенно утратил всякий интерес к тайнам, по всей очевидности, скрытым где-то в глубоких корнях нашего родословного древа. Ах, если б я только мог предугадать заранее природу этих тайн! С какой радостью предоставил бы я тогда Эксхемский приорат вместе с его древними мхами, летучими мышами и паутиной его собственной судьбе!

Отец мой умер в 1904 году, не оставив, как и дед, никакого завещания ни мне, ни единственному своему внуку и моему сыну — десятилетнему Альфреду, к тому времени потерявшему мать. Но именно этому тогдашнему малолетке суждено было в дальнейшем представить в новом свете историю нашего рода — я смог обогатить его память всего лишь некоторыми шутливыми предположениями касательно нашего семейного прошлого; он же взамен сообщил мне чрезвычайно любопытные легенды о наших предках, после того как Первая мировая война привела его в 1917 году в качестве офицера авиации в давно покинутую нами Англию. Выходило, что нынешний род Делапор в былые времена обладал весьма занятной историей — и, похоже, историей со зловещим привкусом. Друг моего сына, Эдвард Норрис, капитан Королевского воздушного флота, живший по соседству с нашим наследственным имением в Анчестере, рассказал о кое-каких местных суевериях, которые, впрочем, ввиду совершенной их дикости и неправдоподобности, могли бы прельстить разве что немногих романистов. Сам Норрис, конечно, относился к ним безразлично, но моего сына они немало позабавили и послужили недурной начинкой для его писем ко мне. Именно этот причудливый клубок легенд и привлек в конце концов мое внимание к давно забытому заокеанскому наследству, побудив меня вновь приобрести и восстановить родовой очаг; однажды Норрис показал Альфреду имение во всем его живописном запустении и предложил купить его по весьма сходной цене, благо тогдашним владельцем этих руин являлся его родной дядя.

Эксхемский приорат я купил в 1918 году, но почти тотчас же, после возвращения с войны сына, ставшего инвалидом, был вынужден отложить все планы его реставрации. В течение двух следующих лет я не мог жить ничем иным, как заботами о сыне, ради чего мне вскоре пришлось оставить на партнера ведение всех своих дел. И только в 1921 году, окончательно лишившись родных мне на этом свете людей, утратив интерес к жизни и став заурядным удалившимся отдел немолодым предпринимателем, я решил посвятить остаток своих дней вновь обретенному имению. Приехав в декабре того года в Анчестер, я был встречен с распростертыми объятиями капитаном Норрисом, полнотелым любезным молодым человеком, тотчас же охотно предавшимся воспоминаниям о моем сыне, и заручился его помощью в разработке собственных замыслов, а также в сборе всяческих разрозненных сведений, которые могли бы оказаться полезными в ходе реставрации здания. Эксхемский приорат я осмотрел без особых эмоций, увидев в нем лишь хаотическое нагромождение средневековых руин, давно лишившихся междуэтажных перекрытий — сохранились лишь каменные стены стоящих по краям башен, покрытые лишайниками и утыканные множеством грачиных гнезд.

По крупицам, камень за камнем, восстановив в своем воображении облик древнего здания, каким оно выглядело три века тому назад — в дни, когда мои предки покинули его, — я начал нанимать рабочих для его реконструкции. И всякий раз, к сожалению, приходилось обращаться к людям из других мест, ибо сельские обитатели Анчестера не испытывали к запустевшему поместью ничего, кроме нескрываемых страха и ненависти. Эти чувства, по всей очевидности, относились равным образом и к приорату, и к его древним владельцам. Мало того, они были так сильны, что порой передавались и прибывшим издалека строителям, множа случаи их добровольного увольнения.

Сын рассказывал мне, что во время его пребывания в здешних местах сразу становилось заметно, что встреч с ним старательно избегают: он ведь тоже был из рода де ла Поэр. А теперь и сам я по тем же мотивам на некоторое время оказался в ледяной атмосфере отчуждения, пока не сумел достаточно убедить крестьян, что почти ничего не знаю о своем вновь обретенном наследстве. Впрочем, и после того они чаще всего упрямо сторонились меня, так что местные предания пришлось собирать большей частью при посредстве Норриса. Чего люди совсем никак не могли простить мне, так это, видимо, моего намерения вновь возродить символ зла, столь для них ненавистный, поскольку в их глазах Эксхемский приорат являлся богомерзким вертепом дьяволов и оборотней.

Соединив вместе россказни, собранные для меня Норрисом, и сопоставив их с выводами немногих ученых, коим пришлось изучать руины, я пришел к заключению, что Эксхемский приорат расположился на месте некоего доисторического капища — друидического или даже более раннего культового сооружения, которое по возрасту можно соотнести со Стоунхенджем.[44] И уж, без сомнения, здесь совершались жуткие обряды. Существовали малоприятные сведения и о трансформации части этих обрядов в культ Кибелы,[45] занесенный сюда римлянами. В надписях, обнаруженных в подземельях, безошибочно различались такие слова (или остатки слов), как «DIV… OPS… MAGNA MAT…», то есть обозначения Великой Матери Богов, чей мрачный культ некогда был тщетно объявлен в Риме запрещенным. В Анчестере же, как свидетельствуют о том многие находки, в свое время располагался военный лагерь Третьего легиона императора Августа. Ученые утверждали также, что в былые дни храм Кибелы выглядел величественно, привлекая многие толпы поклонников Великой Матери, которые по указаниям фригийских жрецов совершали кровавые жертвоприношения. Упадок старой религии не положил, однако, конец ужасным оргиям в храме — более того, прежние жрецы, для виду приняв новую веру, не сменили по сути дела старых пристрастий. После ухода римлян из Британии древние обряды не исчезли полностью, а явившиеся сюда англосаксы снова надстроили остатки храма и придали ему доныне сохранившиеся очертания, сделав его центром собственного культа, наводившего страх на половину всей Гептархии.[46] Примерно в тысячном году после Рождества Христова это место было упомянуто в одной из хроник как средоточие интенсивного строительства каменных зданий для могучего, но чрезвычайно странного монашеского ордена; в то время храм окружали густые и обширные сады, которые, как говорят, вовсе не нуждались в оградах для защиты от посягательств окрестных жителей — настолько они были запуганы. Монастырь этот ни разу не был разрушен викингами, однако после норманнского завоевания вся округа претерпела период глубокого упадка, а потому ничто не помешало Генриху Третьему пожаловать в 1261 году эту землю вместе со строениями моему предку Гилберту да ла Поэру, первому барону Эксхемскому.

До указанной выше даты не имеется каких-либо порочащих сведений о моем роде, но позже, видимо, случилось нечто необычное. В одной из хроник был упомянут некий дворянин де ла Поэр, «проклятый Богом» в 1307 году, а о замке, выросшем на фундаменте бывшего храма и приората, деревенские предания с тех пор говорили с неизменной злобой и безумным страхом. Истории, рассказываемые у домашнего очага, изобиловали самыми жуткими описаниями, приобретавшими еще более зловещую окраску из-за своей пугающей недоговоренности и странной уклончивости. Моих предков они представляли племенем наследственных дьяволов, рядом с которыми Жиль де Рец[47] или маркиз де Сад показались бы сущими младенцами; при этом таинственным шепотом и намеками говорилось, что на их совести лежит бесследное исчезновение немалого числа сельских жителей.

Самыми мрачными персонажами в этих преданиях выступали, со всей очевидностью, сами бароны и их прямые наследники. Если же и упоминались более положительные качества какого-либо члена семьи, то ему суждено было слишком рано и непременно мистическим образом умереть, чтобы уступить место другому, откровенно зловещему отпрыску рода. Похоже, в этом замке даже существовал свой собственный домашний культ, отправляемый главой дома и зачастую доступный лишь для немногих членов семьи. Основанием для причастности к тайне служили скорее темперамент и личные склонности, нежели кровное родство, ибо в числе посвященных бывали и те, кто входил в семью лишь через брачные узы. Так, например, леди Маргарет Тревор из Корнуолла — жена Годфри, второго сына пятого барона Эксхемского, — сделалась со временем в устах матерей по всей округе излюбленным пугалом для малых детей, а вместе с тем злой героиней особо жутких древних баллад, еще и сейчас не позабытых в областях, пограничных с Уэльсом. Сохранился также не связанный с предыдущим сюжетом, но столь же страшный рассказ о леди Мари де ла Поэр, вскоре после ее замужества с графом Шрусфилдским зверски убитой мужем и его матерью, причем оба убийцы были прощены и даже благословлены священником, которому они поведали такое, что не осмелились бы повторить ни перед кем другим на свете.

Эти небылицы и баллады, столь типичные для всех народных суеверий, были отвергнуты мною с отвращением. Назойливо внушаемая ими неприязнь ко всей долгой истории моих предков казалась особо оскорбительной лично для меня, но, с другой стороны, обвинения в чудовищных наследственных наклонностях нашли неприятное подтверждение в скандальном деле, героем которого оказался мой непосредственный предшественник и кузен — молодой Рэндольф Делапор из Карфакса, по возвращении с мексиканской войны[48] ушедший к неграм и сделавшийся у них колдуном вуду.[49]

Намного меньше тревожили меня смутные россказни о воплях и завываниях, якобы постоянно несущихся над бесплодной, жестоко продуваемой ветрами долиной у подножия известнякового утеса; о зловонии, непременно царящем на кладбище после весенних дождей; о какой-то барахтающейся под ногами и пронзительно визжащей белой твари, на которую однажды ночью в безлюдном поле будто бы наступил конь сэра Джона Клэйва; о слуге, спятившем с ума после того, как он средь бела дня увидел в приорате нечто чудовищное. То были совсем уж затасканные, заурядные небывальщины, а я в то время числил себя в убежденных скептиках. Трудней было отмахнуться от рассказов об исчезавших из поколение в поколение крестьянах, хотя и они не заключали в себе какого-то особого мистического смысла, если иметь в виду жестокость средневековых обычаев. Чрезмерное любопытство посторонних лиц в ту пору частенько наказывалось смертью, и, думается, не одна отрубленная голова была выставлена тогда напоказ на древних, а ныне сравненных с землей бастионах вокруг Эксхемского приората.

Некоторые легенды были чрезвычайно колоритны и даже порой заставляли меня сожалеть, что в молодости я слишком поверхностно изучал сравнительную мифологию. Среди них, например, имелось поверье, будто каждую ночь целый легион бесов в образе летучих мышей справляет в приорате колдовской шабаш. Но самым живописным из всех было драматическое повествование о крысах — о целой прорве омерзительных тварей, которые в панике бежали из замка через три месяца после ночной трагедии, следствием которой явилось вечное запустение поместья; об этом полчище гнусных, прожорливых зубастых хищников, которое смело все на своем пути, пожрав кур, гусей, кошек, собак, свиней и даже двух несчастных крестьян, прежде чем истощилось их злобное неистовство. Вокруг предания об этой незабываемой армии грызунов сложился целый цикл преданий, ибо разошлось оно по всем окрестным селениям и дворам, потянув за собой длиннейший шлейф страхов и проклятий.

Таков был свод крестьянских легенд, плотно окруживших меня, когда с упрямством пожилого человека я торопил своих людей с завершением реставрационных работ. Однако ни в коей мере не следует считать, будто эти россказни уже определили к тому времени мой психологический настрой. Тем более что, с другой стороны, я слышал постоянные хвалы моему усердию и был всемерно поощряем в своих усилиях капитаном Норрисом и любителями древности, которые неизменно окружали меня и во всем помогали мне. Когда же через два года здание было полностью восстановлено, я осмотрел его громадные залы, обшитые панелями стены, сводчатые потолки, окна с узорными средниками, широкие лестницы — осмотрел с законной гордостью, полностью вознаградившей меня за непомерные расходы. Каждая примета Средних веков была искусно воспроизведена, а заново отстроенные части здания чудесно гармонировали с первородными древними стенами и фундаментами. Обиталище моих отцов вернулось к жизни, и я смотрел в будущее с надеждой избавиться наконец от дурной славы моего рода, столь печально завершавшегося на мне. Мне захотелось поселиться здесь навсегда и тем доказать, что де ла Поэры (поскольку я снова принял прежнее написание нашей фамилии) отнюдь не имеют привычки обращаться в бесов. Мой душевный комфорт в значительной мере поддерживался еще и тем обстоятельством, что, хотя внешне Эксхемскому приорату был возвращен средневековый облик, интерьер его, по сути дела, был полностью обновлен, а потому, естественно, свободен как от древних зубастых тварей, так и от призраков.

Как сказано выше, вселение в замок состоялось 16 июля 1923 года. Мое домашнее окружение состояло из семи слуг и девяти котов, причем к последним я испытывал особую нежность. Старшему из них, по кличке Ниггер, исполнилось семь лет от роду. Он прибыл сюда вместе со мной из нашего дома в Болтоне, в штате Массачусетс; остальных же пушистых красавцев я набрал уже здесь, пока, ожидая окончания реставрационных работ, проживал в доме капитана Норриса. Первые пять дней жизни на новом месте прошли в удивительном покое. Большую часть времени я использовал для систематизации сведений о нашем древнем роде. Теперь я располагал некоторыми весьма обстоятельными свидетельствами о финальной трагедии и бегстве из замка Уолтера де ла Поэра, что и составляло, по моим предположениям, содержание наследственного документа, сгинувшего при пожаре в Карфаксе. Получалось, что мой давний предок был обвинен — и не без оснований — в убийстве почти всех своих домашних, за исключением четверых верных слуг. Он убил их спящими примерно через две недели после некоего сделанного им ужасного открытия, потрясшего его до глубины души и в корне изменившего весь образ его жизни; но открытием своим он не поделился ни с одним человеком, кроме четверки слуг, которые во всем ему помогли, а впоследствии вместе с ним бежали из страны.

Это преднамеренное кровопролитие, стоившее жизни родному отцу Уолтера, трем его братьям и двум сестрам, было молчаливо одобрено большинством местных жителей, а на удивление мягкая реакция властей позволила совершителю сего убраться в Виргинию целым и невредимым, сохранив честь и ни от кого не таясь; главное же — о чем говорилось лишь шепотом — он освободил всю округу от древнего проклятия. Какая раскрывшаяся тайна побудила моего предка совершить столь ужасное деяние, я не мог даже предположить. Ведь Уолтер де ла Поэр, без сомнения, и прежде в течение многих лет мог слышать зловещую молву о своих предках, и потому едва ли какие-либо новые слухи подобного же рода могли побудить его к кровавой расправе. Быть может, он стал свидетелем некоего ужасного древнего ритуала? Или наткнулся на чудовищный, все разъясняющий знак в самом приорате либо вблизи его? В Англии, как говорят документы, он слыл застенчивым, кротким молодым человеком. В Виргинии он также показался людям скорее обескураженным и встревоженным, нежели озлобленным и мрачным. В записках другого джентльмена со схожей в своей необычности судьбой — Френсиса Харли из Беллвью — о нем говорится как о человеке безусловно честном, деликатном и справедливом.

22 июля случился первый казус, поначалу оставленный мною без внимания, но приобретший исключительное значение в связи с последующими событиями. Сам по себе он был столь несущественен, что вполне мог пройти незамеченным. Следует напомнить, что ныне я находился в полностью обновленном строении, исключая его готические стены, и жил в окружении вышколенной добросовестной прислуги, а потому всякие опасения, связанные с недоброй славой приората, казались мне просто абсурдными. В тот день, насколько я сейчас помню, все шло как обычно, разве что мой старый черный кот, чье поведение за долгие годы я так хорошо изучил, выглядел непривычно настороженным и обеспокоенным, что никак не вязалось с его характером. Он бродил из зала в зал, не находя себе покоя и места, и постоянно принюхивался к стенам. Я понимаю, насколько банально это звучит; черный кот — это подобие пресловутой собаки, неизбежно присутствующей в историях о призраках, которая всегда начинает ворчать перед тем, как ее хозяин увидит страшную фигуру, закутанную в белый саван; но в данном случае я не могу умолчать о коте.

На следующий день один из слуг посетовал на странное беспокойство, охватившее вдруг всех котов в доме. Он явился в мой кабинет — просторный зал с высоким крестовым сводом, со стенами, отделанными панелями черного дуба, с тройным готическим окном, глядящим на пустынную долину, — и только было начал говорить о котах, как я увидел моего Ниггера, который крался вдоль западной стены и время от времени скреб когтями новые деревянные панели, скрывавшие древнюю каменную кладку. Я ответил слуге, что всему виной, должно быть, непривычный запах и иные выделения старых стен, недоступные человеческому обонянию, но влияющие на органы чувств кошек даже через деревянную обшивку. Я действительно был убежден в этом и, когда слуга предположил присутствие здесь мышей или крыс, напомнил ему, что грызунов здесь не бывало целых триста лет и что в этих стенах едва ли можно обнаружить даже полевых мышей, которые, допустим, могли бы забрести сюда из окрестных пажитей — но ни о чем подобном и слыхом не слыхивали. Позже я навестил капитана Норриса, и он уверил меня, что для полевых мышей было бы совершенно невероятным проникнуть в приорат столь беспрецедентным манером.

Вечером, обойдясь, по своему обычаю, без камердинера, я отправился на покой в западный башенный зал, который сам же и облюбовал для спальни, пройдя туда из кабинета по каменной лестнице и короткой галерее — частично древнего происхождения, частично полностью перестроенной. То был круглый зал с очень высоким потолком; стены его не стали отделывать деревом, но зато завесили шпалерами, которые я сам купил в Лондоне. Заметив, что Ниггер уже со мной, я притворил за ним тяжелую готическую дверь и удобно расположился в кресле при свете электрических светильников, весьма искусно имитирующих старинные свечи; потом выключил свет и погрузился в мягкую постель на старой, о четырех столбиках-ножках кровати с пологом, балдахином и резными деревянными спинками, а в ногах моих по давно заведенному обычаю уютно устроился мой преданный кот. Я не задернул занавеси и с удовольствием всматривался в узкое, выходящее на север окно, которое оказалось теперь прямо перед моими глазами. В небе чуть светилась вечерняя заря, и на ее фоне славно вырисовывался изящный готический переплет окна.

На какое-то время я, видимо, погрузился в спокойный сон, потому как отчетливо припоминаю, что от меня отлетело некое странное сновидение, когда кот вдруг решительно переменил свою безмятежную позу. Я хорошо видел его в слабом сиянии зари — голова его была напряженно выставлена вперед, передние лапы стояли на моих лодыжках, а задние вытянуты далеко назад. Он пристально всматривался в точку на стене, расположенную чуть к западу от окна и ничем на первый взгляд не примечательную, но тут же приковавшую мое внимание. И чем дальше я смотрел туда, тем яснее понимал, что Ниггер взволновался неспроста. Не могу утверждать положительно, в самом ли деле шпалера шевельнулась. Думаю, все же да — чуть-чуть. Но в чем я готов поклясться, так это в том, что за ней я расслышал слабое, но явственное шуршание — будто там возились крысы или мыши. Неожиданно кот сорвался с места, кинулся на шпалеру, повис на ней всем телом и сорвал на пол ту ее часть, под которой ему что-то почудилось, обнажив тем самым сырой камень древней стены с заделанными тут и там стараниями реставраторов щербинами, но без малейшего следа якобы возившихся тут грызунов. Ниггер метался взад и вперед по полу возле этой части стены, то яростно царапая когтями упавшую шпалеру, то пытаясь просунуть лапу между стеной и дубовым полом. Ничего не добившись, он с разочарованным видом вернулся на свое место и снова улегся всем телом поперек моих лодыжек. Я даже не шелохнулся, но больше в эту ночь не уснул.

Утром я опросил всех слуг и узнал, что никто из них не заметил в доме ничего необычного. Одна лишь кухарка припомнила странное поведение кота, пристроившегося у нее на подоконнике. Среди ночи он вдруг дико взвыл, разбудив хозяйку кухни и тем самым сделав ее свидетельницей того, как он весьма целеустремленно ринулся через открытую дверь вниз по лестнице. Все полуденное время я вяло продремал, а после опять навестил капитана Морриса, которого мой рассказ чрезвычайно заинтриговал. Эти происшествия — малозначительные, но крайне любопытные — воззвали к его художественному чувству и высекли из его памяти целое созвездие местных преданий о призраках. Тем не менее обнаружившееся вдруг присутствие крыс не на шутку озаботило нас, и Норрис одолжил мне несколько мышеловок и порошков парижской зелени, которые я по возвращении домой велел разместить в стратегически важных местах.

В этот вечер я заснул рано — сказалась дурно проведенная ночь — и был подавлен сновидениями самого ужасного свойства. Мне чудилось, что я с какой-то невероятной высоты смотрю вниз и вижу сумрачную пещеру, по колено полную жидкой грязи, где некий сатанинского вида белобородый свинопас гонит перед собой посохом стадо безобразных, бесформенных, странно пузырящихся тварей, один вид которых сразу возбудил во мне непреодолимое отвращение. Но стоило свинопасу чуть зазеваться, как несметное полчище крыс низринулось через пещеру куда-то в далекую смердящую бездну, пожрав на бегу и безобразных тварей, и их пастыря.

От этого жуткого видения я был внезапно пробужден резкими движениями Ниггера, по обыкновению растянувшегося поперек моих ног. В тот момент мне не нужно было даже задаваться вопросом, что побудило его свирепо урчать и шипеть и какой страх заставил его запустить когти в мои лодыжки, не отдавая себе отчета в опасных последствиях подобного акта, — ибо все стены вокруг были оживлены тошнотворным звуком, тем омерзительным шорохом, какой мог быть произведен лишь возней прожорливых гигантских крыс. Теперь не было света зари, который позволил бы мне увидеть, в каком состоянии находятся шпалеры, водруженные мною днем на прежнее место; но я был не настолько испуган, чтобы не найти в себе решимости включить свет.

Когда вспыхнули светильники, я увидел жуткое сотрясение всей поверхности шпалеры, как будто кто-то намеренно пытался изобразить на ней танец смерти. Движение это почти сразу же прекратилось, а с ним затихли и звуки. Выпрыгнув из постели, я стал тыкать в шпалеры длинной рукоятью от металлической грелки с углями, лежавшей близ кровати, а потом отогнул край одной из них. Однако там ничего не обнаружилось, кроме сырой стены с пятнами известки после ремонта, да и кот, по всей очевидности, уже утратил ощущение чьего-то сверхъестественного присутствия. Осмотрев большую круглую мышеловку, с вечера установленную в спальне, я убедился в том, что все пружинные дверцы захлопнуты, однако нигде не обнаружилось признаков того, что кто-то попал в западню, а затем ускользнул.

О том, чтобы снова заснуть, не могло быть и речи, а потому я зажег свечу, отворил дверь и вышел на галерею, ведущую к моему кабинету. Ниггер шел за мной по пятам. Однако, прежде чем мы достигли каменной лестницы, он кинулся вперед меня, сбежал по лестничному маршу и исчез с глаз. Спустившись вслед за ним, я услышал звуки, доносившиеся из просторного холла, — звуки, происхождение которых угадывалось безошибочно. Обшитые дубовыми панелями стены, казалось, кишели крысами, а Ниггер носился вдоль них с яростью охотника, обманутого ускользающей добычей. Я включил свет, но на сей раз шум не прекратился. Крысы продолжали свое буйство, несясь куда-то с такой отчетливой стремительностью, что я наконец смог угадать направление их бега. Эти твари, в своем, по-видимому, неисчислимом количестве, были вовлечены в мощнейший поток, низвергающийся с невообразимой высоты в некую бездну под нами — мыслимую или немыслимую.

Тут я услышал шаги в коридоре, и в следующий момент двое слуг распахнули массивную дверь. Они обходили дом, пытаясь обнаружить источник беспокойства, охватившего всю кошачью братию, которая вдруг стремительно ринулась вниз по всем маршам лестницы и собралась воющей стаей перед закрытой дверью в подвал. Я спросил слуг, слышали ли они крысиную возню, но они ответили отрицательно. Когда же я вернулся в зал, желая привлечь их внимание к шуму за дубовыми панелями, то обнаружил с изумлением, что все прекратилось. Втроем мы спустились к запертой двери в подземелье, но увидели, что и коты уже ретировались. Я решил попозже обследовать это загадочное место, но сейчас ограничился только тем, что обошел расставленные повсюду ловушки. Все они захлопнулись, не поймав никого. Удовлетворившись тем, что никто, за исключением котов и меня самого, не слышал крысиной возни, я просидел до утра в кабинете в глубоком раздумье, стараясь припомнить во всех подробностях легенды о доме, в котором поселился.

Перед полуднем я немного поспал, откинувшись на спинку удобного мягкого кресла, которое не относилось к числу предметов, призванных сохранить средневековый дух замка. Потом я позвонил капитану Норрису, и вскоре он явился, чтобы помочь мне обследовать подвалы. Абсолютно ничего подозрительного мы там не обнаружили, хотя и не смогли подавить невольного трепета, когда поняли, что каменные перекрытия подземелья были выложены руками древних римлян. Каждый низкий арочный свод и каждая опора оказались именно римскими — не примитивно романскими в духе англосаксонских построек раннего Средневековья, но строго классическими, в гармоническом стиле времен цезарей; стены же действительно изобиловали надписями, давно знакомыми любителям древности, которые не раз уже обследовали это здание — там были, к примеру, такие буквосочетания, как «P.GETAE.PROP… TEMP…DONA…» и «L.PRAEC… VS… PONTIFI… ATYS…»

Упоминание об Аттисе[50] заставило меня вздрогнуть, так как в свое время я читал Катулла и узнал от него кое-что об ужасных ритуалах в честь этого восточного божества, поклонение которому было столь тесно переплетено с культом Кибелы. Мы с Норрисом при свете фонарей пытались истолковать себе более ясно эти странные полустершиеся знаки на каменных глыбах неправильной четырехугольной формы, используемых обычно в качестве алтарей, но нисколько не преуспели в этом. Мы вспомнили, что один из камней, очертаниями своими схожий с лучащимся солнцем, был определен учеными как предмет отнюдь не древнеримского происхождения; предполагалось, что алтари эти были унаследованы жрецами Рима от еще более древнего храма, стоявшего здесь с незапамятных времен и имевшего, возможно, местное происхождение. На иных глыбах еще виднелись застарелые коричневые пятна, немало смутившие меня. Самая массивная из них, водруженная посреди подземелья, сохранила на поверхности следы огня, связанные, очевидно, с совершавшимися здесь сожжениями жертв.

Таковы были достопримечательности подземелья, перед входом в которое завывали коты и в котором мы с Норрисом в конце концов решили провести ночь. Слугам было велено выкинуть из головы все ночные выходки кошачьего племени и снести вниз кушетки; с собой мы взяли только Ниггера — и как возможного помощника, и просто ради компании. Массивную дубовую дверь — подделку под старину с прорезями для вентиляции — мы решили держать крепко запертой и, завершив все приготовления, с зажженными фонарями стали ждать дальнейших событий.

Было ясно, что именно подвал, уходящий глубоко под основание приората, служил местом притяжения крысиных полчищ, хотя я не мог понять почему. Когда в ожидании чего-то неизведанного мы устроились на ночлег, я обнаружил, что бодрствование мое то и дело перемежается смутными сновидениями, от которых меня окончательно пробудила беспокойная возня Ниггера, лежавшего поперек моих ног. Сны эти не были благодатными — напротив, они были просто ужасны. Как и минувшей ночью, я видел ту же пещеру и того же свинопаса с его стадом безобразных, барахтающихся в слякоти существ. Сцена эта постепенно становилась все ближе и отчетливей, так что я мог рассмотреть ее почти во всех деталях. Когда же мне удалось ясно различить прежде расплывчатые черты одной из тварей, я проснулся с криком, заставившим Ниггера привскочить, а капитана Норриса, не успевшего еще заснуть, громко расхохотаться. У него был бы повод веселиться еще больше — или же, напротив, куда меньше, — догадайся он хоть на миг, что именно заставило меня вскрикнуть. Но еще мгновение спустя я и сам это забыл и вспомнил лишь много позднее. Крайний испуг часто спасительным образом парализует нашу память.

Когда началось твориться нечто странное, Норрис разбудил меня, прервав все тот же повторяющийся кошмар. Он осторожно потряс меня за плечо и заставил прислушаться к тому, что происходило совсем рядом. Поистине, тут было к чему прислушаться, потому что за запертой дверью, на ступенях каменной лестницы, вновь собралось все кошачье племя, издавая дикие вопли и скребя когтями доски. Ниггер же в это время, явно игнорируя близость своих собравшихся за дверью единоплеменников, отчаянно носился вдоль голых каменных стен, в толще которых я вновь различил адский визг беснующихся тварей, так встревоживший меня минувшей ночью.

Острое чувство ужаса пронзило все мое существо, ибо здесь происходило нечто аномальное, не могущее быть объясненным реалиями нашего мира. Крысы эти — если, конечно, они не являлись порождением безумия, охватившего меня вкупе с котами, — должны были тесниться и скользить в самой толще древнеримских стен, которые, как я полагал, были сложены из сплошных известняковых глыб… Разве что вода в течение более чем семнадцати столетий могла промыть в них извилистые скважины, и сквозь них-то и протискивались тела грызунов. Но пусть даже так, пусть это живые, реальные крысы, тогда почему же — к необъяснимому моему ужасу — их омерзительной возни не слышал Норрис? Почему побуждал он меня наблюдать за Ниггером и прислушиваться к котам, вопящим за дверью, и почему каким-то смутным образом он все же догадывался о чем-то, что могло так всполошить их?

Я попытался более-менее связно и спокойно описать Норрису характер звуков в толще стен, но к моменту окончания моего рассказа слышалось лишь последнее, слабеющее эхо крысиной возни, которое удалялось куда-то еще ниже — намного ниже этого самого глубокого в замке подземелья. Мне начало мерещиться, будто весь утес под нами кишел стремящимися в неведомые бездны крысами. Впрочем, Норрис проявил себя не таким уж скептиком, каким я его считал, — напротив, теперь он казался потрясенным до глубины души. Он обратил мое внимание на то, что коты за дверью приумолкли, как если бы сочли добычу уже ускользнувшей от них, в то время как Ниггер впал в новое неистовство — он отчаянно скреб когтями пол вокруг большого алтарного камня, расположенного посереди подвала, рядом с кушеткой Норриса.

Мой страх перед неизведанным возрос до предела. К моему удивлению, капитан Норрис — более молодой, крепкий и, по всей вероятности, более материалистично мыслящий человек — был потрясен случившимся в совершенно той же мере, что и я сам. Может быть, это произошло в силу его постоянной и тесной близости к местным преданиям. Но сейчас мы не способны были предпринять ничего иного, как наблюдать за старым черным котом, который все яростнее скреб основание алтаря, время от времени взглядывая вверх и мяукая, словно ждал от нас помощи.

Норрис поднес фонарь поближе к алтарю и осмотрел место, которое скреб Ниггер; потом, молча став на колени, отодрал прочь вековой лишайник, густо покрывавший стык древней глыбы и мозаичного пола. Не усмотрев там ничего примечательного, он уже готов был отказаться от дальнейших поисков, когда я обратил внимание на одно вроде бы обычное, тривиальное обстоятельство, тем не менее заставившее меня вздрогнуть. Я сказал Норрису о своей находке, и мы оба уставились на ее почти неприметное проявление с зачарованностью людей, сделавших неожиданное, потрясающее открытие. А открытие это, собственно, состояло лишь в том, что пламя фонаря, поставленного рядом с каменной глыбой, слегка, но с полной определенностью трепетало от слабого тока воздуха, который прежде не был ощутим, но, без сомнения, исходил теперь из щели между полом и алтарем в том месте, откуда Норрис отодрал лишайник.

Остаток ночи мы провели в моем ярко освещенном кабинете, горячо и нервно обсуждая наши дальнейшие действия. Одно лишь сознание того, что под этой проклятой каменной громадой таилось подземелье еще более глубокое, чем уже известное нам творение древнеримских каменщиков, само по себе было достаточным, чтобы взволновать нас, даже если бы за ним не крылось ничего более зловещего. А уж если это было так, то наша подозрительность удваивалась; мы терзались сомнениями относительно того, прекратить ли нам наши исследования и в угоду суеверной молве навсегда оставить приорат или же все-таки удовлетворить вдруг пробудившуюся в нас тягу к приключениям и отважно пойти навстречу любым ужасам, какие вполне могли бы ожидать нас в тех неведомых безднах. К утру мы пришли к компромиссу и решили поехать в Лондон, чтобы собрать там группу археологов и других ученых, способных раскрыть тайну.

В течение многих дней мы с Норрисом излагали имевшиеся у нас факты, предположения, легенды и предания перед пятью выдающимися научными авторитетами — теми, кто, наверное, отнесся бы с должным уважением к любым фамильным тайнам, какими бы они ни предстали в ходе предстоящих исследований. В большинстве своем они вовсе не были расположены нас высмеивать, но, напротив, очень заинтересовались нашим предложением и отнеслись ко всему с искренним сочувствием. Едва ли нужно называть их всех по именам, но все же могу сказать, что в их числе находился и сэр Уильям Бринтон,[51] чьи раскопки в Троаде[52] всполошили в свое время чуть ли не весь мир. Когда мы всей компанией сели в поезд до Анчестера, я почувствовал себя балансирующим на грани ужасных откровений и некоего печального чувства, столь созвучного обстановке траура, отмечаемого многими американцами по случаю неожиданной смерти президента по другую сторону океана.[53]

Вечером 7 августа мы приехали в Эксхемский приорат, где слуги заверили меня, что в наше отсутствие ничего необычного не случилось. Коты, даже Ниггер, вели себя спокойно, и ни одна ловушка в доме не захлопнулась. Наши изыскания мы должны были начать утром следующего дня, а пока я занялся тем, что развел своих гостей по заранее приготовленным для них комнатам. Сам я расположился на отдых в своей спальне в башне, а Ниггер занял обычную позицию у меня в ногах. Сон пришел быстро, но отвратительные кошмары вновь стали преследовать меня. Сначала мне привиделся древнеримский пир в духе оргий Тримальхиона,[54] где к столу на блюде под покровом подали что-то омерзительное. Затем повторилась та отвратительная сцена со свинопасом и его поганым гуртом в сумрачной пещере. Однако когда я проснулся, уже наступил день с его обычными красками и звуками. Крысы — живые или призрачные — не потревожили меня, и Ниггер все еще спокойно спал в моих ногах. Спустившись вниз, я нашел, что и там все было спокойно. Данное спокойствие один из собравшихся здесь ученых, по имени Торнтон, специализировавшийся в области спиритизма, несколько абсурдным образом объяснил тем, что некие тайные силы уже в достаточной мере показали мне все, что хотели показать.

Скоро все было готово, в одиннадцать утра наша компания в составе семи человек, прихватив с собой мощные фонари и снаряжение для раскопок, спустилась в подземелье и заперла за собой дверь. Ниггер тоже был с нами, поскольку исследователи не имели оснований не доверять его тонкому чутью — напротив, они были даже заинтересованы в его присутствии на тот случай, если наше собственное восприятие окажется недостаточным, чтобы зафиксировать появление грызунов. Древнеримскими надписями и пока непонятными для нас знаками на алтарных плитах мы занимались недолго, потому что трое из ученых уже исследовали их, да и все прочие имели о них достаточное представление. Наибольшее внимание было уделено внушительному главному алтарю, и уже через час сэр Уильям Бринтон сумел откинуть этот громадный камень, заставив его балансировать на одной из граней с помощью незнакомой нам системы противовесов.

То, что открылось нашим глазам, могло бы нас ошеломить, не будь мы уже подготовлены к этому. За почти квадратным провалом в выложенном плиткой полу мы увидели уходящий глубоко вниз ряд сильно истертых каменных ступеней. Лестница выглядела как пандус, усыпанный ужасающими грудами человеческих или получеловеческих костей. Те из них, что еще сохранились в виде скелетов, лежали в позах, вызванных, по-видимому, паническим ужасом, — и все они несли на себе следы крысиных зубов. В самом строении черепов проглядывали признаки умственной деградации, кретинизма и примитивного, полуобезьяньего развития. Над завалом из костей тянулся вниз сводчатый ход, прорубленный в сплошной скале, и в нем чувствовалось движение воздуха. То был не вредоносный затхлый дух, неожиданно вырвавшийся из веками закупоренного подземелья, но прохладный воздушный поток, отдающий свежестью полей. Мы не раздумывали долго, но, трепеща от возбуждения, принялись расчищать, ступенька за ступенькой, этот подземный ход. И вскоре сэр Уильям, приглядевшись получше к стенам, испещренным следами ударов каким-то древним инструментом, сделал странное заключение, что туннель, судя по направлению зазубрин, был прорублен снизу.

Начиная с этого момента я должен быть особо осмотрительным в выборе слов.

С трудом расчистив себе путь на несколько ступеней, мы увидели впереди свет — не какое-то таинственное фосфоресцирование, но самое настоящее, пробивающееся снаружи сияние дня, которое не могло исходить иначе как из расщелин скалы, выходящей на безлюдную долину. Едва ли следует удивляться тому, что эти расщелины не были никем замечены снаружи — и не только из-за вековечного безлюдья долины, но и потому, что сам утес был слишком высок и крут. Разве что какой-нибудь аэронавт мог бы рассмотреть его поверхность в деталях. Еще несколько ступеней, и у нас буквально перехватило дыхание от представшего нашим глазам зрелища — перехватило настолько, что Торнтон, этот заклинатель духов, без сил грянулся на руки своего изумленного коллеги, стоявшего у него за спиной. Норрис, чье полное лицо до крайности побелело и одрябло, просто выкрикивал нечто нечленораздельное; я же, помнится, замер с открытым ртом или, пожалуй, беззвучно сипел, закрыв глаза от ужаса. Стоявший позади человек — единственный, кто был в этой группе старше меня, — воскликнул банальное «Боже мой!» самым хриплым голосом, какой я когда-либо слышал. Из всех семи цивилизованных людей один лишь сэр Уильям Бринтон сохранил полное самообладание, что можно отнести к его чести с еще большим основанием, если учесть, что он возглавлял группу и должен был увидеть открывшееся зрелище первым.

Это была мрачная пещера с уходящим куда-то ввысь потолком, протянувшаяся намного дальше, чем мог видеть глаз, — целый подземный мир, полный тайн и порождающий самые ужасные подозрения. Здесь были и целиком сохранившиеся дома, и руины множества сооружений самой разнообразной архитектуры; я увидел и жуткие могильные холмы, и расположенные кругами первобытные монолиты, и рухнувшее римское святилище с низким куполом, и останки деревянных построек англосаксонского периода, — но все это терялось на омерзительном фоне, каковым был сам пол пещеры. На нем толстым, в несколько ярдов, слоем громоздились чудовищные груды человеческих костей — по крайней мере, столь же человеческих, как и на самой лестнице. Они простирались вокруг, словно бурлящее море, — одни вразброс, другие целиком или частично, в составе скелетов. Эти последние неизменно находились в положениях, выражающих дьявольское неистовство то ли в отражении чьей-то атаки, то ли в стремлении схватить с каннибальскими намерениями другое живое существо.

Когда доктор Траск, антрополог, нагнулся к земле, пытаясь классифицировать черепа, он обнаружил в них поразительное смешение типов при явной склонности к деградации, что крайне озадачило его. На лестнице эволюции они стояли по большей части ниже Пилтдаунского человека,[55] но в каждом отдельном случае это все же был человек. Довольно многие принадлежали к более высокой ступени развития, и лишь некоторые можно было отнести к вполне развитым типам. Все кости были обглоданы в большинстве случаев крысами, но некоторые — себе подобными существами из этого получеловеческого стада. Виднелось и множество мелких косточек — останков самих крыс, павших во всеобщей грызне, завершившей этот древний эпос взаимоуничтожения.

Удивительно, что никто из нас не умер, более того — каждый сохранил здравый рассудок в этот день убийственных открытий. Ни Гофман, ни Гюисманс[56] не могли бы представить себе сцену более дикую, более отталкивающую и варварски абсурдную, нежели эта сумрачная пещера, по которой мы с трудом брели, на каждом шагу натыкаясь на все новые умопомрачительные находки и тщетно пытаясь хоть на миг отвлечься от шокирующих раздумий о событиях, происходивших здесь триста лет назад — или тысячу лет, или две, или десять тысяч… Это было поистине преддверие ада, и бедняге Торнтону снова стало дурно, когда Траск сказал ему, что некоторые из скелетов должны были принадлежать человеческим существам, деградировавшим до стадии четвероногих на протяжении всего лишь двадцати (или чуть более того) последних поколений.

Новые ужасы открылись нам, когда мы начали разбираться в архитектурных останках. Четвероногие существа, которые время от времени попадались среди двуногих, содержались, по-видимому, в каменных загонах, вне которых им оставалось только погибнуть в предсмертном голодном бреду или в страхе перед нашествием крыс. То были целые стада, откормленные на грубой растительной пище, остатки которой, в виде окаменевшего силоса, еще виднелись на дне огромных каменных закромов, более древних, чем сам Рим. Я теперь знал, для чего мои предки содержали такие обширные сады и огороды — боже, как мне хотелось бы забыть об этом! А о назначении подобных стад мне не следовало бы и задумываться…

Сэр Уильям, стоя со своим фонарем на древнеримской руине, вслух переводил содержание самого ужасного ритуала, о каком я когда-либо слышал; он рассказывал и о пище, используемой в допотопном культе, который обнаружили и влили в свой собственный жрецы Кибелы. Норрис, хоть и хлебнувший в свое время окопной жизни, покачивался, выходя из обнаруженного нами старинного английского дома. То была лавка мясника с прилегающей к ней кухней — дело вроде бы обычное, — но настоящим шоком для него было увидеть в таком страшном месте знакомую английскую утварь и здесь же прочитать знакомые английские надписи, из которых иные относились к 1610 году. Я не нашел в себе сил заглянуть в этот дом — тот самый дом, в котором ударами кинжала моего далекого предка Уолтера де ла Поэра был положен конец дьявольским делам.

Я все же решился войти в одно приземистое англосаксонское строение; ведущая в него дубовая дверь свалилась с петель и я обнаружил внутри ужасный ряд из десяти каменных каморок со ржавыми решетками. В трех из них еще сохранились останки узников, скелеты которых свидетельствовали о том, что это были нормально развитые люди. На кости указательного пальца одного из мертвецов я увидел перстень с печаткой, несущей на себе изображение нашего фамильного герба. Под римской капеллой сэр Уильям нашел подвал с еще более древними камерами, но уже без обитателей. Под ними открылся потайной склеп, где хранились лари с костями, уложенными в строгом порядке; иные из них были снабжены ужасными надписями, вырезанными параллельно на латинском, греческом и фригийском языках. Тем временем доктор Траск вскрыл один из доисторических могильников и осветил фонарем черепа, которые по своему типу немногим отличались от черепа гориллы; на них были вырезаны не поддающиеся описанию идеограммы. Через все эти ужасы мой кот шествовал невозмутимо. Лишь однажды я увидел его взобравшимся с диким видом на самый верх груды из костей — и хотелось бы мне знать, что за тайны скрывались за его желтыми глазами.

Немного опомнившись после чудовищных открытий в этом замогильном пространстве, столь отвратительно предвиденных в моем повторяющемся сне, мы свернули к той — кажущейся беспредельной — мрачной глуби пещеры, куда со стороны утеса не мог проникнуть ни единый луч дневного света. Мы никогда не узнаем, какие неведомые адские миры разверзались далее — за тем небольшим расстоянием, которое мы успели пройти, так как нами было единогласно решено, что обнаружение новых тайн не послужит на пользу человечеству. Для нас самих вполне хватило того, что открылось в самом начале: наши фонари высветили проклятую безмерность преисподних, где пировали крысы и где неожиданно обнаружившаяся нехватка пищи заставила прожорливую зубастую армию сначала пожрать живые стада голодающих полулюдей, а затем кинуться прочь из приората и устроить ту историческую оргию опустошения, которую никогда не забудут местные крестьяне.

Боже мой! — эти мерзкие черные ямы с обглоданными костями и осколками черепов! Эти кошмарные ямы, на протяжении бесчисленных веков заполнявшиеся костями питекантропов, кельтов, римлян и англичан! Иные из них были полны, так что настоящую глубину их было невозможно определить. Дна других не достигали лучи наших прожекторов, оставляя простор воображению. Я подумал о том, что же случилось с крысами, которые в ходе блужданий по этому жуткому Тартару случайно свалились в одну из кажущихся бездонными ям?

В какой-то момент нога моя поскользнулась, я вышел из круга света за край зияющей чернотой бездны, и меня вдруг охватил отчаянный, экстатический ужас. Должно быть, я довольно долго медлил в прострации, ибо уже не видел возле себя никого из нашей группы, кроме полнотелого капитана Норриса. Затем до меня донесся некий зловещий звук, исходящий из кромешной тьмы, вдруг показавшийся мне страшно знакомым, и я увидел, как мой старый черный кот неожиданно ринулся из-за моей спины, словно крылатое египетское божество, вперед — прямо в эту ужасную тьму. Но и я не отставал от него, теперь уже не ведая сомнений. Да, то вновь слышалась бесовская возня зубастых исчадий ада — проклятых крыс, стремящихся все к новым ужасам и ныне решивших погрузить меня самого туда, в ощерившиеся зевы мрачных пещер, скрывавшихся в бездонных хлябях земли, где Ньярлатхотеп, буйный безликий бог, в диком безрассудстве подвывает во мраке пению флейт, прижатых к губам двух аморфных слабоумных музыкантов…

Мой фонарь уже погас, а я все бежал вперед. Я слышал голоса и завывания эха, но надо всем этим плавно усиливался богомерзкий, назойливый звук беспрерывной беготни; он нарастал и нарастал — так пухнет окоченевший, раздувшийся труп в маслянистой реке, текущей под бесчисленными мостами из оникса к черному вонючему морю… Что-то ударилось о меня — что-то мягкое и пухлое. То были крысы — вся их вязкая, кишащая масса — все их прожорливое полчище, пирующее на живом и мертвом… Почему бы им и не сожрать одного из де ла Поэров, ведь всякий де ла Поэр сам пожирает греховную пищу?… Война пожрала моего сына, моего мальчика, будь они все прокляты… Янки пожрали наш Карфакс, обрекши его на сожжение… Они сожгли старого Делапора с его тайной… Нет, нет, говорю я вам, я вовсе не дьявольский свинопас в сумрачной пещере! Нет, не одутловатое, жирное лицо Эдварда Норриса признал я в той бесформенной, пузырящейся твари! Кто говорит, что я один из де ла Поэров? Он жил, но он умер, мой мальчик!.. Неужели какой-то Норрис будет владеть землями де ла Поэров?… Это вуду, говорю я вам… Это та пятнистая змея… Будь ты проклят, тупоголовый Торнтон, вот я покажу тебе, как падать в обморок при виде дел, совершенных моим родом… Ах ты, подонок, мерзкое ты отродье, я проучу тебя!.. Ты хоть знаешь, с кем имеешь дело?… Magna Mater! Magna Mater!.. Atys… Dia ad aghaidh's ad aodann… agus bas dunach ort! Dhonas's dholas ort, agus leat-sa!..[57] Ungl… ungl… rrrlh… chchch…

Именно это, как уверяют, слышалось из моих уст, когда спустя три часа меня обнаружили в непроглядной тьме припавшим к пухлому, наполовину объеденному телу капитана Норриса, причем мой собственный кот, прыгнув мне на грудь, раздирал мою глотку… Теперь они уже взорвали Эксхемский приорат, забрали у меня Ниггера, а меня самого заключили в дом на Хэнвелле, в эту мрачную камеру с зарешеченными окнами, где вечно слышится проклятый таинственный шепот, рассказывающий о моем ужасающем наследстве и обо всем, что со мной случилось. Торнтон сидит в соседней камере, но они не дают мне переговорить с ним. Они стараются замолчать и большую часть фактов, связанных с приоратом. Когда я говорю о бедном Норрисе, они обвиняют меня в ужасном деянии, но они должны знать, что я ничего такого не творил. Должны же они понимать, что то были крысы — скользкие, снующие крысы, чья возня никогда не дает мне заснуть; дьявольские крысы, мчащиеся куда-то за обивкой стен в моей камере и манящие меня вниз — к величайшим ужасам, какие я когда-либо знал; крысы, которых сами они никогда не смогут услышать — крысы, крысы в стенах…

В склепе[58]

(Перевод О. Мичковского)

Посвящается Ч. У. Смиту, подсказавшему идею этого рассказа

Нет ничего более нелепого, нежели то весьма распространенное и, к сожалению, слишком глубоко укоренившееся в сознании большинства представление, согласно которому в нашей обыденной жизни нет места вещам таинственным и зловещим. Стоит только упомянуть о патриархальном новоанглийском местечке, о неуклюжем и невежественном сельском гробовщике и о каком-то происшествии в могильном склепе — и нормальный читатель уже заранее настроен на очередной безобидный фарс, пусть даже и с некоторой долей гротеска. Но, видит Бог, эта правдивая от начала и до конца история, которую мне довелось услышать от ныне покойного Джорджа Берча, доставит мало приятных минут любителям легких комедий и мелодрам.

Берч сменил род занятий еще в 1881 году, однако предпочитал не рассказывать о том, что с ним произошло, и под любым предлогом уклонялся от разговоров на эту тему. Хранил молчание и его старый лечащий врач, доктор Дэвис, скончавшийся несколько лет тому назад. Всем было известно, что причиной случившегося с Берчем несчастья явилась простая неловкость, в результате которой он сам запер себя на девять часов в склепе кладбища Долины Пек, откуда ему удалось выбраться, лишь прибегнув к самым грубым и разрушительным действиям. Нет никаких сомнений, что так оно и было на самом деле, однако этому инциденту сопутствовали и кое-какие более зловещие обстоятельства, о которых сам пострадавший неоднократно рассказывал мне в пьяном бреду незадолго до кончины. Скорее всего, он доверял мне потому, что я был его лечащим врачом — вероятно, он испытывал потребность довериться кому-нибудь после того, как умер доктор Дэвис. Жил он в одиночестве, не имея никого из родни.

До 1881 года Берч служил сельским гробовщиком Долины Пек, своей редкостной душевной примитивностью выделяясь даже среди представителей сего не слишком благородного ремесла. Кое-что из того, что приписывала ему молва, современному городскому жителю могло бы показаться неправдоподобным, и даже обитателям Долины Пек, пожалуй, стало бы не по себе, узнай они, сколь незатейлив был моральный кодекс их похоронных дел мастера в вопросах такого рода, как, например, право собственности на ценные предметы погребального убранства, незаметные под крышкой гроба, или соблюдение общепринятых норм при таких операциях, как размещение бессловесных клиентов в гробах, размеры которых далеко не всегда были рассчитаны на них с предельной точностью. Одним словом, Берч был человеком душевно черствым и абсолютно беспринципным, хотя вряд ли можно было бы назвать его злым или жестоким. Это был типичный лодырь и выпивоха, лишенный даже той малой толики воображения, что от природы дана любому нормальному человеку.

С чего начать историю Берча, я не знаю, потому как рассказчик из меня никудышный. Начну, пожалуй, с декабря 1880 года, который выдался на редкость холодным; земля промерзла на большую глубину, и кладбищенские землекопы, посовещавшись, пришли к выводу, что с рытьем могил лучше обождать до весны. По счастью, селение было небольшим, умирали там нечасто, и всем покойникам нашлось место во временном пристанище, в качестве которого послужил единственный кладбищенский склеп. С приходом суровой зимы Берч погрузился в совершенную апатию. Никогда прежде он не сколачивал столь неуклюжих и несоразмерных гробов, а о том, что ржавый замок в двери склепа хотя бы время от времени требует смазки, Берч, похоже, и вовсе запамятовал.

Наконец настала весенняя оттепель, и работа по подготовке могильных ям пошла живее. Берча всегда раздражали хлопоты, связанные с перевозкой и погребением тел, но уклоняться от исполнения своих обязанностей он не стал и в одно хмурое апрельское утро взялся за дело. Однако незадолго до полудня хлынул сильный ливень, и Берч был вынужден отложить свое занятие на неопределенный срок, препроводив к месту вечного отдохновения всего лишь одно из девяти тел. Удача эта выпала на долю девяностолетнего Дариуса Пека, могила которого находилась неподалеку от склепа. Берч думал возобновить работу на следующий день и начать со старика Феннера, могила которого тоже была рядом. Однако на деле получилось так, что он приступил к работе только через три дня, в Страстную пятницу, пятнадцатого числа. Не будучи суеверным, Берч нимало не смутился такой датой, но с тех пор и до конца дней своих он категорически отказывался браться за какое-либо важное дело в этот праздничный день, ставший для него роковым.

Итак, в пятницу днем Берч запряг лошадь в телегу и отбыл в направлении склепа, намереваясь перевезти из него тело Мэтью Феннера. Он, как всегда, был нетрезв, что и сам впоследствии признавал, хотя в то время он еще не успел пристраститься к потреблению алкоголя в таких дозах, какие в дальнейшем нередко помогали ему забыться. Просто он испытывал легкое головокружение и слишком часто и не к месту дергал за поводья, что действовало на нервы его чересчур чувствительной кобыле, которая после того, как он слишком резко осадил ее перед входом в склеп, начала ржать, бить копытом и вскидывать голову — почти как в прошлый раз, когда ее, по всей видимости, вывел из себя проливной дождь. В тот день погода выдалась ясная, но ветреная, и, когда Берч отворил железную дверь и вступил в склеп, расположенный на склоне холма, он был искренне рад тому, что наконец оказался в укрытии. Вряд ли кому другому на его месте пришлось бы по душе сырое и затхлое помещение с восемью гробами, расставленными как попало, но Берч в ту пору не обращал внимания на такие мелочи, заботясь лишь о том, чтобы опустить нужный гроб в нужную могилу. Он еще не забыл бурное негодование многочисленных родственников Ханны Биксби, когда они, переезжая в другой город, хотели забрать с собой ее тело, но обнаружили под надгробием Ханны гроб судьи Кэпуэлла.

Внутри склепа царил полумрак, но гробовщик имел прекрасное зрение и не взял по ошибке гроб с телом Азефа Сойера, хотя тот был очень похож на гроб Феннера. Собственно говоря, он и был в свое время сколочен для Мэтью Феннера, но потом Берч забраковал его, посчитав слишком некрасивым и непрочным; причиной такой щепетильности со стороны столь несентиментального человека, как Берч, послужили, вероятно, воспоминания о том, с какими участием и великодушием отнесся к нему этот низенький старичок пять лет тому назад, когда Берч оказался на грани разорения. В новый гроб для старого Мэтью он вложил все свое мастерство, но при этом оказался настолько корыстным, что сохранил и отвергнутое изделие, которое спустя некоторое время использовал под тело Азефа Сойера, скончавшегося от злокачественной лихорадки. Сойер был не из тех людей, которые пользуются особенной любовью ближних; ходило немало слухов о его почти нечеловеческой мстительности и злопамятности, проявлявшейся иногда по самым пустяковым поводам. Посему Берч без малейших угрызений совести определил для него небрежно сколоченный гроб, который он теперь и отпихнул в сторону, разыскивая гроб Феннера.

Дверь захлопнуло ветром как раз в тот момент, когда Берч добрался до старины Мэта. Все вокруг погрузилось во тьму. Узкая фрамуга почти не пропускала света, а вентиляционное отверстие наверху и подавно, поэтому обратный путь к двери по бестолково заставленному помещению даже у такого знатока местного рельефа, как Берч, занял немало времени. Достигнув наконец своей цели, он долго гремел разболтанными дверными ручками, толкал металлические створки и не переставал удивляться тому, что массивная парадная дверь вдруг стала такой неподатливой. Постепенно он начал сознавать, что произошло, а осознав, принялся громко вопить, как будто привязанная снаружи лошадь могла сделать для него нечто большее, нежели ответить ржанием, в котором не сквозило ни нотки сочувствия. Случилось так, что замок, за которым давно никто не следил, просто-напросто сломался, и беспечный гробовщик оказался в ловушке, став жертвой собственного недосмотра.

Несчастье произошло, по-видимому, где-то в половине четвертого пополудни. Флегматик по темпераменту и прагматик по складу характера, Берч вопил недолго; замолчав, он принялся искать рабочие инструменты, которые, как он помнил, валялись где-то в углу. Сомнительно, чтобы на него хоть сколько-нибудь подействовали весь ужас и абсурдность его положения; разве что сам факт заточения вдали от тех мест, где обычно бывают люди, мог вывести его из равновесия. Рабочий день бедолаги был досадным образом прерван; на появление в этих краях случайного прохожего не стоило и надеяться, так что сидеть ему там было суждено в лучшем случае до следующего утра. Отыскав в дальнем углу груду инструментов, Берч выбрал молоток и стамеску и вернулся, переступая через гробы, к двери. Воздух в склепе становился все более тяжелым и удушливым, что, впрочем, мало беспокоило Берча, сосредоточенно работавшего над ржавым неподатливым замком. Он много бы сейчас дал за фонарь или огарок свечи, но ввиду их отсутствия вынужден был ковыряться вслепую. Убедившись, что справиться с замком при помощи таких неподходящих орудий и при таком освещении ему все равно не удастся, гробовщик стал озираться по сторонам в поисках иных возможностей для избавления. Склеп был вырыт в склоне холма, и узкий вентиляционный ход тянулся сквозь толщу земли на расстоянии в несколько футов, так что не стоило даже думать о том, чтобы им воспользоваться. Гораздо дольше взгляд его задержался на щелеобразной фрамуге в кирпичной кладке высоко над дверью — если бы он взялся за дело как следует, то вполне смог бы расширить это отверстие; оставалось лишь сообразить, как до него добраться. В склепе не было ничего похожего на лестницу, а ниши для гробов, которыми Берч почти никогда не пользовался, располагались в задней и боковых стенах, и от них в данной ситуации не было никакого проку. Сообразив, что в качестве ступеней здесь могут послужить лишь сами гробы, Берч принялся размышлять над тем, как бы их получше разместить. Чтобы дотянуться до фрамуги, достаточно будет высоты трех гробов, рассудил он; еще лучше, если их будет четыре. Поскольку верхние и нижние поверхности ящиков были относительно ровными, их вполне можно было взгромоздить один на другой наподобие строительных блоков. Оставалось прикинуть, как из восьми имевшихся гробов соорудить нечто устойчивое и удобное для восхождения. Продумывая возможные варианты, он невольно посетовал на то, что составные элементы будущей конструкции были столь ненадежно сколочены. В конце концов Берч решил положить внизу три гроба параллельно стене, установить на них два ряда по два гроба в каждом, а сверху водрузить еще один гроб, который и будет служить ему платформой для ног. Это позволило бы подняться на нужную высоту с минимумом неудобств. А еще лучше, рассудил гробовщик, использовать в качестве основания только два гроба; таким образом, один гроб останется в запасе, и его можно будет поставить на самый верх, если вдруг для того, чтобы выбраться наружу, потребуется еще большая высота. В зловещих сумерках неутомимый узник перетаскивал и устанавливал друг на друга ящики с бренными останками своих ближних, и его миниатюрная Вавилонская башня поднималась все выше и выше. Время от времени ветхие гробы опасно трещали, и Берч решил приберечь прочно сколоченный гроб Мэтью Феннера для самого верха, с тем чтобы ступни его имели как можно более надежную опору. В темноте он мог найти этот гроб лишь на ощупь и в самом деле наткнулся на него по чистой случайности — тот сам свалился ему прямо в руки после того, как Берч нечаянно поставил его рядом с другим гробом в третий ряд.

Завершив работу и немного отдохнув на нижней ступени своего сооружения, Берч взял инструменты и осторожно взобрался наверх, оказавшись как раз на одном уровне с узкой фрамугой. Ее окружала простая кирпичная кладка, и Берч не испытывал ни малейшего сомнения в том, что ему очень быстро удастся расширить отверстие так, чтобы через него можно было пролезть. При первых же ударах молотка ждавшая снаружи лошадь принялась тихонько ржать, не то одобряя действия своего хозяина, не то бессовестно издеваясь над ним.

Снаружи стемнело, а Берч все продолжал трудиться — хрупкая на первый взгляд кирпичная кладка оказалась неожиданно неподатливой. Луна вскоре скрылась за тучами, и в темноте работа пошла еще медленнее, так что единственным утешением для Берча мог служить сам факт ее продвижения. Он теперь не сомневался, что к полуночи выберется из заточения, а то, что к мыслям его не примешивалось ни капли суеверного страха, было для этого человека вполне естественно. Не отвлекаясь на угнетающие размышления о времени, месте и тех, кто находился у него под ногами, гробовщик с философским спокойствием обтесывал каменную кладку, чертыхаясь всякий раз, когда в лицо ему попадал отлетевший осколок, и злорадно посмеиваясь, если осколком задевало лошадь, которая все нетерпеливее била своим копытом по ту сторону стены. Понемногу отверстие расширялось, и гробовщик уже начал к нему так и эдак примериваться; при этом гробы под ним отчаянно скрипели и ходили ходуном. Между тем он пришел к выводу, что ему не придется класть на верхушку штабеля еще один гроб, поскольку дыра находилась как раз на уровне его плеч. Должно быть, уже перевалило за полночь, когда Берч решил, что теперь-то уж ему удастся пролезть в образовавшееся отверстие. Пыхтя и истекая потом, он с многочисленными передышками спустился на пол и присел на нижний гроб, чтобы собраться с силами перед последней попыткой. Изголодавшаяся лошадь ржала теперь уже беспрерывно; в ржании этом было что-то недоброе, и Берч от души пожелал ей скорее сдохнуть. Удивительно, но его почти не радовала близость избавления; к тому же он не был полностью уверен в успехе, ибо при своей весьма тучной комплекции был мало пригоден к подобного рода физическим упражнениям. Карабкаясь вверх по гробам, которые при каждом движении издавали душераздирающий скрип, Берч, как никогда, ощущал собственную тяжесть; ощущение это стало особенно сильным на самом верху — и уже в следующий момент он услыхал характерный звук ломающегося дерева. Судя по всему, Берч зря старался, когда выбирал в качестве опоры самый прочный гроб, ибо, как только он встал на обе ноги, полупрогнившая крышка лопнула и гробовщик провалился в ящик на добрых два фута. Напуганная этим шумом, а возможно, и проникшим наружу запахом, лошадь издала звук настолько дикий, что его вряд ли кто бы решился назвать ржанием, и, как безумная, бросилась в темноту, волоча за собой бешено грохочущую телегу.

Не говоря уже о тех малоприятных ощущениях, которые испытывал Берч, стоя по колено в гробу, он теперь уже не мог так просто, как раньше, добраться до отверстия. Ухватившись за края последнего, он попытался подтянуться, но в этот самый миг почувствовал совершенно необъяснимую помеху — казалось, кто-то тянет его вниз за лодыжки. Впервые за эту ночь Берч испытал чувство страха; он напрягал все свои силы, но никак не мог освободиться от чьей-то цепкой безжалостной хватки. Внезапно чудовищная боль пронзила его икры, но и тут неистребимый материализм гробовщика услужливо подсказал ему спасительную мысль о щепках, отставших гвоздях и прочих атрибутах расползающегося по швам деревянного ящика. Возможно, бедняга сильно кричал. Во всяком случае, он брыкался, извивался и корчился, делая это почти автоматически, в полуобморочном состоянии.

Казалось, прошла целая вечность, прежде чем Берч протиснулся наконец в щель и, глухо шлепнувшись на сырую землю, пополз прочь от склепа. Он, видимо, совсем не мог идти, и проглянувшая сквозь тучи луна озарила плачевное зрелище — человека с истекающими кровью лодыжками, который ползком передвигался в сторону кладбищенской сторожки, судорожно загребая руками могильную землю. Он с трудом преодолевал сопротивление собственного тела, подчинявшегося ему с той самой сводящей с ума медлительностью, которая знакома всякому, кого преследовали кошмарные видения. На самом деле, конечно, его никто не преследовал, ибо, когда Армингтон, владелец сторожки, услышал, как кто-то скребется у входа, и отворил дверь, глазам его предстал один Берч, окровавленный, но живой.

Хозяин помог Берчу добраться до постели и тотчас же послал своего малолетнего сынишку за доктором Дэвисом. Несчастный находился в полном сознании, но не мог выговорить ничего вразумительного, если не считать нескольких восклицаний вроде: «О, мои ноги!», «Пусти!» и «Склеп закрылся сам». Потом пришел доктор со своим медицинским саквояжем и первым делом снял с пациента верхнюю одежду и обувь. Раны, представшие его взору — а обе лодыжки Берча в области ахилловых сухожилий были в прямом смысле слова растерзаны, — привели его в сильнейшее замешательство, если не в ужас. Несколько заданных им вопросов были бы скорее уместны в процессе расследования, нежели медицинского осмотра; во время перевязки руки его заметно тряслись, и создавалось впечатление, что он стремится как можно скорее скрыть эти раны от своего взора.

Разумеется, Дэвис, как беспристрастный врач, не должен был учинять Берчу допрос в столь резкой и требовательной форме; но он, казалось, спешил выжать из ослабшего гробовщика каждую мелкую подробность пережитого им ужаса. С особенно непонятной настойчивостью он выпытывал у Берча, уверен ли он — и если да, то насколько уверен, — в том, чей гроб был на самом верху. В этой связи доктора почему-то интересовало абсолютно все: и то, как Берч выбирал гроб, и как он смог в темноте определить, что это гроб именно Мэтью Феннера, и как он отличил его от скверно сколоченного двойника, в котором покоился Азеф Сойер. И как могло получиться, что прочно сработанный гроб Феннера развалился с такой легкостью? Дэвис, испокон веку практиковавший в этих краях, в свое время видел и тот, и другой гробы на соответствующих похоронах; именно он был лечащим врачом Феннера и Сойера вплоть до самой их смерти. И когда Сойера провожали в последний путь, Дэвис не переставал удивляться тому, каким образом этот пусть малоприятный, но отнюдь не малорослый тип умудрился целиком вместиться в такой небольшой ящик.

Доктор распрощался с больным только через два часа, наказав ему перед уходом, чтобы на все вопросы о происхождении своих ран он отвечал, что, мол, поранился о гвозди и щепу. Никакому другому объяснению, добавил он, все равно никто не поверит, поэтому лучше всего как можно меньше обо всем этом болтать и уж во всяком случае не давать осматривать раны другим врачам. Берч следовал этому совету всю оставшуюся жизнь — до тех пор, пока не поведал свою историю мне, и, когда я увидел его шрамы — а к тому времени они уже давным-давно заросли и побелели, — я не мог не согласиться с тем, что, храня молчание, он поступал мудро. У Берча оказались порваны большие сухожилия, и он навсегда остался калекой, однако самые значительные увечья, как я склонен думать, получила его душа. Нервы его со временем расстроились совершенно, и мне всегда было жалко смотреть на то, как он реагирует на ненароком сказанные слова «пятница», «склеп», «гроб» и некоторые другие, с менее очевидными ассоциациями. Его испуганная лошадь в тот же вечер вернулась на свое место, чего никак нельзя сказать о его рассудке. Он сменил род занятий, но и тогда его продолжало что-то терзать. Возможно, это был просто страх, а может, еще и какое-то запоздалое раскаяние за былую бессердечность. Пьянство, без сомнения, лишь усугубляло его страдания, вместо того чтобы их облегчить.

В ту же ночь, оставив Берча в сторожке, доктор вооружился фонарем и направился в старый склеп. Луна освещала изувеченный фасад и валявшиеся на земле осколки кирпича, замок на тяжелой двери открылся легко и сразу. Закаленный многолетней работой в анатомичках, Дэвис решительно вошел внутрь и огляделся, едва подавляя подступившую к горлу тошноту. Один раз он вскрикнул, а чуть погодя хрипло вздохнул, что прозвучало страшнее любого крика. Потом он пулей помчался в сторожку и в нарушение всех правил растормошил, растолкал, разбудил пациента и срывающимся шепотом обрушил на него поток фраз, повергших несчастного в состояние шока.

— Все-таки я оказался прав, Берч, — это был гроб Азефа! Я сразу узнал следы его зубов на ваших ногах, у него не хватало передних в верхнем ряду — о, ради Христа, никогда никому не показывайте своих ран! Тело почти не сохранилось, но это выражение лица — точнее того, что некогда было лицом!.. Вы же знаете, каким он становился зверем, когда дело доходило до мести, — помните, как он разорил старика Раймонда спустя тридцать лет после их тяжбы по поводу земли?… А как он раздавил щенка, огрызнувшегося на него год назад, в августе? Это был сущий дьявол, Берч, и я думаю, что такая чудовищная мстительность вполне могла победить время и смерть. Боже, какая адская злоба! Да, не хотел бы я стать ее мишенью… Но вы-то — зачем вы это сделали, Берч?! Он был негодяй, и я не виню вас за то, что вы подсунули ему негодный гроб, но — черт возьми! — на этот раз вы зашли слишком далеко! Иногда, конечно, можно и поскупиться, но вы же знали, каким коротышкой был старый Феннер. Мне до конца своих дней не забыть того, что я там увидел! Вы, должно быть, сильно брыкались, Берч, потому что гроб Азефа лежал на полу. У него была раздавлена голова, и все вокруг находилось в страшном беспорядке. Я много чего повидал на своем веку, но там была одна вещь, которая выходит уже за все рамки. Око за око! Видит Бог, Берч, в конце концов вы получили по заслугам! Когда я увидел череп, меня едва не стошнило, но другое — другое было еще ужаснее! Я имею в виду ноги — они были отрезаны точно по самые лодыжки, так, чтобы тело Азефа можно было втиснуть в гроб, предназначавшийся для Мэтью Феннера!

Изгой[59]

(Перевод О. Мичковского)

Барон всю ночь ворочался в постели; Гостей подпивших буйный пляс томил Чертей и ведьм — и в черноту могил Тащили их во сне к червям голодным. Китс[60]

Несчастлив тот, на кого воспоминанья детских лет наводят лишь уныние и страх. Увы тому, кто помнит только долгие часы уединения в огромных мрачных залах с тяжелыми портьерами и сводящими с ума рядами старинных книг или одни безмолвные бдения в сумеречных рощах среди причудливых, гигантских, лозами отягченных дерев, безмолвно простирающих изогнутые ветви в вышину. Такую участь присудили боги мне — обманутому и обескураженному, опустошенному и сломленному. И все же в те мгновения, когда рассудок мой готов умчаться за свои пределы — к иному! — я в отчаянии цепляюсь за эти увядшие воспоминания и странным образом успокаиваюсь.

Где я родился, мне не ведомо; помню только замок, бесконечно старый и бесконечно страшный, со множеством темных галерей и высокими потолками, где глаз мог различить лишь паутину да сумрачные тени. Стены древних каменных коридоров, казалось, источали сырость, и мерзкий запах стоял повсюду, как будто разлагались груды трупов, оставленных минувшими поколениями. В замке никогда не было света, и поэтому я любил зажечь свечу и, не отрываясь, глядеть на нее. Но света не было и снаружи, ибо ненавистные деревья намного превосходили высотой самую высокую из доступных мне башен. Лишь одна черная башня возносилась над лесом и уходила в неведомое наружное небо, но подходы к ней были разрушены, и на нее никак нельзя было взобраться, разве что сделать заведомо безнадежную попытку вскарабкаться по голой стене, одолевая ее камень за камнем.

Вероятно, я прожил в этом месте долгие годы, но я не умею определять время. Кто-то, должно быть, заботился об удовлетворении моих нужд, однако я не могу припомнить никого, кроме самого себя; ни единой живой души, если не считать безмолвных крыс, летучих мышей и пауков. Впрочем, кто бы он ни был, мой радетель, он представляется мне невероятно старым, потому что мое первое понятие о живом человеке связано с чем-то карикатурно схожим со мной самим, только гораздо более уродливым, сморщенным — и ветхим, как и весь замок. Я никогда не находил ничего отталкивающего в тех костях и скелетах, что усыпали дно глубоких, сложенных из камня ям в подвалах замка. В моем воображении эти предметы причудливо ассоциировались с повседневностью, и я считал их, пожалуй, более натуральными, чем цветные изображения людей, попадавшиеся мне в пыльных книгах. Все, что я знаю, вычитано мною из этих книг. Никто не наставлял и не учил меня, и я не помню, чтобы хоть раз за все эти годы мне довелось услышать человеческий голос, в том числе и свой собственный, ибо хотя я и читал о том, что такое речь, мне даже в голову не приходило попробовать заговорить вслух. Наружность моя равно не являлась предметом моих размышлений, так как в замке не было зеркал, и я разве что бессознательно ощущал себя похожим на тех молодых людей, чьи изображения встречались мне на рисунках и гравюрах в книгах. Молодым же я осознавал себя потому, что почти не имел воспоминаний.

За стенами замка, по ту сторону гниющего рва, я часто отдыхал под темными кронами молчаливых деревьев и часами мечтал о прочитанном в книгах, с тоскою рисуя себя среди веселых и шумных толп в солнечном мире за бескрайним лесом. Однажды я попытался выбраться из этого леса, но чем дальше отходил от замка, тем гуще становились тени, тем больше наполнялся воздух гнетущим страхом, и я, как безумный, бросился назад, боясь заблудиться в лабиринте ночной немоты.

Так, в вечном полумраке, я ждал и мечтал, сам не зная о чем. Но вот тоска моя по свету в этом сумрачном безлюдье стала столь невыносимой, что я не вытерпел и с мольбою воздел руки к единственной башне, черной и полуразрушенной, которая возвышалась над лесом и уходила в неведомое небо. И тогда я решил, что поднимусь на эту башню, чего бы это мне ни стоило, ибо лучше раз взглянуть на небо и погибнуть, чем вечно жить, не видя света дня.

В промозглом полумраке я взбирался по старым, стертым каменным ступеням, пока не достиг места, где они кончались и откуда наверх вели лишь небольшие углубления в стене, которыми я и воспользовался на свой страх и риск. Ужас и отчаяние внушал мне этот мертвый гладкий каменный цилиндр, черный, пустынный и немой, тем более зловещий оттого, что с его стен то и дело бесшумно взмывали в воздух вспугнутые мною нетопыри. Но еще в больший ужас и отчаяние приводило меня то, как невероятно долго длился мой подъем, ибо сколько я ни лез, тьма у меня над головой не рассеивалась. Вековым могильным холодом веяло на меня, и я трепетал, не в силах объяснить себе, почему я не могу достичь света. Вообразив, что меня застигла ночь, тщетно пытался я нащупать свободной рукой бойницу, чтобы выглянуть наружу и определить высоту, на которой нахожусь.

Но вот, после бесконечно долгого и рискованного подъема вслепую по этой безнадежной вогнутой круче, я почувствовал, что голова моя упирается во что-то твердое, и понял, что достиг крыши или, во всяком случае, какого-то перекрытия. В темноте я не мог различить, что это за преграда, а потому потрогал ее рукой и убедился, что это нечто каменное и неподвижное. Тогда я стал двигаться по окружности башни, цепляясь за все, за что только можно было ухватиться на скользкой стене, и поминутно рискуя сорваться вниз, пока наконец не нашел то место, где преграда слегка подавалась. Поскольку руки мои были заняты, я уперся в эту плиту или, точнее, крышку люка головой и, рванувшись вверх, приподнял ее. Моя надежда увидеть свет не оправдалась, и, пролезая в открывшийся проем, я уже знал, что путь мой завершен лишь на время, ибо передо мною была ровная каменная площадка, большего диаметра, нежели нижняя часть башни. Очевидно, это был пол какой-то грандиозной дозорной комнаты. Выбираясь на него, я старался двигаться так, чтобы тяжелая плита не вернулась на свое место, но при всей осторожности я не смог этого предотвратить — простершись в изнеможении на каменном полу, я услыхал гулкое эхо, вызванное ее падением. Впрочем, я надеялся, что при необходимости мне снова удастся ее приподнять.

Теперь-то уж, казалось мне, я нахожусь на такой высоте, куда не достают ветви проклятого леса. С трудом поднявшись на ноги, я стал на ощупь искать окно, чтобы наконец увидеть небо, месяц и звезды, о которых так много читал. Но куда бы я ни повернулся, меня всюду ждало разочарование — кругом были лишь одни широкие мраморные выступы, служившие подставкой для продолговатых сундуков пугающих размеров. Чем больше я думал и гадал, тем неодолимее становилось желание узнать, что за седые тайны скрывает это хранилище, отрезанное от нижнего замка веками расстояния. Но тут я неожиданно нащупал нишу с каменной дверью, покрытой каким-то необычным рельефом. Толкнув ее, я убедился, что она заперта, — тогда я собрал все силы и одним могучим рывком, способным сокрушить все земные препятствия, втянул ее внутрь, на себя. Едва я сделал это, как меня охватило сильнейшее из блаженств, когда-либо испытанных мною, — впереди, за декоративной металлической решеткой, к которой поднималось несколько каменных ступеней, сияла мягким, бархатным светом полная луна, виденная мною до того лишь в сновидениях и смутных грезах, которые я не осмеливаюсь назвать воспоминаниями.

Полагая, что на этот раз я уж точно достиг самой верхушки башни, я было бросился вверх по ведущим к решетке ступеням, но тут луну закрыла туча, в наступившей темноте я споткнулся и далее был вынужден продвигаться уже более осторожно и медленно. Когда я добрался до решетки, было по-прежнему темно; тронув ее, я удостоверился в том, что она не заперта, но открывать ее полностью не стал, боясь упасть с той головокружительной высоты, на которую поднялся. И в этот момент снова появилась луна.

Ничто не потрясает так сильно, как то, что до беспредельности неожиданно и до нелепости невероятно. Самое страшное из пережитого мною прежде не шло ни в какое сравнение с тем, что предстало моему взору в этот миг — с той абсурдной картиной, что открылась передо мной. Сама по себе она была, пожалуй, вполне прозаической, но тем-то и более ошеломляющей, ибо вот что я увидел: вместо головокружительной панорамы бескрайнего леса, обозреваемой с огромной высоты, сразу за решеткой и на том же уровне, где я стоял, простиралась ровная поверхность земли, усеянная мраморными плитами и обелисками, сгрудившимися вокруг старинной каменной церкви, шпиль которой призрачно поблескивал в лунном свете.

Действуя почти бессознательно, я отворил решетку и ступил на выложенную белым гравием дорожку, расходившуюся в двух направлениях. Моим рассудком, в каком бы оторопелом и беспорядочном состоянии он ни пребывал, по-прежнему владело неистовое стремление к свету, и даже испытанное мною разочарование не могло охладить меня. Я не имел понятия, да и не хотел понять, что это было — сон, наваждение или волшебство, — но я был полон решимости узреть великолепие и блеск мира, чего бы это мне ни стоило. Я не ведал, кто я, что я, где я нахожусь, но, продолжая следовать вперед неверными шагами, я вдруг начал смутно что-то припоминать, и это дремавшее во мне до поры воспоминание подсказало мне, что путь мой не совсем случаен. Миновав участок с плитами и обелисками, я вышел через арку на открытое пространство и теперь следовал по дороге, местами сохранившейся и хорошо заметной, местами же терявшейся среди густых трав, где только отдельные развалины выдавали ее прежнее присутствие. Один раз мне пришлось переплыть через быстрый поток, посреди которого вздымались остатки замшелой и осыпающейся каменной кладки, свидетельствовавшие о том, что здесь некогда стоял мост.



Поделиться книгой:



Регистрация