– А сколько вам лет, если не секрет?
– Опять дурачком показался!
– Нет! Арнольд Иванович, нет!
– Альберт Иванович!– И он снова зашелся звонким, неостановимым смехом, но тут за окном вывеска показалась «1000 мелочей», и, схватив Ирину Олеговну за руку, он бросился к задней двери, так что она уже в магазине опомнилась:
– А как вы догадались, что мне нужен порошок? Взрослая женщина, а точно ребенок!
Надфилей с мелкой насечкой не оказалось, зато тисочков миниатюрных – никак их найти не ожидал – на радостях две пары купил. Но чтоб мамашу транжирством не огорчать, пока на почте решил их припрятать.
Когда уже к двери подходили, спохватился:
– Стойте! А дихлофос? Я вам не показывал, как Чукча тараканов ловит? Отдельный номер!
– Вы не обижайтесь, но у Григория Львовича вы лучше ни о чем таком не говорите. По делу спросим и уйдем, ладно?
– Он что у вас – в эмпиреях летает?
– Не летает, а витает. Идите платить.
В трамвай садиться не стали – пешком оставшуюся остановку пошли, вместе с другими прохожими, деревьями и машинами в витринах отражаясь. Вот такая это была улица – витрины рекой. И все, буквально все за ними есть! А чувства – противоречивые: и радость, и стыд – перед теми, кто бедствует на других континентах.
– А вы, Ирина Олеговна, не забыли, что такое эмпирей?– вдруг вспомнилось и досадно стало.
– Эмпирей? Наверно, что-то эмпирическое, конкретное…
– Самую высокую часть неба древние греки, по недомыслию, населяли богами. Вот там, в эмпиреях, боги греческие, если хотите – витали, а если хотите – летали.
И до самых дирижеровых дверей – двойных, дубовых – он ей свою любимую книгу из «Энеиды» читал – шестую: только не про эмпирей, а наоборот – про глубь преисподней. С тех пор как Мишка со Светкой ночью под ним матрас подожгли, память у него уникальная сделалась: два раза прочтет – и все запомнил. Ему это нисколько не трудно было, а люди вокруг поражались и ахали.
Обидно: как раз в этом месте страница в библиотечной книжке была вырвана, и что же дальше раскрыл покойный родитель Энею – самое-то главное – узнать Альберту Ивановичу не удалось. Будь подходящий момент, он у Ирины Олеговны бы спросил, но как раз в этом месте они уже из лифта вышли. И она, одною рукою шпильки в волосах пересчитывая, другою – в звонок звонить стала. А он бросился дерево выстукивать, потому что не поверил сначала, чтоб столько дуба зря ушло. Но с другой стороны, и не жалко: дуб ведь в музыке бесполезен.
А Григорий Львович, будто желудь, на порожек выкатился – кругленький, в трусах, а на голове сетка. Очень А.И. понравилось, что главный дирижер их так запросто встречает. А когда он еще и запел «Ни сна, ни отдыха измученной душе» – чуть в ладоши не зааплодировал. Ирина же Олеговна вся почему-то напряглась, чаинки ресниц сблизила:
– Я не настаиваю на фрачной паре, но все-таки! Адольф Иванович приехал к нам из области!
– Погибло все: и честь моя, и слава,– совсем опечалился дирижер.
– Нет! Нет! Меня не стесняйтесь. Мы с мамашей, когда самая жара, еще и не так!.. Вы только одобрение дайте: язычки в волынку из бузины бы, а? Я в том году замечательной бузины насушил!
– А что – я похож на миллионера? Я могу за свой счет держать настройщика? Для двух тактов – как?
– Я сам! Я же понимаю, опера – храм! А час на автобусе мне нетрудно!
– Бессмысленно, хотя и трогательно,– и Григорий Львович в знак уважения и прощания низко уронил плешивую, сеткой стянутую голову.
Не зная, что бы сделать приятного для такого известного, но все равно простого человека, А.И. вынул из авоськи аэрозоль с дихлофосом:
– Возьмите, я вас очень прошу – на память.
– Крайне признателен! И большой привет от меня вашей маме, которую, увы, не имею чести знать!– Прижав подарок к седой курчавой груди, дирижер еще раз поклонился и хлопнул дверью.
А.И. повернул к Ирине Олеговне свое рыхлое, искаженное счастьем лицо.
– Такой человек! Забудьте,– почему-то велела она.
– Такого человека?! Никогда!– поклялся он и с удивлением обнаружил, с какою ласковою усмешкой гладят его лицо ее глаза.
С этой минуты и до самого момента завершения работы вдохновение уже совсем не покидало А.И. Он и к Таисьиному палисаду перестал делать круг, и почту в том месяце разносил, все путая,– домой спешил. Работал до рассвета. А по утрам видел кошмары и наваждения. Иной сон и начинался в бестревожных голубовато-желтых тонах, среди чудесных, сменяющих друг друга небесных явлений, но в конце концов он непременно оказывался на сцене – весь измазанный сажей. И тут-то выяснялось, что небесные явления – всего только декорации и что Отелло в антракте пропал, а потому весь зал и артисты смотрят на него в немом ожидании. И бежать некуда, а слов он не знал, но куда больше давил его страх не рассчитать силы и в самом деле задушить Дездемону. И тогда он бросался к волынщику и начинал душить козу, а она все равно кричала тоненьким женским голоском. Кончался этот сон по-разному… В то незабвенное утро, когда А.И. проснулся на полу, разгневанные работники театра бросились на него, чтобы спасти волынку. Каждый тянул инструмент на себя. Сначала лопнули мехи, потом хрустнула игровая трубка… А потом он увидел над собой лицо мамаши:
– Чего орешь?
Думал, она наклонилась к нему,– нет. Думал, на колени встала,– нет. Выходит, что же это она – во весь рост?
– Мамаша, я проснулся?
– Проснулся.
– А вы почему маленькая такая?
– Заметил-таки!
– Мамаша! В вас ведь и метра не будет!
– Ну метр, положим, будет. Утром мерилась – метр двадцать было.
– Мамаша, щипните меня! Нет, шилко вон лежит. Лучше шилком!
– Не ори. Без тебя тошно.
– Это что же – болезнь такая? Вы к врачу ходили?
– Метр сорок девять во мне еще было – пошла.
– Ну?!
– Врачиха-то новая. Месяц с меня анализы снимала – здоровье, говорит, как у молоденькой. А во мне к тому времени уж метр сорок осталось! Я говорю: неужели разницы не видите? А она говорит: если кажется всякое, могу к психиатру направление дать, климакс – все бывает.
– И такое?! Такое тоже?
– Послал бог недоумка.
– Я вас просил, мамаша.
– Симптомов нет – выходит, и болезни нет! Против науки не попрешь.
– Мамаша, мне страшно!
– Сейчас – что? Вот, думаю, к осени…
– А что к осени? Не молчите – ну?
– Разнюнился, балбешечка. И на кого тебя оставлю?
– А вы не оставляйте.
– Сморкайся,– вдруг больно за нос схватила, туда-сюда помотала и обратно платок за пазуху сунула.– Теперь запоминай. Светка, как смекнет, что нет меня – Дуська же ей напишет, что мамаши твоей давно не видать,– сразу за кольцом бабкиным явится. Она сюда сколько лет носа не казала?
– Так с тех пор, как вы ее в раздевалке с физруком застукали.
– Ну, застукать не успела. А подозрений по сей день не сниму!
– Хороший был физрук. Хоть на протезе, а в волейбол с нами играл. Даже плакали некоторые, когда он увольнялся.
– Светке – шиш. Понял?
– Это нетрудно понять, а…
– За Светкой дядя твой явится. Мужик он глупый, нежадный, а жена – волчица. Все одно тебя облапошит. Так ты что ей отдашь, у дядьки в двойном размере обратно проси. И главное: на Таиське жениться не смей! Оттуда прокляну! Я с Кондратьевной договорилась.
– О чем?
– Она на тебя согласна.
– Беззубая ведь она.
– На меньше объест.
– И глухая!
– Очень надо ей слушать, как ты дудки с утра до ночи строишь! Чистенькая она и бездетная. Но сначала убедись, что меня уже точно нет – вовсе.
– А-а-а…
– Не вой! Все понял?
– Все-о!
Только тут припомнил А.И., что уж месяц скоро, как не выходит мамаша из дома. Еду ему покупать велит. А ему по пути – вот он и не заметил особо. Людям сказала говорить, что уехала к тетке в Кандалакшу, и вдруг заболела тетка, и не на кого ее сбыть. Он и говорил, ему это тоже нетрудно было. А оказалось – вот что!
Вдоволь они в то утро поплакали. А уж Чукча, душа, вовсю рядышком наскулилась. И что особенно-то сердце рвало – мамаша теперь с нею и не спорила. Солнце уже до буфета добралось – зайчики из него в глаза запрыгали, а они так и сидели на половичке, в кучу сбившись. Будто полярники на льдине, будто необоримым течением их несло прочь от людей и спасения. И вдруг счастливая мысль в голову пришла! На колени А.И. усадил мамашу, к себе прижал:
– А ну дыхни на меня – ну! Была бы заразная у тебя болезнь, роднуля, дуся!– И чтоб гребенка не мешала по головке ее гладить, гребенку вынул и седые куделечки расчесывать стал: до того они нежные оказались – как у младенца.– Не прячь личико – дыхни! И я тоже маленьким сделаюсь. Летом с мальчишками мяч погоняю – ну, на прощание. А по осени заживем мы с тобой, как букашечки, на нашей гераньке. Зелено, солнце за окном. Ты да я – чего еще желать?
– А кинутся: пусто! И поселят черт те кого! А жильцы гераньку с нами – и на помойку!
– Ой, мамаша, я и не подумал.
– Круглый ты…
– Вы опять!
– Сирота круглый!
– Мамаша! Не оставляйте меня! Лучшая, добрейшая в мире мамаша!
– Прежде надо было меня любить. Прежде!
Так и начали друг за другом сбываться прозорливые мамашины слова.
2
А только странная вещь – счастье. Сразу никогда себя не даст различить.
Иные думают, будто счастье – это если все хорошо и идеало-подобно. И в книжках так пишут. А.И. читал, когда-то очень много читал. Он и сам так думал – всего квартал, всего месяц назад. А на самом деле, в буквальной жизни все как раз наоборот вышло.
Уж такое случилось лето – уж такое! Мало того, что к середине июня мамаша под столом свободно разгуливала,– еще один гром с тарарамом: Таисью из петли чуть живой вынули. С ребеночком к ней пришли, чтоб грыжу она ему заговорила, да едва того младенчика и не выронили насовсем – мамаша бедная громче младенчика заголосила.
Альберта Ивановича, конечно, в тот же час на маршруте нашли и с намеком ему доложили: вот, дескать, что учиняют над собой покинутые одиночки. Будто это она в первый раз. Будто только вчера, а не год назад дружбе их полюбовной конец пришел. Тем он себя утешал всю дорогу. А когда на велосипеде в больничный коридор вкатил и не пускать его стали, как зарычал, сестру отпихнул, споткнулся и на колени как раз перед самой койкой рухнул:
– Таичка, свечечка моя! Не дам тебе истаять, не дам!– И лодыжечки ее заледенелые целовать стал. До слез она, бывало, умилялась, отчего-то особенно нравилось ей, когда он лодыжки ее вечно холодные лаской отогревает.– Ты гори, гори.
– Горю,– то ли шепнула, то ли почудилось, потому что уже в тот момент истопник с санитаром сзади бросились и вытаскивать его из палаты стали.
Вот так и началось лето – зеленое, буйное. Там, где фейерверк цветов был, яблочки из листвы торчат. Детвора в каждой канаве полощется – уток пугает. Рядом коровы сопят, часами от сладкого клевера головы не отнимая. А земляники уродило в тот год – ведрами несли! Мамаша все в лесок за нею просилась:
– Я маленькая теперь, проворная. Снеси! В последний раз витаминов сыну насобираю.
Купил ей А.И. в отделе игрушек метр бумажный: возле каждого круглого числа – картинка, чтоб нескучно измеряться было, и говорит:
– До пятидесяти сантиметров дотянешь – в корзинке уместишься. А так?
А она погрустнела, но спорить не стала:
– Это уж, видно, когда грибы пойдут.
И хоть бы раз обругала или огород услала полоть – нет!
– Не уходи, сынок. Дома побудь,– и так заискивающе снизу глядит, вся в единый лоскутик обмотанная, как девочка индианская. А на ногах – сандалики его детские. Выходит, не зря хранила.
И как-то само собой получаться стало: то он ей с работы конфетку несет, то высоконький стульчик ей с перильцем мастерит, то в корыте купает и спеленутую спать несет… А однажды из-за пряника с повидлом до драки у нее с Чукчей дело дошло. Так А.И. собачку в туалете запер, мамашу в угол поставил, сел за волынку и ждет. Покапризничала в углу мамаша, слюни попускала, а убегать не стала – поняла, значит, что сын по справедливости рассудил. Отложил тогда А.И. работу – хоть на едином дыхании в тот день последние штрихи клал,– на руки мамашу взял и на целых полчаса к окошку понес. Больше хоккея обожала теперь мамаша сквозь гардину на улицу поглядеть: и как Верка с пункта стеклотары очередной ковер выбивает (специально похожей расцветки ковры скупала, чтоб соседи думали, будто один у нее ковер, будто соседи – идиоты), и как Юрок, поддавши, на мопеде зигзаги выписывает ловко, и как дед Андрей козу на общественном газоне пасет (потому что умными все сделались: и с удобствами в пятиэтажках желают жить, и с парным молоком расстаться боятся). Как и прежде, буквально на все свой острый взгляд имела!
Только опускать ее хотел – захныкала:
– Еще! Еще!