Мэри Рено
«Божественное пламя»
Тогда Пердикка в свою очередь спросил его, когда он хочет, чтобы ему присудили божеские почести; он ответил: «Когда вы сами будете счастливы». Это были его последние слова: скоро после этого он скончался.
1
Ребенка разбудили сжавшиеся на его теле кольца змеи. На мгновение он испугался; гладкий пояс затруднил дыхание, нагнал дурной сон. Но, едва проснувшись, он уже понял, в чем дело, и тут же просунул обе руки под плотный обруч. Тот подался, мощно оплетающая спину мальчика лента напряглась, потом вытянулась. Голова змеи скользнула вверх по плечу, к шее, и ребенок почувствовал у самого своего уха трепещущий язык.
Старомодный ночник, разрисованный фигурками мальчиков, катающих обручи и наблюдающих за петушиными боями, слабо горел на подставке. Сумрак, в котором ребенок заснул, рассеялся; только холодный резкий свет луны падал сквозь высокое окно, пятная желтый мраморный пол голубым. Он отдернул одеяло, чтобы взглянуть на змею и удостовериться, что та безобидна. Мать говорила ему, что пестрых змей, чьи спины похожи на тканую кайму, не следует трогать. Но все было в порядке, змея оказалась бледно-коричневой с серым брюшком, гладкой, как полированная эмаль.
Когда ему исполнилось четыре — почти год назад, — для него сделали детскую кровать в пять футов[1] длиной; но ножки были низкими на тот случай, если бы он упал, так что змее было легко заползти наверх.
В комнате все спали: его сестра Клеопатра в своей колыбели, рядом с няней-лаконкой, и ближе к нему, на кровати получше, из резного грушевого дерева, его собственная няня Хелланика. Наступила, должно быть, полночь, но он все еще мог слышать голоса поющих в зале мужчин. Пение было громким и нестройным, певцы проглатывали окончания строк. Ребенок уже научился распознавать причину.
Змея была секретом, его ночной тайной. Даже Ланика, лежавшая так близко, не знала об их молчаливом согласии. Она блаженно похрапывала. Как-то его отшлепали за то, что он пытался воспроизвести звук пилы каменщика. Ланика была не обычной няней, но особой царской крови, и дважды в день напоминала ему, что ни для кого другого на всем белом свете — исключая сына его отца — она не взяла бы на себя таких трудов.
Всхрапывания, отдаленное пение были звуками одиночества. Единственными, кто бодрствовал здесь, вблизи, оставались он сам, змея да часовой, шагавший по коридору и только что брякнувший доспехами, проходя мимо дверей.
Ребенок перевернулся на бок, поглаживая змею и чувствуя, как гладкое, упругое тело скользит под его пальцами и по обнаженной коже. Змея положила плоскую голову ему на сердце, словно вслушиваясь. Поначалу она была холодной, поэтому мальчик проснулся так быстро. Но теперь, забирая его тепло, змея согревалась и замирала. Она засыпала и теперь могла остаться с ним до утра. Что сказала бы, наткнувшись на нее, Ланика? Он подавил смешок, чтобы не спугнуть змею. Он и не знал, что змея уползала так далеко от комнаты матери.
Он прислушался, стараясь уловить, не послала ли мать своих женщин на поиски. Змею звали Главк. Но все, что он расслышал, — это громкий голос отца, перекрывший крики.
Он представил мать, в белом шерстяном платье с желтой каймой, которое она обычно надевала после купания; волосы распущены, лампа просвечивает красным сквозь прикрывающую руку; она тихо зовет: «Глав-в-вк!» — или, может быть, наигрывает змеиную музыку на своей крошечной костяной флейте. Женщины, должно быть, ищут повсюду, среди столиков для гребней и горшочков для притираний, внутри окованных бронзой сундуков для одежды, пахнущих кассией; он уже видел подобные поиски затерявшейся серьги. Служанки напугаются, станут неуклюжими, а мать будет сердиться. Снова прислушиваясь к шуму в зале, он вспомнил, что отец не любит Главка и будет рад, если тот пропадет.
И тогда он решил отнести змею сам.
Ребенок сразу же принялся за дело. Он стоял на желтом полу, в голубом лунном свете, поддерживая руками туловище обвивавшейся вокруг него змеи. Мальчик не хотел потревожить ее, одеваясь, но все-таки взял со стула свой плащ и завернулся в него, чтобы обоим было тепло.
Потом он помедлил, размышляя. Нужно было пройти мимо двух солдат. Даже если оба окажутся друзьями, в этот час они остановят его. Он вслушался в поступь стража. Коридор здесь поворачивал, и сразу же за углом была кладовая. Страж присматривал за обеими дверями.
Шаги стихли. Ребенок приоткрыл дверь и выглянул наружу, прикидывая, как лучше идти. В углу на постаменте из зеленого мрамора стоял бронзовый Аполлон. Ребенок был достаточно мал, чтобы спрятаться за ним. Когда часовой повернул в другую сторону, он пустился бежать.
Дальше все шло легко, пока он не добрался до маленького дворика, от которого поднималась лестница к царской опочивальне.
Ступени вели вверх между стенами, расписанными изображениями деревьев и птиц. Наверху лестница заканчивалась небольшой площадкой, на которую выходила полированная дверь; дверная ручка представляла собой огромное кольцо в пасти льва. Мраморные ступени почти не стерлись. До правления царя Архелая здесь была всего лишь маленькая гавань в лагуне у Пеллы. Теперь вырос город с храмами и большими домами; на отлогом холме Архелай выстроил свой знаменитый дворец, удививший всю Грецию. Он был слишком известен, чтобы в нем что-либо менять; сплошная роскошь, но образца пятидесятилетней давности. Зевксис потратил годы на роспись стен.
У подножия лестницы стоял второй страж, царский телохранитель. Сегодня это был Эгис. Он стоял спокойно, опираясь на копье. Ребенок, украдкой выглянув из полумрака коридора, подался назад, наблюдая, выжидая.
Эгису, сыну управляющего царскими землями, было около двадцати. Сейчас, в парадных доспехах, он дожидался царя. На шлеме колыхался гребень из красных и белых конских волос, на свободно вращающихся нащечниках вычеканены львы. На щите искусно нарисован бегущий вепрь. Щит висел у Эгиса на плече; юноша не снимет его до тех пор, пока царь не окажется в полной безопасности в своей постели, да и тогда будет держать под рукой. В правой руке он сжимал семифутовое копье.
Ребенок с восторгом смотрел на него, чувствуя, как под плащом мягко шевелится и изгибается змея. Он хорошо знал Эгиса, и ему хотелось с гиканьем выскочить из своего укрытия, заставив того поднять щит и выставить копье. Потом воин вскинет его себе на плечи, и он коснется высокого гребня шлема.
Но Эгис на посту. И именно он осторожно постучит в дверь и передаст Главка одной из женщин, ему же самому останется только вернуться к Ланике, в свою постель. Ребенок и раньше пытался войти в комнату матери ночью, хотя никогда не делал этого в столь поздний час; ему всегда говорили, что это дозволено только царю.
Пока он стоял на мозаичном, в черную и белую клетку, полу коридора, его ноги заныли, он весь продрог. Эгис был поставлен наблюдать за лестницей, и только. Этот пост был особенным.
Ребенок уже решил показаться, переговорить с Эгисом и, вручив ему Главка, вернуться к себе. Но движение скользнувшей по груди змеи напомнило ему, что он собирался повидать мать. И значит, это нужно было сделать.
Если сосредоточиться мыслями на том, чего хочешь, удобный случай представится сам. К тому же и Главк обладал магической силой. Ребенок похлопал его по вытянувшейся шее, беззвучно повторяя: «Агатодемон, Сабазий-Загрей,[2] отошли его прочь, прочь, прочь». Он добавил заклинание, которым, он слышал, пользовалась его мать. Хотя он и не знал, для чего оно, собственно, предназначено, попытаться стоило.
Эгис повернул от лестницы в коридор напротив. Там, совсем рядом, стоял мраморный лев, приподнявшийся на задних лапах. Эгис прислонил ко льву щит и копье и зашел за его спину. По местным меркам совершенно трезвый, он выпил перед тем, как заступить на пост, слишком много, чтобы терпеть до смены. Все часовые удалялись за льва. До утра рабы подтирали лужи.
Уже в ту минуту, когда он, еще не отложив оружия, сделал первый шаг, ребенок понял, что это означает, и кинулся вперед. Бесшумно взлетел он по холодным гладким ступеням. Его всегда забавляла легкость, с которой он мог обогнать или поймать своих ровесников. Непонятно было, старались ли они вообще убежать.
Эгис и стоя за львом не забыл о своих обязанностях. Когда залаяла сторожевая собака, его голова сразу же появилась из-за скульптуры. Но лай доносился с другой стороны и вскоре прервался. Эгис одернул одежду и подобрал оружие. Лестница была пуста.
Ребенок бесшумно притворил за собой тяжелую дверь и потянулся к щеколде. Хорошо отполированная и смазанная, она закрылась без звука. Сделав это, мальчик повернулся и вошел в комнату.
Единственная лампа горела на высокой подставке из сияющей бронзы; подставка была обвита позолоченной виноградной лозой, и ножки ее в форме оленьих копыт тоже были вызолочены. В комнате было тепло, и вся она дышала таинственной жизнью, которая пронизывала тяжелые занавеси из синей шерсти, с шитьем по краям, нарисованных на стенах людей и даже само пламя лампы. Голоса мужчин, отрезанные массивной дверью, доносились сюда лишь как неясное бормотание.
Было душно от ароматов масла для притираний, ладана и мускуса, от смолистого запаха сгоревшей в бронзовой жаровне сосны, от красок и мазей в афинских склянках, от запаха тела и волос его матери и еще чего-то едкого, что она сожгла, когда занималась магией. Сама царица лежала на кровати, ножки которой, инкрустированные слоновой костью и панцирем черепахи, заканчивались в форме львиных лап; ее волосы рассыпались по вышитой льняной подушке. Никогда прежде он не видел царицу погруженной в столь глубокий сон.
Она спала крепко; казалось, ее нисколько не тревожит отсутствие Главка. Он помедлил, наслаждаясь своим тайным безраздельным владычеством. На туалетном столике из дерева оливы разместились вычищенные и закрытые горшочки и склянки. Золоченая нимфа поддерживала луну серебряного зеркала. Шафранового цвета ночная рубашка была сложена на скамеечке. Из смежной комнаты, где спали служанки, доносился слабый отдаленный храп. Глаза ребенка блуждали по камням очага: под одним из них, который вынимался, жили запретные вещи. Ему часто хотелось попытаться колдовать самому. Но Главк мог ускользнуть; его следовало отдать прямо сейчас.
Мальчик тихо шагнул вперед, невидимый страж и повелитель ее сна. Покрывало из шкурок куниц, отороченное по краям алым и отделанное серебряными бляхами, легко опадало и поднималось вместе с ее дыханием. Брови над тонкими гладкими веками, сквозь которые, казалось, просвечивали дымчато-серые глаза, были четко очерчены, ресницы подкрашены. Рот цвета разбавленного вина был крепко сжат. Нос белый и прямой. Она тихо посапывала во сне. Ей шел двадцать второй год.
Покрывало скользнуло с груди, на которой еще совсем недавно слишком часто лежала головка Клеопатры. Теперь девочку передали няне-спартанке, и его царство снова принадлежало только ему.
На подушку с его стороны упала прядь волос — темно-рыжих, ярких, вспыхивающих в колеблющемся свете лампы огненными нитями. Он захватил в горсть прядь собственных волос и, потянув, сравнил их с волосами матери. Его волосы, сияющие и непокорные, напоминали золото грубой чеканки: в праздничные дни Ланика ворчала, что они совершенно не держат завивки. Волосы Олимпиады рассыпались упругими волнами. Спартанки говорили, что у Клеопатры будут такие же, хотя сейчас они скорее напоминали перья. Он возненавидел бы сестру, если бы та, повзрослев, стала больше похожа на мать, чем он. Но возможно, она умрет; младенцы часто умирают.
В тени волосы матери казались темными, совсем другими. Он оглянулся на огромную, занимавшую всю стену фреску, сделанную Зевксисом для Архелая: «Разорение Трои». Фигуры людей были нарисованы в натуральную величину. На заднем плане возвышался деревянный конь, перед ним греки с обнаженными мечами врубались в ряды троянцев, вонзали в них копья или несли на плечах женщин с широко открытыми, кричащими ртами. Еще ближе, за сражающимися, старик Приам и младенец Астианакс плавали в лужах собственной крови.
Таково право победителей. Удовлетворенный, он отвернулся. Он родился в этой комнате; картина не содержала для него ничего нового.
Под плащом зашевелился Главк — без сомнения, он был рад вернуться домой. Ребенок снова взглянул на лицо матери, потом скинул свое единственное одеяние, осторожно приподнял край покрывала и, по-прежнему стиснутый змеей, скользнул внутрь.
Руки матери обняли его, она тихо зашевелилась и зарылась лицом в его волосы; ее дыхание стало глубже. Мальчик прижался головой к ее шее, ее податливые груди обволокли его; всем своим обнаженным телом он ощущал ее кожу. Змея, слишком тесно зажатая между ними, с силой изогнулась и высвободилась.
Он почувствовал, что мать проснулась; когда он поднял голову, ее серые глаза с дымчатыми ободками вокруг зрачков были открыты. Она поцеловала и погладила его.
— Кто тебя впустил?
Мальчик подготовился к этому вопросу заранее, когда она еще лежала в полусне, а он утопал в блаженстве, стоя рядом. Эгис не проявил должной бдительности. Солдат за это наказывали. Прошло полгода с тех пор, как он увидел из окна казнь одного из них. Это было так давно, что он уже не помнил, в чем состоял проступок, а может, вообще никогда этого не знал. Но он помнил казавшееся маленьким тело, привязанное к шесту посреди плаца, стоящих вокруг мужчин с дротиками на плечах, пронзительные резкие слова команды, одинокий вскрик и ощетинившиеся древки. Потом солдаты сгрудились у шеста, выдергивая свои дротики, и за их фигурами стали видны поникшая голова мертвого и большая красная лужа.
— Я сказал ему, что ты хочешь меня видеть.
Не было нужды произносить имена. Для ребенка, любящего поболтать, он рано научился держать язык за зубами.
Прижатая к его голове щека сдвинулась в улыбке. Едва ли хоть раз мальчику довелось слышать, как она разговаривает с отцом и не лжет ему так или иначе. Ее способность лгать представлялась ребенку особым, только ей присущим мастерством, редким, как умение играть на костяной флейте музыку для змей.
— Мама, когда выйдешь за меня замуж? Когда я стану старше, когда мне будет шесть?
Она поцеловала его в затылок и быстро провела пальцем вдоль позвоночника.
— Когда тебе будет шесть, спроси меня снова. Четыре года — слишком мало для помолвки.
— Мне будет пять в месяце Льва. Я люблю тебя. — Она молча поцеловала его. — Ты любишь меня больше всех?
— Я люблю тебя всего. Я бы тебя так и съела.
— Но больше всех? Ты любишь меня больше всех?
— Когда ты хорошо себя ведешь.
— Нет! — Он оседлал ее, сжав коленями, тузя кулаками по плечам. — По-настоящему больше всех. Больше, чем кого-то еще. Больше, чем Клеопатру.
Она издала тихое восклицание, в котором звучала скорее ласка, чем упрек.
— Да! Да! Ты любишь меня больше, чем царя.
Он редко говорил «отец», — если мог избежать этого, и знал, что мать это не огорчает. Телом мальчик почувствовал, что она беззвучно смеется.
— Возможно.
Торжествующий и взволнованный, он скользнул вниз и лег рядом.
— Если ты пообещаешь любить меня больше всех, я кое-что тебе дам.
— О, тиран. И что же?
— Посмотри, я нашел Главка. Он заполз ко мне в постель.
Откинув одеяло, мальчик показал змею. Та снова обвилась вокруг него: похоже, ей это нравилось.
Олимпиада посмотрела на блестящую голову змеи — та поднялась с белой грудки ребенка и тихо на нее зашипела.
— Надо же, — сказала царица, — где ты ее взял? Это не Главк. Того же вида, да. Но намного больше.
Они вместе вгляделись в свернувшиеся кольца змеи; сердце ребенка наполнилось гордостью и предчувствием тайны. Он похлопал, как его учили, змею по шее, и ее голова снова опустилась.
Губы Олимпиады приоткрылись, зрачки расширились, покрывая серую радужку; руки, обвивавшие ребенка, ослабли. Все силы, казалось, сосредоточились во взгляде.
— Он знает тебя, — шепнула она. — Будь уверен, сегодня вечером он явился не в первый раз. Наверняка он часто навещал тебя, пока ты спал. Видишь, как он приник. Он хорошо тебя знает. Его послал бог. Это твой демон, Александр.
Лампа мигнула. Сосновая головешка, догорая, вспыхнула голубым пламенем перед тем, как превратиться в горячую золу. Змея быстро стиснула его тело, словно поверяя секрет. Ее чешуя струилась, как вода.
— Я назову его Тюхэ, — сказал он через некоторое время. — Он будет пить молоко из моего золотого кубка. Станет он говорить со мной?
— Кто знает? Он твой демон. Послушай, я расскажу тебе…
Приглушенные невнятные голоса, доносившиеся из зала, зазвучали громко, когда двери распахнулись. Мужчины громко прощались друг с другом, пожелания доброй ночи мешались с шутками и пьяным смехом. Шум обрушился, проникая сквозь все заслоны. Олимпиада оборвала разговор, теснее прижала к себе ребенка и спокойно сказала: «Не волнуйся, он сюда не придет». Но мальчик чувствовал, как напряженно она прислушивается. Раздались звуки тяжелых шагов, потом человек обо что-то споткнулся и выбранился. Древко копья Эгиса с легким стуком ударилось о пол, подошвы щелкнули, когда он взял на караул.
С топотом, волоча ноги, человек поднялся по лестнице. Дверь распахнулась. Царь Филипп с силой захлопнул ее за собой и, даже не взглянув на постель, стал раздеваться.
Олимпиада натянула одеяло. Ребенок, глаза которого округлились от тревоги, на мгновение обрадовался, что лежит спрятанным в утробе из мягкой шерсти и благоухающей материнской плоти. Но вскоре он начал испытывать ужас перед опасностью, которой не мог противостоять и которой даже не видел. Он раздвинул складки одеяла и стал подглядывать: лучше точно знать, чем гадать попусту.
Царь уже был обнажен; поставив ногу на мягкий пуф рядом со столиком для притираний, он развязывал ремни сандалии. Обрамленное черной бородой лицо он склонил набок, чтобы лучше видеть; его слепой глаз был обращен к кровати.
Минул уже год с того времени, как ребенок стал появляться на площадке борцов, когда кто-нибудь заслуживающий доверия брал его с собою. Нагие тела или одетые, все едины, разве что можно было увидеть боевые шрамы мужчин. Но нагота отца, которую он редко видел, всегда возбуждала в мальчике отвращение. Теперь, потеряв глаз при осаде Метоны, Филипп стал внушать ужас. Поначалу глаз скрывала повязка, из-под которой стекали, оставляя грязный след и теряясь в бороде, окрашенные кровью слезы. Потом они высохли и повязка была снята. Веко, пронзенное стрелой, было сморщено и испещрено красными шрамами, ресницы склеены чем-то желтым. Сами они были черными, как и на здоровом глазу, как и борода, и пучки волос на голенях, плечах и груди; полоска черных волос спускалась по животу к кусту, росшему в паху, словно вторая борода. Руки, шея и ноги были обильно покрыты рубцами — белыми, красными или багровыми. Царь рыгнул, наполняя воздух запахом винного перегара; обнажилась щербина в зубах. Ребенок, приникший к узкой щели, внезапно понял, на кого похож отец. Это был великан-людоед, одноглазый Полифем, захвативший спутников Одиссея и сожравший их живьем.
Его мать приподнялась на локте, до подбородка натянув одеяла.
— Нет, Филипп. Не сегодня. Еще не время.
Царь шагнул к постели.
— Не время? — повторил он громко. Он все еще тяжело дышал, — нелегко было на полный желудок одолеть лестницу. — Ты говорила это полмесяца назад. Или ты думаешь, что я не умею считать, ты, молосская сука?
Ребенок почувствовал, как обнимавшая его рука сжалась в кулак. Когда мать заговорила снова, в ее голосе зазвенел вызов.
— Считать, пьяница? Да ты не способен отличить лето от зимы. Ступай к своему любимцу. Любой день месяца безразличен для него.
Познания ребенка в этой области все еще были несовершенны, однако он смутно понимал, что означают слова матери. Ему не нравился новый юноша отца, напускающий на себя слишком важный вид, ему была противна связь, которую он чувствовал между ним и Филиппом. Тело матери напряглось и застыло. Мальчик затаил дыхание.
— Дикая кошка! — сказал царь.
Ребенок видел, как он кинулся на них, словно Полифем на свою добычу. Казалось, он весь ощетинился, даже прут, висевший в черной кустистой промежности, поднялся и был нацелен вперед, непонятный и пугающий. Филипп сдернул покрывала.
Ребенок, придерживаемый матерью, лежал, впившись пальцами ей в бок. Отец отступил, с проклятьями на что-то указывая. Но не на них: в их сторону по-прежнему смотрел слепой глаз. Ребенок понял, почему мать не удивилась новой змее, попавшей к ней в постель. Главк уже был здесь. Он, должно быть, заснул.
— Как ты смеешь? — хрипло выдохнул Филипп. Он весь дрожал от омерзения. — Как ты смеешь… ведь я запретил приносить твоих отвратительных гадов в мою постель! Ведьма, варварская сука…
Его голос прервался. Подчиняясь ненависти, запылавшей в глазах жены, он обратил к ней единственный глаз и увидел ребенка. Два лица оказались друг против друга: лицо мужчины, побагровевшее от выпитого вина и гнева, которое испытываемый стыд сделал еще яростнее, и лицо ребенка, сияющее, как драгоценность в золотой оправе: серо-голубые глаза застыли и расширились, нежная плоть под полупрозрачной кожей напряглась, плотно обтягивая тонкие кости.
Что-то бормоча, Филипп инстинктивно потянулся за плащом, чтобы прикрыть наготу, но в этом не было необходимости. Он был унижен, оскорблен, выставлен напоказ, предан. Будь сейчас в его руке меч, он запросто мог убить жену.
Потревоженный шумом, живой пояс на ребенке изогнулся и поднял голову. До этого мгновения Филипп не видел его.
— Что это? — Его вытянутый палец затрясся. — Что это такое на мальчике? Еще одна из твоих тварей? Теперь ты учишь
— Варваров! — Ее голос зазвенел, потом понизился, и в нем послышались ужасные свистящие ноты, как у Главка, когда тот сердился. — Слушай, деревенщина: мой отец ведет свой род от Ахилла, а мать — из рода троянских царей. Мои предки повелевали людьми, пока твои были наемными батраками в Аргосе. Ты заглядывал в зеркало? Любой узнает в тебе фракийца. Если мой сын грек, то благодаря мне. Наша кровь в Эпире осталась чистой.
Филипп скрипнул зубами. Теперь челюсть его казалась квадратной, а лицо, и без того широкоскулое, — плоским, как блин. Даже выслушивая эти смертельные оскорбления, он не забывал о присутствии ребенка.
— Я не унижусь до того, чтобы отвечать тебе. Если в твоих жилах течет греческая кровь, покажи манеры гречанки. Дай нам увидеть немного скромности. — Он ощущал нехватку одежды. Две пары серых глаз, обрамленных дымчатой каймой, в упор смотрели на него с постели. — Греческое воспитание, разум, цивилизованность — я хочу, чтобы мальчик получил все это так же, как я. Задумайся над моими словами.
— О, Фивы! — Она процедила это как ритуальное проклятие. — Опять Фивы, да? Я знаю о Фивах достаточно. В Фивах тебя сделали греком, в Фивах ты узнал цивилизацию! В Фивах! Ты слышал, что говорят о Фивах афиняне? Для всей Греции это олицетворение грубых манер. Не строй из себя дурака!
— Афины, эта вечная говорильня. Дни их величия ушли в прошлое. Им следовало бы постыдиться и оставить Фивы в покое.
— Это следовало бы сделать тебе. Кем был в Фивах
— Заложником, поручителем по договору моего брата. Ты и это ставишь мне в вину? Мне было шестнадцать. Я нашел в Фивах больше хороших манер, чем видел от тебя за всю нашу жизнь. И меня учили военному искусству. Чем была Македония, когда умер Пердикка? Он взялся за иллирийцев, имея четыре тысячи человек. Поля лежали невспаханными, наш народ боялся спускаться из укреплений на холмах. Все, что у них было, — овцы, в шкуры которых они одевались, да и тех с трудом удавалось сохранить. Вскоре иллирийцы завладели бы всем: Барделис уже был наготове. Ты знаешь, что мы такое теперь и где наши границы. Благодаря Фивам и людям, которые сделали из меня солдата, я пришел к тебе царем. И твоя родня была довольна.
Ребенок, притиснутый к Олимпиаде, чувствовал, как пресекается ее дыхание. Он слепо ожидал неведомой бури, которая вот-вот обрушится с нависших небес. Пальцы его впились в одеяло. Он знал, что, сейчас, забытый обоими, он, как никогда, одинок.
Буря разразилась.
— Так из тебя там сделали солдата? А еще? Кого еще? — Ее ребра сводило судорогой от гнева. — Ты отправился на юг в шестнадцать лет, и уже к тому времени по всей стране было полно твоих пащенков; не думаешь ли ты, что я не знаю, откуда они взялись? Эта шлюха Арсиноя, жена Лага, которая годится тебе в матери… а потом великий Пелопид научил тебя всему остальному, чем славятся Фивы. Битвы и мальчики!