Причалить удалось не сразу, лодка несколько раз проскакивала мимо пирса, едва не врезавшись в его смоляные сваи. После трех неудачных попыток лодка наконец-таки пришвартовалась, и тут же чья-то услужливая ладонь выплыла сверху на помощь высокому начальству:
— Товарищ Золотарев, хватайтесь крепче, не стесняйтесь, мы, курильчане, — народ выносливый!
Определив под собою твердый настил пирса, Золотарев облегченно было вздохнул, но почти одновременно он почувствовал под ногами короткое сотрясение: почва чутко отзывалась на глухой гул внутри острова. «Час от часу не легче, — вяло пожимая протянутые к нему руки, он едва различал лица и голоса, — из огня да в полымя».
Последним перед ним, прямо у него из-под локтя, вынырнул взъерошенный горбун в полу-военной фуражке и, устремляясь к нему снизу вверх острым, в жесткой щетине подбородком уперся в гостя колючими глазами:
— Давно ждем, товарищ Золотарев, накопилось много неотложных вопросов. Сами знаете: кадры решают всё, а с кадрами у нас неувязка получается. Рвач на острова бросился за длинным рублем, за веселой жизнью, как моль, никакой пользы, только жвачный аппарат в ходу, а нам бы, товарищ Золотарев, фронтовиков побольше, горы бы своротили! — Горбун вцепился в него, продолжая и по дороге сердито пыхтеть рядом с ним. — Я двадцать лет на кадрах сижу, собаку, можно сказать, на этом деле съел, меня на мякине не проведешь, я про свой контингент знаю больше, чем он сам про себя…
Сама судьба посылала этого гнома на выручку Золотареву: теперь он мог навести справку о Матвее, не привлекая особого внимания со стороны. Золотарев толком не в состоянии был бы объяснить сейчас даже самому себе, зачем, почему, для какой надобности загорелось ему непременно увидеть своего давнего знакомца, но эта потребность была в нем настолько сильнее доводов логики или разума, что уже не было силы, способной остановить его в этом рискованном предприятии.
— Правильно ставите вопрос, разберемся сообща, как говорится, не отходя от кассы. — Он спешил не упустить плывущей к нему удачи. — Вместе подумаем, как исправить положение, товарищ… Как вас, извините?
— Пекарев моя фамилия… Михаил Фаддеевич. — Резкий голос горбуна даже пресекся от обиды, таким, видно, несуразным показалось ему, что остались еще на земле люди, которые могут его не знать. — С двадцать пятого года в органах, бессменно на спецчасти.
— Да, да, мне докладывали, — мгновенно слукавил Золотарев, торопясь ублажить самолюбие кадровика, — рад познакомиться. Если дело горит, я готов хоть сейчас заняться вашим вопросом.
Тот снова вскинул к нему свой щетинистый подбородок и, уже толкая перед ним дверь с табличкой местного отдела Гражданского управления, догадливо проник в него зоркими глазами:
— Как прикажете, товарищ Золотарев, как прикажете, у меня в хозяйстве всегда полный ажур, любую справочку мигом выдам. Только у нас по обычаю полагается сначала приветить гостя, тем более — праздник. Придется вам отведать нашу хлеб-соль.
И, обогнув Золотарева, горбун двинулся в глубь широкого коридора, жестом приглашая его следовать за собой.
Начало в отдельном закутке итеэровской столовки было почти официальным: наливалось по маленькой, говорилось с умеренной торжественностью. Тосты выстраивались по чину, от старшего к младшему, чему соответствовало содержание речей, за которым строго следил председательствующий, колчерукий мужик лет сорока, в форменном, но без знаков различия френче, на котором пестрела вытертая до блеска орденская планка.
— Правильно, Красюк, осветил положение, в корень смотришь, в самую суть, доложил обстановку, как полагается, только насчет трудностей загнул, недооценка роли масс получилась. Мы этому Сарычеву, придет срок, рога обломаем, не такие горы сворачивали! — Он начальственно тряхнул кудлатой, с жесткой проседью головой в противоположный конец стола. — Теперь ты, Головачев, твоя очередь, молодым везде у нас дорога, расскажи от имени комсомола товарищу из центра про наши трудовые успехи, с чувством, с толком, с расстановкой, ты у нас стишки пишешь, тебе и карты в руки, а потом споем… Слушай, парень, Пономарева, Пономарев плохому не научит…
Постепенно привычный ход официального застолья, оборачиваясь хмельной разноголосицей, превращался в обычную пьянку. И хотя Золотареву в его положении приходилось периодически участвовать в подобных оргиях на самых разных уровнях, безалаберное времяпрепровождение это было ему в тягость. Он инстинктивно боялся переступать черту, за которой незаметно исчезала грань между чинами, званиями, возрастом и где всегда таилась опасная возможность подвоха или ловушки. Вынужденный всякий раз поддерживать компанию, он все же ухитрялся оставаться там в ясном уме и твердой памяти: пил вместе со всеми, но понемногу и только вино, отговариваясь обычно давней привычкой к легким напиткам.
Осваиваясь сейчас среди карусельной бестолковщины хмельного застолья, Золотарев то и дело ловил на себе пристальный взгляд кадровика, который, сидя наискосок от него, исподтишка посматривал в его сторону, с явным намереньем продолжить начатый ими в дороге разговор. Можно было подумать, что тот доподлинно знает, зачем, за какой надобностью завернул он сюда, в эту курильскую тмутаракань, и какая мука источает его изнутри. «Быстрей бы уж они перепились, что ли, — томился Золотарев, уклоняясь от цепкой догадливости горбуна, — с ними никакого времени не хватит!»
Тот наливался, не отставая от остальных, но при этом почти не пьянел, и только резкое, под недельной щетиной лицо его все более бледнело и заострялось.
Когда дело дошло до песен, а память окончательно оставила сотрапезников, горбун, подавшись к нему через стол, деловито осведомился:
— Может, не будем мешать товарищам? — И поманив Золотарева за собой, сразу же стал пробираться к выходу. — Делу — время, потехе — час. Осуждающе усмехнулся, пропуская его в коридор. — Не умеем мы отдыхать, не умеем, лишь бы напиться…
Только здесь, в тишине коридора, Золотарев вновь услышал за стеной и ощутил под ногами сдавленное клокотание недр. Казалось, что хрупкая корка земли едва сдерживает медленно, но упрямо нарастающую мощь разбуженной лавы. В предчувствии самого худшего ему опять сделалось не по себе, и он, чтобы избыть в словах охватившую его тоскливую истому, поспешно заговорил:
— К сожалению, времени у меня в обрез, детально со всем познакомиться не успею, но в целом постараюсь разобраться. — Он вдохнул полную грудь воздуха и решительно бросился к цели. — Меня, кстати, интересует одно персональное дело. Москва предписала открыть православный приход на Курилах, священником рекомендуют вашего человека, он где-то у вас здесь, на Матуа, обитает, кажется, скотник по специальности.
— Уже запрашивали, товарищ Золотарев, уже запрашивали. — Тот не выразил ни удивления, ни подозрительности, словно ожидал его внезапного любопытства. — Знаю я этого Загладина, как облупленного, деклассированный элемент, тоже мне специальность — волам хвосты крутить! — Горбун толкнул дверь перед ним. — Вот мое хозяйство, моя епархия, так сказать, заходите, располагайтесь, тесновато, правда, да ведь в тесноте — не в обиде.
Миновав пустую прихожую со скамейками вдоль стен, они оказались в квадратной клетушке, отгороженной от остального помещения жиденькой, со стеклом поверху, фанерной перегородкой. Едва усевшись за письменный стол, горбун мгновенно вписался в рамку этого крохотного царства шкафов, полок, бумажной пыли, словно хваткий паучок в центре своей паутины.
— Одну минуточку. — Он прошелся чуткими пальцами по ряду скоросшивателей, ловко выдернул один из них, протянул гостю. — Прошу любить и жаловать, собственной персоной гражданин Загладин Матвей Иванович, год рождения девятьсот первый, место рождения деревня Кондрово Тульской области. — Кадровик проницательно уставился в него колкими глазами. — Не землячок ли, товарищ Золотарев?
Призрак пропасти, у края которой Золотарев теперь стоял, явственно замаячил перед ним, но отступать было поздно, и он, безвольно расслабляясь, пустился наугад:
— Не совсем, но вроде того… Фамилия будто знакомая, да и, видно, тип любопытный, даже в Москве знают…
Листая личное дело Матвея, Золотарев как бы обозревал собственную жизнь в сопоставлении с жизнью своего бывшего подчиненного. Выходило — чем круче и выше возносилась спираль его удачливой судьбы, тем отвеснее и безысходней делались зигзаги Матвея по наклонной нищенского прозябания: судимость за бродяжничество перед самой войной, голодная эвакуация в Казахстан и административная ссылка впоследствии. Ему не нужно было гадать, что это означало для простого смертного в стоявшее на дворе лихолетье: однажды в детстве и юности хлебнув сиротской бесхлебицы, он навсегда затвердил в себе зябкую память о ней. «Досталось тебе, Матвей Иваныч, горько откликнулось в нем, — тут и двужильный надорвется!»
— Может, землячок все-таки? — Словно утверждаясь в своем предположении, кадровик нетерпеливо заерзал на стуле. — Может, глядишь, даже знакомый, а то и родственник?
— Не совсем, но кое-что сходится, — вяло засопротивлялся Золотарев, пытаясь ускользнуть от цепкой дотошности горбуна. — И далеко он у вас здесь обитает?
Тот мгновенно вскочил и заспешил, заторопился, как бы опасаясь, что гость передумает, захочет остаться:
— Рукой подать, товарищ Золотарев! Здесь, внизу, у нас подсобное хозяйство заложено, там ваш Загладин и окопался, один целую землянку занимает, за час обернемся…
Золотарев еле успевал за кадровиком, с такой азартной стремительностью бросился тот к выходу. «Была не была, — махнул он на всё рукой, пропадать, так с музыкой!»
Туман заметно редел. Сквозь его тающее молоко цельно проглядывались контуры построек, деревьев, пологого спуска сопки. Едкий запах серы в воздухе сделался еще ощутимей, подспудный гул то и дело прорывался трескучими раскатами, и первая пудра пепла уже высеивалась в туманной измороси.
Чем ниже они спускались, тем чаще из-под ног у них вышмыгивали стайки крыс. Их было здесь так много, что казалось, остров буквально кишит ими. В их тревожном передвижении чувствовалась какая-то, неподвластная обычному разумению целеустремленность. «Будто со всего света собрались, передернуло Золотарева, — ишь, всполошились, чуют беду, что ли?»
Они долго спускались по спирали вниз, сквозь густые заросли ольшаника и мокрого высокотравья, пока не выбрались почти к самому океану, который шумно дышал где-то совсем рядом. Только тут горбун остановился, проговорив, но почему-то шепотом:
— Здесь вот, рядом обитает, грехи замаливает, а может, фальшивые деньги печатает или антисоветчину, чёрт его знает! В общем, не кадровый подарочек. Вот, видите, труба над землянкой, там и есть, а я покуда к здешним японцам схожу, беспокойный народ, всё переселения требуют, успокоить надо, скоро переселим, на кой они нам хрен, одна морока, не знаем, как отделаться. — И так же потихоньку хохотнул на прощанье, исчезая в тающем тумане. — Счастливо договориться!
Колотье в горле Золотарева сделалось нестерпимым: сейчас, вот-вот, через минуту, он должен будет увидеть еще одного свидетеля своей, памятной ему вины. Волглая трава расступалась перед ним, и он ступал по ней, словно по зыбкой воде. У входа в землянку он набрал полную грудь воздуха, постучал:
— Есть кто живой?
В землянке некоторое время царила полная тишина, потом кто-то завозился, зашуршал, после чего определился голос — низкий, с хрипотцой:
— Кого еще Бог принес?
— Свои, — Золотарев почувствовал, что вконец задыхается, — увидишь признаешь.
— Своих много, — откликнулось изнутри, — да все чужие.
Но дверь всё же с тягучим скрипом открылась, и в проеме ее обозначился бородатый, в крупную рябину мужик, в котором нельзя было не признать Матвея Загладина, впрочем, и времени с той памятной им обоим поры прошло не так уж много.
— Признал? — К Золотареву стало возвращаться его обычное спокойствие, словно для этого ему и нужна была только вот эта встреча с Матвеем: лицом к лицу. — Вместе когда-то работали.
Тот безо всякого выражения оглядел его с головы до ног, сказал спокойно, с растяжкой:
— Никогда я с тобой, Илья Никанорыч, вместе не работал, потому как я работал, а твое дело было известное, но все одно заходи, гостем будешь, хотя, по правде сказать, лучше бы тебе мимо пройти.
— Ладно, Матвей, — обижаться Золотареву было бессмысленно, не затем он сюда шел, заранее зная, на что идет, — дело есть. Потом видно будет, чем нам с тобой пошабашить.
Матвей молча отступил в полутьму землянки, и Золотарев перешагнул ее порог. Сначала в глаза ему бросилась одна лишь икона в верхнем левом углу с крохотной лампадкой под ней, желтый язычок которой и составлял здесь всё освещение. Но немного пообвыкнув после серого света дня, он стал различать обстановку и вещи, если можно было назвать вещами скудный набор временного быта: нары, покрытые случайным тряпьем, железная печка-времянка, нечто вроде полки, где в ряд разместились — котелок, чайник, миска и кружка. Но в крайней непритязательности этого скудного жилища ощущалась хозяйская рука и личная аккуратность.
— Садись, — Матвей кивнул гостю в угол нар, сам опускаясь на них же, только ближе к двери, — больше негде. Растолкуй мне, неразумному, какое-такое может быть у тебя ко мне дело?
— Да вот сама Москва тебя разыскивает, приход предлагают открыть в Южно-Курильске.
Тот усмехнулся, удивленно покачал головой, ответил не сразу, выдержал гостя, вздохнул:
— Да нет уж, Илья Никанорыч, не по Сеньке шапка, пускай другого поищут, а я вам не потатчик.
— Смелый ты, Матвей, только к чему это, не таких ломали.
— Ломали да не всех. — Его голос вдруг отвердел. — Бригадира-то, вон, нашего так и не сумели, не по зубам он вам вышел.
Голос Золотарева перешел почти на хрип:
— Откуда тебе знать-то, такие дела не на базаре делаются.
— Только у вас, что ли, везде свои люди, ваша власть и держится-то тридцать годов, и сколько еще продержится — это еще бабушка надвое сказала, а наша вера две тыщи лет стоит, и сносу ей никогда не будет, помни, оттого-то мы и знаем завсегда больше вас, всё видим.
До Золотарева дошло, что собеседник давно догадался о том, что творилось сейчас у него на душе, и поэтому не затруднял себя излишними околичностями, бил наверняка. И, внутренне окончательно сдаваясь, он спросил еще глуше, еще удушливее:
— Расскажи.
— Изволь, Илья Никанорыч, изволь, — в упор глядя на гостя, заговорил тот, — мучали они его долго, с чувством, всё допытывались: какой-такой сговор он против власти замышлял, уж так им вызнать не терпелось — чего да с кем взрывать собирался, кого убивать, а кого отравлять иностранными газами. А он только, — в этом месте голос Матвея ослабел, надломился, — всё жалел их: зачем они эдакими глупостями занимаются. Те того пуще взбесились, будто звери дикие сделались, такая страсть началась, что и рассказывать страшно. Казнить вели, всё одно не держал на них сердца, только просил нас не трогать, потому как мы, по его, безо всякой вины. — Здесь он впервые опустил голову, уперся взглядом куда-то себе в ноги. — Одного греха себе не отпущу, что ушел тогда с брательником еще ночью: случаем услыхал твой разговор с начальником из Узловой, духу остаться не достало.
Матвей умолк, и Золотарева охватила еще неведомая ему дотоле тоска, вернее, тягостное, со спазмами, жжение в сердце. Только сейчас, здесь, на краю света он с горечью осознал: то, что оставалось у него позади — райком, служба в органах, фронт, Кира, Сталин наконец, — было дорогой к этой вот нищей землянке, где его настиг призрак тяжкого груза давней молодости.
В эти считанные минуты в нем прочно и навсегда отныне укоренилось, что нет вин в жизни человека, за какие бы в конце концов не воздалась расплата. И в том, что она — эта расплата — должна была настичь в пределах, где завершалась его земля и начиналось чужое небо, таился для него какой-то особый, еще непостижимый ему смысл. «Твоя очередь, Илья Никанорыч, — подвел он черту, — на выход с вещами!»
— Ну, прости, что обеспокоил, Матвей, — молвил Золотарев, поднимаясь, — как говорится, пришел я выпить за здоровье, а пить пришлось за упокой.
— Бог простит, — снова безо всякого выражения ответил тот и отвернулся, будто отсекая себя и от него, и от всего того, что стояло за ним.
Его было соблазнила мысль рассказать на прощанье Матвею о своей встрече с Иваном на Байкале, помочь брательникам встретиться или, на худой конец, списаться, но сойдясь в упор с недвижным взглядом хозяина, понял, что тот заранее отказывался долее слушать гостя. «Как знаешь, — выходя, замкнулся Золотарев, — вольному воля!»
Из оседавшего тумана навстречу Золотареву сразу же выявился кадровик, словно и не уходил никуда вовсе, а может быть, так оно было и на самом деле:
— Гляжу, побеседовали! — Понимающе подмигнув ему, горбун заторопился в обратный путь. — Говорил вам, что фрукт, хоть сейчас к стенке. Вот они кадры мои, рвач на воре, контриком погоняет. Войдите в мое положение, товарищ Золотарев, не работа, а каторга. Фронтовики позарез нужны, с теми мы быстро наведем порядок…
Выпроставшись из утренней ваты, сопка гляделась теперь целиком. В черном шлейфе над ее плоско срезанной вершиной уже поплясывали алые язычки. Держался ровный, с редким подрагиванием гул. Винтовой подъем по узким террасам горы медленно уводил их всё дальше от береговой низины, пока снова не вывел к коробке местного управления, где кадровик, поджидая отставшего Золотарева, остановился у двери с табличкой «Медчасть».
— Здесь остановитесь, — проговорил тот, встретив Золотарева и почему-то опять понимающе подмигнув ему. — Тут у нас комнатка для особых гостей оборудована, как говорится, со всеми удобствами.
В женщине, которая их встретила, не было, на первый взгляд, ничего особенного, так себе, лет тридцати с лишним полнеющая женщина в форменном белом халате, и лишь взглянув на нее повнимательнее, можно было безошибочно отметить в ней необычность повадки и взгляда, в которых явственно сквозила властная уверенность в себе, с примесью, однако, глубоко затаенной, но терпкой горечи.
— Проходите, я уже всё приготовила. — В ее манере говорить тоже сказывалась необычность характера: она вела себя с ним так, будто они были давно и близко знакомы. — Сразу будете отдыхать или сначала поужинаете?
— Нет, нет, — бежал он от ее спокойно пристальных глаз, — спать, сразу спать, устал, как черт.
— Да, да, — вмешался было кадровик, заюлив, заерзав беспокойными глазами, — товарищу Золотареву необходимо хорошенько отдохнуть, завтра у нас предстоит большая работа.
Но та даже бровью не повела в сторону горбуна, будто его и не существовало вовсе, обратилась опять к Золотареву:
— Тогда проходите в свою комнату, там уже постелено. Если что понадобится, не стесняйтесь, зовите, я всегда тут.
С этим ее «если что понадобится» в смутном сердце Золотарев и двинулся к себе, к своему очередному походному пристанищу. Только оставшись один, наедине с собой, он по-настоящему почувствовал, какая вязкая тяжесть налила его за эти вроде бы недолгие часы. Едва Золотарев лег, как сонная одурь навалилась на него, и поэтому полуодетую женщину, которая вскоре вошла и спокойно, словно к себе, легла рядом с ним, он уже принял за наваждение.
В этом наваждении, полусне-полуяви и прошла ночь, среди которой, вперемежку с судорожными истязаниями, будто сказка без конца, перед ним прошла чужая жизнь такой боли и напряжения, что, думалось, была не под силу одному человеку. И, пожалуй, впервые в жизни в него вошла сладкая отрава жалости: к ней, к себе, ко всем, кто ушел и еще придет, ко всему сущему на этой скорбной земле. Растекаясь в этой жалости, он глухо забылся только к самому утру с единственным и новым для себя именем на губах:
— Поля…
Золотарев проснулся от прерывистой канонады. Казалось, шла длительная артподготовка перед большим наступлением. Комнату трясло мелкой дрожью, запорошенные пеплом стекла тихонько позвякивали, пол под ногами сделался шатким и неустойчивым. «Началось! — наскоро одеваясь, утвердил он про себя. — Теперь только держись!»
В комнату, уже одетая, заглянула Полина и деловито, словно между ними ничего не произошло, сообщила:
— Пожары начались, Илья Никанорыч, надо бы эвакуировать женщин и детей, а наших начальников хоть ложками собирай, никак после вчерашнего не отойдут.
Первая неловкость за себя и за нее, какая было возникла в нем в самом начале, тут же сменилась холодной яростью. Он вдруг ощутил в себе тот восхищающий душу подъем, который всегда предвещал для него риск, дело, власть. В подобные минуты для него не существовало препятствий и не было удержу:
— Перестреляю, как собак! — Его победно несло властолюбивое бешенство. — Будут отвечать по законам военного времени! — И уже выносясь наружу, кивнул ей. — Все остаются на своих местах.
Он ворвался в управление в самый разгар паники. Люди бессмысленно метались по коридору и кабинетам, галдели все разом, не слыша или не понимая друг друга: гвалт стоял, будто на вокзале во время бомбежки. Из радиорубки пробивался сквозь галдеж почти плачущий голос Ярыгина:
— Судна нужны позарез, — он так и произносил «судна», — на чем людей вывозить будем?.. Войдите в наше положение, горит кругом… — Прерванный на полуфразе появлением Золотарева, он тут же стушевался, заблудил заискивающими глазами в сторону начальства. — Тут вот товарищ Золотарев как раз, сейчас дам… — Уступая ему место у селектора, тот даже не скрывал благодарного облегчения: его дело, мол, теперь сторона. — Прошу вас, товарищ Золотарев…
Оказавшись в своей стихии, Золотарев окончательно перестал церемониться: сразу же отключил прием и перешел на беспрерывный вызов:
— Говорит Золотарев. Беру всю полноту ответственности на себя. Остров объявляю на военном положении. Начинаю эвакуацию женщин и детей. Все мужское население считаю мобилизованным. Приказываю: вся судовая наличность ближайшей группы островов должна в течение часа быть у меня на рейде. Выполняйте. — Он отключил связь и, повернувшись к сидевшему сбоку от него однорукому, приказал: — Выставить охрану у складских помещений и магазинов, в случае грабежа стрелять без предупреждения. За тушение пожаров отвечаешь лично. Понятно? — И, не чувствуя в угрюмо похмельном лице управленца должного отклика, схватил того за ворот гимнастерки, поднял, притянул к себе вплотную. — Слушай ты, мыслитель, я из тебя эту дурь окопную быстро вышибу, тебя еще, видно, жареный петух в задницу не клевал, так я устрою: каждый клевок девять грамм, понял?
Тот, судя по всему, мгновенно протрезвел и, боязливо отодравшись от Золотарева, вытянулся по стойке смирно:
— Выполню любое задание партии и правительства, товарищ начальник. Его запойная хрипотца приобрела торжественную тональность. — В огонь и в воду, товарищ Золотарев!
— То-то, — остывая, бросил ему Золотарев и выдвинулся в коридор. Слушай мою команду. Все женщины и дети в течение часа должны быть в безопасной зоне у воды. Назначаю ответственным за эвакуацию начальника политотдела Гражданского управления Ярыгина. — Перехватив затравленный взгляд политотдельца, он еще раз, чуть ли не со сладострастием, подчеркнул: — Товарища Ярыгина. Всё, выполняйте приказ…
Через минуту управление опустело: заработал безотказный механизм запущенной им машины, работающей на инерции страха. Ему теперь оставалось только время от времени корректировать ее ход, чтобы она не уклонялась в сторону и не сбавляла темпа. Науку управлять такими процессами он давно выучил назубок.
В стремительно убывающей суматохе коридора перед ним вдруг определился кадровик:
— Вы отвечаете за жизнь всего контингента, — доверительно подступился тот к нему, — а я отвечаю за вашу жизнь, товарищ Золотарев. Вам необходима надежная страховка. Вот, — горбун вытолкнул впереди себя лобастого парня в военной телогрейке и кепке, заломленной на самый затылок. — Катерок у него небольшой, но крепкий. Даже, — тут кадровик насмешливо осклабился, — с командой. Будет стоять специально для вас, на всякий случай. — И торопливо отметая любые возражения, быстро закончил. — В последнюю минуту может понадобиться.
Кого-то этот парень удивительно напоминал Золотареву: наваждение было так объемно, так явственно, что он не выдержал, спросил:
— Ты откуда сам-то?
— Землячок, товарищ Золотарев, — поспешил ответить за того кадровик, опять землячок! Мало тульский, еще и сычевский, Самохин Федор Тихонович, собственной персоной. Прямо скажу, кадр первостатейный: фронтовик, специалист, работник, с такими до коммунизма — рукой подать. Глядишь, даже помните?
Еще бы Золотареву не помнить Самохиных! Не водилось на деревне мужика злее и привязчивее дядьки Тихона, случая, бывало, не пропускал, чтобы не подковырнуть, не подразнить отца. Немало слез по Тихоновой милости выплакала золотаревская мать. Младшего из Самохиных, правда, он помнил смутно, сказывалась разница в возрасте, но, даже если бы и помнил, восторга от этой памяти не испытал бы: слишком болезненным оставалось для него всё, связанное с Сычевкой.
— Да, да, помню, — сухо отрезал он, заранее предупреждая любые попытки панибратства со стороны непрошенного земляка. — Ты лучше скажи мне, как ты его, катерок свой, на месте удержишь, волна, видел, какая?