Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Поздним вечером его машина бесшумно вкатилась в квадратный дворик безликого особняка на площади Восстания. Изнутри особняк был так же безлик, но компактен, привлекая удобным расположением служб и жилья. Изредка бывая здесь, он всякий раз отмечал про себя сходство этого дома с маленькой крепостью: все окна выходят в тесные проезды; вдоль Садового кольца, откуда возможно огневое оцепление, — сплошной кирпичный забор; во дворе, с тыла глухая, в шесть этажей стена, но главное, что сразу бросилось ему в глаза еще при первом посещении, — это здание Радиокомитета, торчавшее прямо напротив, через узкий проулок. «Окопался, сукин сын, — по обыкновению опасливо обожгло его, — на воре шапка горит, часа своего выжидает, шакал, у микрофона под боком устроился!»

Емко очерченный сзади светом дверного проема, тот уже сбегал к нему навстречу со ступенек приземистого крыльца:

— Ждет, ждет голубчик отца крестного. — Хозяин бережно подхватил гостя под локоток и бочком, бочком повлек к дому. — Извелся весь в ожидании, поверь, осунулся даже. — Принял у него шинель и, догоняя, продолжал косить в его сторону сбоку веселым глазом из-под пенсне. — Как говорится, готов, только окунуть осталось младенца. Сюда…

Стол был накрыт на троих, сверкал и лоснился хрусталем, никелем, снедью, строго топорщился крахмальной белизной скатерти и салфеток. Проходная, без окон комната тонула в теплом сумраке от низко спущенного над столом абажура с густой бахромой, и поэтому всё в ней, этой комнате: мебель, картины, портьеры на дверях — смотрелось смутно и зыбко, словно сквозь запотевшее стекло.

— Вот он, вот он, крестничек, дрожит, как нашкодивший школьник. Хозяин ловко обогнул гостя, летучей походкой пересек комнату, отдернул портьеру. — Проходи, Серго, не стесняйся, Сосо приехал, видеть тебя хочет.

На пороге противоположной двери выявилась безликая фигура, сутуло устремилась было к нему, но тут же замерла, согнувшись чуть не в поясном приветствии:

— Здравствуйте, Иосиф Виссарионович…

— Брось эти величания, Серго, — хозяин уже подталкивал того сзади, посмеивался, мельтешил стеклышками пенсне, — Сосо к тебе как к другу пришел, обнять тебя хочет, а ты со своими официальностями, нехорошо получается. Иди, иди, не бойся, не укусит.

И чем ближе тот подступал к нему, тем неуютнее становилось у него на душе: он вдруг разглядел в этом сутулом старике, который, кстати, был на шесть лет моложе его, свое собственное отображение. И хотя его давно донимала мысль о старости, ему в голову не могло прийти, что дело зашло так далеко и что возраст уже сыграл с ним такую скверную шутку. Ему понадобилось некоторое усилие воображения, чтобы узнать в этой студенистой развалине бойкого парня батумских времен с белозубой улыбкой во весь рот и влажно мерцавшим взглядом. «Нет, видно, никого она не щадит, костлявая, заключил он мысленно тот давний их разговор в духане, — всех без разбора метет».

Приближаясь к нему, тот словно ступал по тонкому льду: прежде, чем поставить ногу, инстинктивно нащупывал подошвой пол под ногами. Заглаженная до блеска шевиотовая пара сидела на нем, будто с чужого плеча, старомодный галстук поверх ветхой сорочки болтался, как петля, тщательно подстриженные, но редкие волосы почти не скрывали лысеющего черепа: тусклое подобие человека, небрежный слепок с облика разоренного игрока, пожелтевший негатив их общего прошлого.

— Гамарджоба,[5] Сосо! — Гость затравленно вглядывался в него, стараясь, видно, по выражению его лица угадать необходимую дистанцию в разговоре. Здравствуй, дорогой!

— Гагимарджес,[6] гагимарджес, Серго, — изображая объятье, он завел руку к тому за спину, слегка похлопал по ней, успокаивая, — ну, ну, Серго, ну, ну, будь мужчиной…

Шевиотовый пиджак старика был густо осыпан перхотью, и, брезгливо отстраняясь от того, он вдруг с угрюмым злорадством повторил про себя французскую пословицу о гильотине как лучшем средстве от этой напасти.

Нет, ему было не жалко этого восторженного болтуна, посмевшего в трудную для него минуту оказаться в стане его политического противника, но он считал, что всякое правило в состоянии долго продержаться только на исключениях, от которых оно — это правило — приобретает еще большую и последовательную неотвратимость. И пусть радуется тот, кому выпал счастливый билет, тем более, если он выпал бывшему приятелю.

А хозяин уже суетился вокруг стола, вибрировал переполнявшим его озорством, гостеприимно распахивал руки:

— За стол, за стол, гости дорогие, как говорит хорошая русская пословица, соловья баснями не кормят…

— Наливай, Лаврентий. — Он спешил, торопился быстрее достичь того раскованного состояния, когда слово становится уверенным и легким, а слушатель податливым. — Мне «изабеллы»!

Потом, во всё протяжение застолья, он исподволь внимательно следил за беспомощно пьянеющим гостем, пытаясь составить из разрозненных, почти неуловимых черт и черточек цельный образ человека, с которым его связывала молодость, но знакомые приметы, едва сцепившись в нечто единое, тут же осыпались, вновь обнажая перед ним приблизительную арматуру, скелет, остов лица, вяло обтянутый старческой кожей.

— Ты помнишь, Серго, — его влекло, подмывало злорадное любопытство, тот наш духан в Батуми?

В перекрестном внимании двух пар глаз, словно в скрещении света, тот метался заискивающим взглядом от одного к другому, лепетал в хмельной умиленности:

— Конечно, Сосо, конечно, помню, еще бы не помнить, эх молодость, молодость, золотая пора!..

Но в склеротических зрачках гостя, где глубоко затаенный страх лишь слегка расслабился опьянением, он безошибочно читал другое: не помнит, ничего не помнит, но будет заранее поддакивать, чтобы в очередной раз спасти свою шкуру. Боже мой, и эта заячья порода человекоподобных особей грозилась когда-то перевернуть мир вверх дном и поставить во главе этого бедлама безродного еврея из Херсона.

Ни с того, ни с сего ему снова припомнилось откровенное восхищение в синих глазах Золотарева, он мысленно сравнил гостя с русоголовым туляком, и сравнение вышло не в пользу старого приятеля. «Может быть, попробовать его еще раз, — колебнулось было в нем что-то, — глядишь, потянет, за одного битого, говорят, двух небитых дают». Но вслух сказал, отметая сомнения и нисколько не заботясь о логике разговора:

— Проморгал Курилы твой Золотарев, Лаврентий, шкуру с него снять мало. — И добавил после короткой паузы. — Народу много, а людей нету. Запевай, Лаврентий.

Хозяин послушно прокашлялся и, прикрыв глаза, старательно вывел мягоньким тенорком: «Чемо цици, Нателла…».[7] Гости слаженно подхватили вторую строку, и песня на какое-то время соединила их в одном томлении, в одной тоске. Им не было никакого дела до грузинской девочки Нателлы, до ее любви и забот, но в этой девочке они оплакивали сейчас свою собственную судьбу, свое прошлое, настоящее и будущее, призраки своих тщетных надежд, свою малость, бездомность, одиночество. Где ты, где ты, девочка Нателла, желанный призрак, ускользающий горизонт, неутоляемая жажда?

Наступал момент, ради которого, собственно, это и затевалось. Он едва заметно, со значением кивнул хозяину, тот утвердительно сощурился, широко расплываясь в сторону гостя:

— Слушай, Серго, вот Сосо стесняется у тебя спросить, можно, он к тебе в гости поедет? Сосо хочет посмотреть, как ты живешь, с женой твоей познакомиться, будь другом, пригласи?

— Да, да… Я с радостью… И жена будет рада. — Хмель быстро улетучивался из гостя, всё в нем опрокинулось, посерело. — Только, сами знаете, коммунальная квартира, народу полно, одна комната, принять совсем негде…

Но хозяину уже было не до гостя с его жалким лепетом и оправданиями:

— О чем разговор, Серго, мы люди простые, не в княжеских хоромах выросли, нам от народа отрываться не к лицу, сейчас и поедем. — Живо подаваясь к выходу, тот крикнул куда-то за портьеру, в темноту коридора. Саркисов, машину!

4

В просветах между занавесками перед окном машины расступалась ночная Москва в редких огнях и первой наледи. Он давно привык, даже привязался к этому нескладному городу, где ему, с помощью русских подельников, удалось взлелеять и осуществить отмщение заносчивым землякам, не принявшим его когда-то в своей среде, а затем вернуться в Грузию триумфатором. Но и после этого здесь, в Москве, за надежной броней огромных людских масс и пространства, он чувствовал себя намного уверенней и неуязвимей, чем там, на собственной родине. Поэтому он не любил родных мест, заезжал туда редко, походя, неохотно, предпочитая им устойчивую громоздкость вот этих, плывущих ему навстречу улиц.

Москва еще носила на себе следы минувшего лихолетья, на затемненных окнах дотлевали бумажные кресты, от сплошных когда-то деревянных заборов оставались только обгрызанные пеньки опор, номерные фонари отсвечивали синими стеклами, ему трудно было поверить сейчас, что ровно пять лет назад, в эту же пору, обескровленная Москва всерьез готовилась сдаться на милость победителя, а он, запершись у себя в кабинете, тоскливо ждал вестей из штаба Волоколамского направления: от них — этих вестей — зависела тогда судьба страны, его собственная судьба. Разве мог он предположить в те ноябрьские дни, что через каких-нибудь четыре года капризная фортуна положит к его ногам почти половину Европы, заставив согнуться перед ним надменные шеи ослабевших союзников!

Примостившись прямо против него на откидном сиденье, Кавтарадзе надсадно дышал, ерзал, прерывисто бормотал в его сторону:

— Конечно, жена обрадуется… Еще бы!.. Только принять негде по-человечески… Коммуналка, повернуться трудно… В тесноте, конечно, не в обиде… Я не жалуюсь, Сосо, живу не хуже других, мне хватает, только гостей принять негде, теснота…

— Брось, Серго, прибедняться, — насмешливо посверкивали сбоку из темноты стеклышки пенсне, — живешь в нашем здоровом коммунальном коллективе, среди народа, так сказать, в самой гуще, радоваться должен, с простыми людьми в постоянном контакте…

Машина, свернув с магистрали, принялась плавно петлять по лабиринту низкорослых переулков и вскоре вкатилась в неглубокий дворовый колодец, застыв у подъезда деревянного флигелька.

— Осторожнее, Сосо, — выбравшись из машины первым, Кавтарадзе протянул ему руку для опоры, — тьма здесь такая, хоть глаз коли, без света еще живем, по-военному…

В ночном безмолвии опытный слух его сразу же выловил шепотную перекличку и скользящие шорохи: вокруг дома разворачивалась цепь наружного охранения. Эта озабоченная возня по обыкновению вызвала в нем острое сознание собственной уязвимости, стерегущей его на каждом шагу, напоминая ему в то же время о хрупкости и тщете человеческого существования. «Со всех сторон обкладывают, — мгновенно остервенился он, — как дикого зверя!»

Откуда-то у него из-за спины, под ноги к нему услужливо скользнул веерный луч ручного фонаря, и он грузно двинулся за этим лучом в провальную темень подъезда. В лицо ударило густым букетом застоявшегося жилья, душным запахом обжитой ветхости, смешением затхлой пыли с истлевающими нечистотами. Веерный луч у него под ногами скользил по выщербленной лестнице, полз со ступеньки на ступеньку, метался на поворотах, пока не замер перед порогом обшарпанной двери, тут же взметнувшись к розетке входного звонка.

— Сейчас, сейчас, — Кавтарадзе старался нащупать кнопку звонка, но та, словно одушевленная, выскальзывала у него из-под пальцев, — спят все… Сейчас, откроют…

За дверью долго не откликались, затем хлопнула дверь, послышались шлепающие шаги и женский, явно спросонья голос:

— Кто там?

— Рахиль Григорьевна, простите великодушно, это я, Сергей Иванович, будьте так добры, откройте! — просительно заторопился тот. — У жены температура, ей трудно, наверное, встать, простите пожалуйста. — Но, видно, вспомнив о своих спутниках, вдруг спохватился, повысил тон. — Не копайтесь, Рахиль Григорьевна, быстрее!

В лязге яростно отпираемых запоров послышался откровенный вызов. Дверь распахнулась сразу, одним махом, на весь проем обозначив перед ними выявленную сзади тусклым светом коридорной лампочки женскую фигуру, шарообразные формы которой едва сдерживал лоснящийся от неряшливой носки ночной халат.

— Безобразие! — И без того пышную плоть ее распирало неистовым возмущением. — У вашей жены температура, а голова должна болеть у меня! Заявляетесь ночью в пьяном виде, поднимаете на ноги весь дом, и у вас еще хватает совести повышать на меня голос, я этого так не оставлю, завтра же… — Тут она испуганно осеклась и, убывая, сжимаясь, высыхая в размерах, стала стекать куда-то вбок, в глубь коридора. — Простите, Сергей Иванович, я не заметила, какой портрет за вами несут…

Устремляясь следом за ней, тот напряженно приговаривал ей вдогонку:

— Спокойнее, Рахиль Григорьевна, спокойнее, идите к себе и закройтесь на ключ, никакого шума. — Прежде чем скрыться за дверью в глубине коридора, он виновато обернулся к гостям: — Жене скажу, чтобы оделась. Только одну минуту…

Перешагнув через порог, гость даже оробел на мгновение, до того нелепым показался он самому себе в своей маршальской шинели среди этого коммунального царства с висящими по стенам велосипедами и тазами, загроможденного по сторонам бездельным хламом и сундуками. «Живут же люди, — с содроганием представил он себя на их месте, — как в пещерах!»

Сперва чуть слышные, голоса за дверью в глубине коридора постепенно усиливались, росли, напрягались, и, в конце концов, один из них — женский отчетливо пробился наружу:

— …Успокойся, Сережа, это бывает, это у тебя от неприятностей, от переживаний, это пройдет, сейчас я встану, поставлю чаю, попей, и ты придешь в себя… Тебе это мерещится… Прошу тебя, Сергей, успокойся!

Заискивающе подмигнув ему, спутник его на цыпочках протанцевал на эти голоса, без стука приоткрыл дверь, просунул в щель голову и сказал громко, но скорее не хозяевам, а туда, за спину, в коридор:

— А кто к вам приехал, принимай дорогого гостя, хозяюшка! — И уже оборачиваясь к нему. — Заходи, Сосо, здесь все свои.

Стол был оборудован с молниеносной быстротой и максимальной незаметностью: майор Саркисов умел потрафить высокому начальству. В последовавшей после этого беспорядочной и громкой попойке он так толком и не разглядел этой самой жены Серго, которая, беспомощно похлопотав вокруг них, тихонечко стушевалась где-то в углу комнаты, между кроватью и шкафом, до самого конца не подавая оттуда признаков жизни. В памяти у него отложилась лишь ее почти птичья пугливость да смоляная с проседью прядь, свисавшая у нее со лба.

Его почти не брал хмель, и, хотя про него шла молва, что перед застольем им употреблялись особые специи, он пил со всеми на равных, по-честному, но чаще всего только вино. Опьянение сказывалось в нем лишь некоторой душевной расслабленностью и тягой к грубоватым шуткам. Поэтому, едва почувствовав легкое головокружение, он не упустил случая, чтобы не подзадорить хозяина:

— Слушай, Серго, я же тебя лихим танцором помню, тряхни стариной, изобрази лезгинку!

Тот — уже без пиджака, в расстегнутой, со спущенным галстуком рубашке — пьяно засмущался, виновато заерзал кроличьими глазами по сторонам, но, тем не менее, ослушаться не посмел, поднялся и, выбравшись из-за стола, нетвердо поплыл вокруг них под собственный аккомпанемент. Но даже теперь, спустя много лет, в старческих и неуверенных движениях его заметно проглядывалось присущее почти всем южанам изящество, врожденная музыкальность, законченность жестов и ритма. Старик плыл по кругу, забываясь в танце, и по морщинистому, с набрякшими подглазниками лицу его текли мутные слезы. Чему он сострадал сейчас — этот не по годам дряхлеющий неудачник: своей судьбе, молодости, теперешнему унижению? Бог его знает! «Ладно, — окончательно решил про себя гость, — чёрт с ним, пусть живет!»

Только под утро, когда лица сотрапезников стали смутно расплываться перед ним среди частокола разнокалиберных бутылок, он вдруг вновь вспомнил о цели всей этой затеи и, небрежным жестом вынув из бокового кармана френча сложенную вчетверо бумагу, устало подытожил:

— Спасибо за компанию, Серго, пора по домам. На прощанье у меня к тебе дело: поедешь послом в Румынию? — И, заранее отмахиваясь от возможных благодарностей, буднично зевнул. — Карандаш у тебя найдется? — Он безучастно ждал, пока хозяин метался по комнате в поисках карандаша. — Не спеши, дорогой, поспешность, сам знаешь, нужна только при ловле блох, время терпит. — Получив от хозяина случайный огрызок, намеренно по-мальчишески послюнявил грифель, размашисто начертал резолюцию и протянул бумагу хозяину. — Отдай Вышинскому на исполнение. — И тотчас повернулся к спутнику. — Поехали, Лаврентий, пора и честь знать…

Он уже ничего не видел и не слышал, почти без усилия выключаясь из окружающего. Лишь оказавшись в машине, он на какое-то мгновение отметил взглядом стоящего у подъезда в одной рубашке со спущенным галстуком хозяина и с вялой механичностью махнул тому ладонью в знак приветствия.

Когда машина, вырулив из лабиринта кривых переулков, зашелестела по магистрали, он внезапно проговорил с сонной ленцой:

— Слушай, Лаврентий, ты этого своего Золотарева все-таки шлепни, стихия стихией, а отвечать кто-то должен.

И облегченно откинулся на спинку сиденья.

Глава тринадцатая

1

Путь, который отделял теперь этих людей от землu, где они родились, от деревень, городских окраин и поселковых трущоб, откуда они отправились, отныне не измерялся днями и километрами, но только Историей и Временем. Этой дороге исполнялось в те поры тридцать, а, может быть, триста или, что еще вероятнее, три тысячи лет.

Ручеек Курильского переселения неслышно втекал в гудящий водоворот всеобщего русского Безвременья, бесследно растворяясь в нем, как ржа в щелочи. В сердцах сорванная со своей оси, основы, стержня, Россия раскручивала людские массы в винтовом кружении одного лихолетья за другим, перекладывая войну голодом и опять голодом и войной.

Растекаясь по дорогам и тропам разоренной страны, они двигались по всем сторонам света в поисках хлеба и счастья, порою останавливались, образуя на скорую руку нечто похожее на семью и жилье, но потом, словно следуя чьему-то зову, вновь поднимались с места, начиная свой путь сначала.

По дороге они вымирали семьями, кланами, поколениями, теряли память о прошлом и о самих себе, не замечая вокруг ничего, кроме земли под собою, их пустыня жила в них самих, и в ней им суждено было плутать до скончания века. И они плутали по ней без цели и направления, в слепой надежде когда-нибудь остановиться навсегда, чтобы обрести наконец покой и зрение. Но шли годы, а безумное шествие их все продолжалось, не суля впереди ни привала, ни отдыха, а тот, кто веще руководил ими, был так далеко, что им даже не приходило в голову попытать-ся обратиться к нему с вопросом: доколе? Да и шел ли кто-нибудь впереди? Вполне может быть, что они двигались по замкнутому кругу и среди них не было ни овец и козлищ, ни победителей и побежденных, ни вожаков и ведомых — одни слепые, несчастные каждый по-своему.

— Ваня, Бог принес тебе счастье.

— Ишь ты!

— Ваня, хочешь глянуть на свое счастье?

— Эка невидаль, дай-ка мне лучше на Бога взглянуть.

2

Пассажирский катер трофейного образца, бойко переваливаясь с волны на волну, продвигался вдоль Курильской гряды. Над межостровными проливами клубился ватный туман, поверх которого плыли, как бы повиснув в воздухе, плоско срезанные конусы низкорослых вулканов. Один из них, с особенно пологим склоном, сильно дымился, густо обкуривая высокое, без облачка небо, вдоль и поперек перечеркнутое хищным полетом чаек.

— Задымил старик-Сарычев, теперь надолго, — проследив взгляд Золотарева, опасливо вздохнул Ярыгин. — Неспроста задымил, неспроста, беды не накликал бы, с него станется!

Начальник политотдела областного Гражданского управления, всякий раз неотступно сопровождавший его в поездках по островам, производил впечатление человека как бы раз и навсегда чем-то испуганного. Шепотком поговаривалось, что тот, загремев в ежовщину, успел вдоволь нахлебаться лагерной баланды, но перед самой войной неисповедимым чудом выплыл, восстановился в партии и, чтобы не искушать судьбу, навсегда осел в этих широтах. На неизменно тревожном, с резкими морщинами лице его постоянно блуждала виноватая полуулыбка или, вернее, ее подобие, от которой на душе у Золотарева почему-то скребли кошки. «И не поймешь его, — поеживался он про себя, — то ли руки целовать готов, то ли вот-вот укусит».

С первого дня пребывания на острове Ярыгин следовал за ним по пятам, не отставал ни на шаг, откровенно стараясь услужить ему, и в то же время в пугливой настороженности политотдельца чувствовалась какая-то явно намеренная вязкость, словно тот выполнял при нем некий весьма неприятный для себя, но обязательный урок. Задаваться вопросом, охрана это или слежка, Золотарев не стал, благоразумно рассудив, что и то и другое ему следует принять лишь как издержки его теперешнего положения: приказано охранять, пусть охраняет, предписано следить — на здоровье, с него не убудет!

Собственно, специальных дел на островах у Золотарева не было: управление вверенным ему хозяйством осуществлялось через многочисленные государственные и партийные учреждения непосредственно из Южно-Сахалинска, но на этот раз у него возникла особая причина, чтобы, воспользовавшись удобным предлогом — наступали Октябрьские праздники, — податься в эти места. И эта причина была одна — Матвей. Как-то стороной узнал он о том, что Загладин работает скотником на этом острове.

Снова, как тогда во сне над Байкалом, Золотареву вспомнилось всё до мельчайших подробностей, и пронеслось, и запечатлелось в нем в какую-то долю мгновения. Их было тогда на разъезде двое, этих самых Загладиных, Иван и Матвей, — и оба исчезли в ночь перед арестом Ивана Хохлушкина. Матвей всегда отличался скрытностью и, видно, почуяв неладное, ушел и увел за собой брата, как говорится, от греха подальше.

Увидеть Матвея сделалось навязчивой идеей Золотарева. Его потянуло туда, на Матуа, к Матвею, как грешника влечет к свидетелю своего падения. И хотя он осознавал опасность для себя подобной авантюры, да еще в присутствии такого надсмотрщика, но всё же решился и под предлогом необходимости показаться переселенцам на Октябрьских праздниках отправился на острова.

Теперь они возвращались после митинга в Южно-Курильске, объезжая остров за островом, приближались к Матуа. Волна под носом катера шла мелкая, погода на острове не предвещала ничего неожиданного и, судя по всему, время на суше им предстояло провести без особых приключений.

— Чего там, они у вас тут все дымят! — Он снисходительно потрепал спутника по плечу. — Волков бояться — в лес не ходить.

— А вы посмотрите, Илья Никанорыч, — оробел тот от его фамильярности, но поддакивать ему все-таки не стал, — шлейф-то у него с чернецой.

— Все они тут у вас с чернецой, — снова отмахнулся Золотарев, но, тем не менее, опасливо прислушался к безмятежной тишине острова, плывущего им навстречу, — перезимуем!

Остров спускался к воде ровными, поросшими густым ольховником террасами, по которым, словно идя на приступ сопки, карабкался к ее дымящейся вершине береговой поселок. В постройках еще преобладал восточный фасон, легкие, похожие на скворешники, с плоскими крышами коробочки в обрамлении аккуратных палисадников, но местами в это хрупкое, почти карточное царство уже грубовато врезались первые челны среднерусских пятистенников: тяжеловесная поступь России медленно подминала под себя воздушный орнамент японской архитектуры.

Но — странное дело! — чем ближе катер выруливал к берегу, тем круче и непрогляднее становилась снаружи явь: вязкий, клубящийся туман, сворачиваясь всё гуще и гуще, полз над самой водой, вплотную подступал к иллюминаторам. И вскоре сквозь эту вату, сквозь сомкнувшуюся вокруг катера тишину, сквозь обшивку, оттуда, с острова, до Золотарева добрался-таки сдавленный, будто спросонья, гул, от которого он впервые всерьез встревожился: «Чем чёрт не шутит, еще и впрямь взбесится!»

— Слышите? — Ярыгин тревожно напрягся, задеревенел. — Точно вам говорю, неспроста расфыркался, неспроста.

— Чего заранее в колокола бить, — в сердцах огрызнулся Золотарев, срывая на спутнике собственную досаду, — не горит ведь, понадобится обуздаем.

— Эх, Илья Никанорыч, дорогой товарищ Золотарев! — неожиданно прорвало того. — Будто вы порядков наших не знаете, ведь случись чего, виноватого всё равно найдут, не посмотрят, что стихия. Опять со стрелочника начнут, опять с Ярыгина спросится…

«Помяла, видно, мужика жизнь, повыламывала! — заскребло у Золотарева на сердце. — Только с кого теперь спросится, еще неизвестно, то ли с него, а то ли и с тебя, Илья Никанорыч!»

Золотарев давным-давно усвоил, что для него, как для сапера, каждый шаг может стать последним, слишком много смертельных ловушек было расставлено в том поле, где он когда-то решил искать себе своего попутного ветра, причем зашел теперь туда так далеко, что оборачиваться уже не имело смысла. И однако же всякий раз, когда перед ним возникала очередная опасность, сердце его начинало опадать и томиться.

— Пронесет, — он бесшабашно успокаивал скорее себя, чем Ярыгина, — а не пронесет — ответим: не мы первые, не мы последние.

Сверху в каюту заглянул вахтенный матрос и, не скрывая озорной издевки, осклабился:

— Волна у берега, товарищ Ярыгин, — но глядел он при этом почему-то на Золотарева, — к пирсу не подойти, придется в лодочке покачаться, на ветерку…

И тут же скрылся, оставив дверь на палубу распахнутой. Мысленно чертыхаясь, Золотарев подался к выходу с умоляющей скороговоркой Ярыгина за плечом:

— Здесь, Илья Никанорыч, рядом, рукой подать, с непривычки, оно, конечно, покачает маленько…

На палубе можно было двигаться только наощупь: волглая муть плотно запеленала окружающее, спирая дыхание липким, с явной примесью серы воздухом. Казалось, что некая сила медленно протаскивает их сквозь огромное дымовое отверстие, в конце которого гудела им навстречу клокочущая лавой топка. «Вот сиротское счастье, — досадовал он, пока цепкие руки вахтенного помогали ему перебраться в ускользающую из-под ног лодку, — все тридцать три несчастья сразу!»

Почти не ощутимая в океане зыбь, приближаясь к бухте, дыбилась высокой волной, кружевной пеной вскипая у самого борта. Силуэты матросов на веслах еле проглядывались, голос рулевого звучал протяжно и гулко, как из колодца:

— Правые, греби, левые, суши весла!.. Правые, греби, левые, табань!.. Синьков, суши!..



Поделиться книгой:



Регистрация