Относительно третьего пункта — но ведь доказательств-то пока еще нет, сэр, их нет! А разве недостаточное доказательство, что «Сокращенная система» дала гораздо больше действительно отвечающих своему назначению учителей-практикантов, чем «Несокращенная»? Или что ученики школ «Сокращенной системы» в состязаниях по правописанию одержали верх над учениками первоклассной приходской «Несокращенной» школы? Или что воспитанники школы — юнги так нужны торговому флоту, что капитаны с образцовой репутацией более чем охотно принимают этих мальчиков на свои корабли и притом совсем безвозмездно, тогда как прежде их приходилось отдавать в ученье и платить по десять фунтов с каждого в большинстве случаев какой-нибудь корыстной скотине (в образе пропойцы-капитана), часто исчезавшей раньше срока, если — не выдержав жестокого обращения — еще раньше не исчезал сам мальчик? Или что этих мальчиков высоко ценят в военном флоте, который они и сами предпочитают, потому что «там везде чистота и порядок»? Или, быть может, доказательством послужат заявления капитанов военного флота, которые пишут: «Трудно ждать лучшего от ваших маленьких воспитанников»? Или, быть может, доказательством послужит следующее свидетельство: «Посетивший школу судовладелец рассказал, что, когда во время последнего плавания его корабль, имея на борту одного из воспитанников школы, проходил Ламанш, лоцман заметил: „Жаль, что бом-брамсель поднят. Лучше бы его спустить“. Не ожидая приказания и не замеченный лоцманом юнга, принятый на корабль прямо из школы, мгновенно залез на мачту и спустил бом-брамсель. Когда, немного погодя, лоцман снова бросил взгляд на мачту и увидел, что парус спущен, он воскликнул: „Кто же это расстарался?“ — на что бывший на корабле судовладелец ответил: „Да это тот парнишка, которого я взял всего два дня тому назад“. После чего лоцман сразу же спросил: „Где же это его так выучили?“ Мальчик никогда до той поры не видел моря и ни разу не был на настоящем корабле. Или, быть может, доказательством послужит то, что Приходский Совет Степни не успевает удовлетворять все запросы, поступающие на этих мальчиков из военных оркестров? Или что за три года девяносто восемь из них поступили в полковые оркестры? Или что оркестр одного только полка принял двенадцать человек? Или что командир этого самого полка пишет: „Мы бы взяли еще шестерых. Отличные ребята!“ Или что один из мальчиков — все в том же полку — стал уже помощником капельмейстера? Или что люди, возглавляющие самые разнообразные предприятия, тянут в унисон: „Побольше бы нам таких мальчиков — они проворны, они послушны, на них можно положиться“? Видел я и другие доказательства своими собственными не торговыми глазами, хотя и не полагаю себя вправе упоминать, какое общественное положение занимают сейчас некоторые весьма почтенные мужчины и женщины, бывшие некогда нищими, призреваемыми Приходским Советом Степни.
Мне нет нужды утверждать, какие замечательные солдаты могут выйти из некоторых мальчиков. Многих из них привлекает военная служба, и как-то раз, когда один из бывших воспитанников зашел навестить родную школу в полном кавалерийском обмундировании, да еще и при шпорах, мальчиков обуяло возбуждение дотоле неслыханное, так им захотелось попасть в кавалерийский полк и стать обладателями столь же великолепных атрибутов. Из девушек выходят отличные служанки. Время от времени они собираются в школе группами человек по двадцать, а то и больше, чтобы взглянуть на свои классы, выпить чаю со своими бывшими учителями, послушать школьный оркестр, посмотреть на знакомый корабль, мачты которого высятся над соседними крышами и трубами. Что касается физического здоровья воспитанников школ, то оно настолько хорошо (по той простой причине, что все гигиенические правила продуманы так же тщательно, как и вся система образования), что когда инспектор мистер Тэфнел впервые упомянул этот факт в своем отчете, то — вопреки его отменной репутации — возникли подозрения, что он допустил, сам того не ведая, какую-то чрезвычайно грубую ошибку или преувеличение. Прекрасно и нравственное здоровье этих школ (где не знают телесных наказаний), высоко стоит там и правдивость. Когда корабль был только что построен, мальчикам запретили залезать на него, пока, во избежание несчастных случаев, не будут натянуты сетки, которые сейчас всегда на месте. Некоторые мальчики, снедаемые любопытством, ослушались, вылезли на рассвете из окна и вскарабкались на мачту. Один из них, к несчастью, сорвался и разбился насмерть. Против остальных не было никаких улик, однако всех мальчиков собрали, и председатель совета попечителей обратился к ним со следующими словами: «Я ничего не могу обещать вам, вы сами видите, какое случилось несчастье. Вы знаете, сколь тяжек проступок, который привел к таким последствиям. Я не могу сказать вам, какая участь ждет совершивших этот проступок, но, мальчики, вас учили ставить правду превыше всего. Я хочу знать правду! Кто виноват?» И сразу же все мальчики, которые лазили на корабль, отделились от остальных и выступили вперед.
Джентльмен этот весь свой ум и всю душу (и, надо сказать, прекрасный ум и прекрасную душу) уже много лет подряд целиком отдавал и продолжает отдавать этим школам, которым очень посчастливилось иметь такого замечательного руководителя. Кроме того, школы Приходского совета Степни не могли бы быть такими, каковы они сейчас, если бы совет попечителей не состоял из столь ревностных и гуманных людей, наделенных подлинным чувством ответственности. Но что может сделать в этой области одна группа людей, то может сделать и другая. Это благородный пример для всех обществ и союзов, Это благородный пример для государства! Если следовать этому примеру, если его распространять, силой принуждая дурных родителей подчиняться, то лондонские улицы будут очищены от возмущающего глаз зрелища — мириадов детей, самое существование которых противоречит словам нашего спасителя, так как пребывают они пока что не в царствии небесном, а скорее в преисподней. Очистить наши улицы от позора и нашу совесть от угрызения? Ах! Очень кстати звучит вопрос в перекличке лондонских колоколов:
XXII. На пути к Большому Соленому Озеру
Итак, жарким июньским утром я направляюсь к кораблю переселенцев. Путь мой лежит через ту часть Лондона, которая известна посвященным под названием «Там, в Доках». «Доки» служат приютом очень многим — слишком многим, насколько я могу судить по избытку населения на улицах, — однако обоняние подсказывает мне, что тех, для кого они действительно «приют благоуханный», можно легко сосчитать по пальцам. «Доки» — это место, которое я избрал бы для посадки на корабль, если бы вздумал навсегда покинуть свою страну. В этом случае намерение мое показалось бы мне удивительно разумным: моим глазам представилось бы много такого, от чего следует бежать.
«Там, в Доках» едят самых больших устриц и разбрасывают самые шершавые устричные раковины, которые видели когда-либо потомки святого Георгия и Дракона[111]. «Там, в Доках» поглощают самых слизистых улиток, соскребая их, по-видимому, с окованных медью днищ кораблей. «Там, в Доках» овощи в овощной лавке приобретают просоленный и чешуйчатый вид, словно их скрестили с рыбой и морскими водорослями. «Там, в Доках» матросов «кормят» в харчевнях, трактирах, кофейнях, лавчонках, где торгуют одеждой, в лавчонках, где продают в долг, в самых разнообразных лавчонках, не все из которых можно упоминать в обществе — кормят самым что ни на есть разбойничьим образом, беспощадно выкачивая из них деньги. «Там, в Доках» матросы средь бела дня бродят посреди улицы с вывороченными наизнанку карманами и с такими же мозгами. «Там, в Доках» бродят по улицам разряженные в шелка дщери Британии, владычицы морей; их непокрытые локоны треплются по ветру, яркие косынки развеваются на плечах, а кринолинов — хоть отбавляй! «Там, в Доках» каждый вечер можно услышать, как несравненный Джо Джексон воспевает на волынке британский флаг, и каждый день можно посмотреть в паноптикуме за один пенни и без всякой очереди, как он убивает полисмена в Эктоне[112] и как его за это казнят. «Там, в Доках» можно купить колбасы и сосиски всех сортов: вареные и копченые, приготовленные всеми возможными способами; главное, не вдумываться, что в них входит, помимо специй. «Там, в Доках» сыны Израиля, забравшись в первую попавшуюся темную каморку или подворотню, которую им удается снять, развешивают матросские товары: мельхиоровые часы, клеенчатые шляпы с большими полями, непромокаемые штаны. «Ведь это же вещь, а, Джек!» «Там, в Доках», выставляя полный костюм мореплавателя, эти торговцы натягивают его просто на каркас, не заботясь о таких условностях, как восковая голова в шляпе, и воображаемый обладатель этого костюма обычно бывает представлен беспомощно свисающим с нок-реи, после того как все его мореходные и землеходные испытания остались позади. «Там, в Доках» вывески магазинчиков обращаются к покупателю запросто, как к давнишнему знакомому: «Погоди-ка, Джек!», «Специально для вас, ребятки!», «Курите нашу мореходную смесь за два шиллинга девять пенсов!», «Все для британского морячка!», «На корабле!», «Сплеснить брасы!», «А ну, ребята, не горюй — зайди тоску развей! Ты пиво наше не пивал? Отведай же скорей!» «Там, в Доках» ростовщики ссужают деньги под носовые платки, расписанные в виде британского флага; под часы, у которых по циферблату ходят малюсенькие кораблики, равномерно поклевывая носом; под телескопы, под навигационные инструменты в футлярах и тому подобные вещи. «Там, в Доках» аптекарь начинает дело буквально ни с чем, торгуя главным образом корпией и пластырем, чтобы заклеивать раны — без ярких пузырьков и без маленьких ящичков. «Там, в Доках» захудалый гробовщик похоронит вас почти даром, после того как какой-нибудь малаец или китаец всадит вам нож в спину уж совсем задаром, так что трудно рассчитывать на более дешевый конец. «Там, в Доках» любой пьяный может ввязаться в ссору с любым пьяным или трезвым, и все окружающие примут в ней участие, так что ни с того ни с сего вас может закрутить водоворот из красных рубашек, всклокоченных бород, косматых голов, голых татуированных рук, дщерей Британии, злобы, грязи, бессвязных выкриков и безумия. «Там, в Доках» день и ночь пиликают скрипки в трактирах и, покрывая их назойливые звуки и вообще все окружающие звуки, пронзительно кричат бесчисленные попугаи, привезенные из далеких краев, и вид у них такой, будто они чрезвычайно удивлены тем, что увидели на наших берегах. Быть может, попугаи не знают — а быть может, и знают, — что через «Доки» проходит дорога в Тихий океан с его прекрасными островами, где девушки-дикарки плетут гирлянды из цветов, а юноши-дикаря занимаются резьбой по скорлупе кокосовых орехов и свирепые идолы с невидящими глазами сидят в тенистых рощах и думают свои думы, которые ничуть не лучше и ничуть не хуже, чем думы жрецов и вождей. И, быть может, попугаи не знают — а быть может, и знают, — что благородный дикарь — всего лишь докучливый обманщик, по вине которого на свет появились сотни тысяч томов, ничего не говорящих ни уму, ни сердцу.
Церковь Шэдуэл! Легкий ветерок резвится в прорезях шпиля, нашептывая о том, что ниже по реке воздух куда свежее и чище, чем «Там, в Доках». В бухте сразу за церковью маячит громада корабля наших переселенцев. Называется он «Амазонка». Фигура, украшающая нос корабля, не обезображена, как, согласно мифу, были обезображены прекрасные родоначальницы племени мудрых воительниц[113] для удобства обращения с луком, однако я вполне согласен с резчиком:
Наш переселенческий корабль стоит бортом к пристани. Огромные сходни из перекладин и досок в двух местах соединяют корабль с пристанью, и вверх и вниз по этим сходням бесконечной вереницей, туда и сюда, взад и вперед, как муравьи, снуют переселенцы, отплывающие на нашем корабле. Кто тащит капусту, кто караваи хлеба, кто сыр и масло, кто молоко и пиво, кто ящики, постели и узлы, кто младенцев — дети почти у всех; почти у всех в руках новенькие жестяные бидоны для ежедневного рациона пресной воды, и при виде этих бидонов во рту появляется неприятный жестяной привкус. Туда и сюда, вверх и вниз, с корабля на берег и с берега на корабль, они кишат повсюду — наши переселенцы. И все же каждый раз, как распахиваются ворота порта, появляются новые кэбы, появляются тележки и появляются фургоны, и на них прибывают еще переселенцы, и с ними еще капуста, еще хлеб, еще сыр и масло, еще молоко и пиво, еще ящички, постели и узлы, еще жестяные бидоны, и вместе с этими грузами все нарастает и нарастает количество детей.
Я подымаюсь на борт нашего переселенческого корабля. Прежде всего я иду в кают-компанию и нахожу там обычную при подобных обстоятельствах картину. Каюта заполнена мокрыми от пота людьми с ворохами бумаг, перьями и чернильницами; впечатление таково, что, едва успев вернуться с кладбища, поверенные неутешной миссис Амазонки бросились разыскивать пропавшее в общей суматохе завещание ее новопреставленного супруга. Я выхожу на ют подышать свежим воздухом и, обозревая оттуда переселенцев, расположившихся на нижней палубе (собственно говоря, я и здесь со всех сторон окружен ими), замечаю, что и тут вовсю работают перья, и тут стоят чернильницы, лежат вороха бумаг, и тут возникают бесконечные осложнения при расчетах с отдельными лицами из-за жестяных бидонов и уж не знаю там из-за чего. Раздражения, однако, не замечается, не видно пьяных, не слышно ругани и грубых выражений, не замечается уныния, не видно слез, и везде на палубе, в каждом уголке, где только можно приткнуться — опуститься на колени, сесть на корточки или прилечь, — люди в самых неподходящих для писания позах пишут письма.
Должен сказать, что мне доводилось видеть корабли переселенцев и до этого июньского дня, однако эти люди так разительно отличаются от всех других виденных мною при подобных обстоятельствах людей, что я невольно выражаю свое удивление вслух: «Интересно, за кого бы принял этих людей непосвященный!»
Внимательное, оживленное, коричневое от загара лицо капитана «Амазонки» появляется рядом. Он говорит: «И в самом деле — за кого? Большинство из них мы приняли на борт еще вчера вечером. Приехали они из разных концов Англии небольшими группами и раньше друг друга в глаза не видели. И не успели они пробыть на борту корабля двух часов, как у них уже образовалась своя собственная полиция, установились собственные законы и дежурства у всех люков. Не пробило еще девяти часов, как у нас уже царил порядок и спокойствие, не хуже чем на военном корабле».
Я снова огляделся по сторонам и подивился невозмутимости, с какой писали письма эти люди. Среди окружавшей их толпы они умудрялись не отвлекаться ничем, а в это время над их головами, покачиваясь, проплывали и опускались в трюм огромные бочки; в это время разгоряченные агенты бегали вверх и вниз по трапам, приводя в порядок бесконечные расчеты; в это время сотни две незнакомцев отыскивали повсюду сотни две других таких же незнакомцев, задавая вопросы относительно их местонахождения еще сотням двум таких же незнакомцев; в это время дети носились вверх и вниз, взад и вперед, путаясь у всех под ногами и, ко всеобщему отчаянию, перевешиваясь вниз головами во всех опасных местах — тем не менее они спокойно продолжали писать свои письма. Примостившись у правого борта, какой-то седовласый человек диктовал длинное письмо другому седовласому человеку в огромной меховой шапке, и письмо это, по-видимому, было настолько глубоко по содержанию, что переписчику приходилось время от времени обеими руками снимать с головы меховую шапку, дабы проветрить мозги, и обращать изумленный взгляд на диктовавшего, словно это был человек, окутанный непроницаемой тайной, и на него стоило посмотреть. У левого борта, покрыв кнехт белой тряпочкой и превратив его в аккуратный письменный столик, сидела на небольшом ящике женщина и писала с тщательностью бухгалтера. У ног этой женщины, растлившись на животе прямо на палубе и просунув голову под перекладину фальшборта, по-видимому почитая это место надежным убежищем для своего листка бумаги, хорошенькая изящная девушка писала не меньше часу, лишь изредка появляясь на поверхности, чтобы обмакнуть перо в чернильницу (в конце концов она потеряла сознание). Пристроившись у борта спасательной лодки, недалеко от меня, на юте, еще одна девушка — свежая, пышная деревенская девочка — тоже писала письмо на голых досках палубы. Позднее, когда в эту же самую лодку забрались хористы, долго распевавшие разные песни и куплеты, одна из девушек-хористок, машинально исполняя свою партию, писала письмо на дне лодки.
— Да, непосвященному трудно было бы догадаться, кто они такие, мистер Путешественник не по торговым делам, — говорит капитан.
— Несомненно!
— Если бы вы не знали, кто они, могли бы вы хотя бы предположить?
— Ну что вы! Я бы сказал, что это цвет Англии.
— То же сказал бы и я, — говорит капитан.
— Сколько их?
— По круглому подсчету восемьсот.
Я прошелся по нижней палубе, где в темноте ютились многодетные семьи, где вновь прибывающие создавали неизбежную неразбериху и где эта неразбериха усиливалась скромными приготовлениями к обеду, которые шли в каждой группе. Там и сям потерявшие дорогу женщины, подшучивая над собой, расспрашивали, как им пройти к своим или хотя бы выйти на верхнюю палубу. Кое-кто из несчастных детишек плакал, но в остальном поражала бодрость, царившая вокруг. «К завтрашнему дню утрясемся!», «Через день-два все наладится!», «Здесь будет посветлее, как только выйдем в море». Подобные фразы слышались со всех сторон, пока я пробирался ощупью между сундуков, бочек, бимсов, не спущенных в трюм грузов, рым-болтов и переселенцев на нижнюю палубу, а оттуда снова к дневному свету и к моему прежнему месту.
Способность сосредоточиться у этих людей была поистине изумительна! Все те, кто писал письма прежде, продолжали спокойно заниматься своим делом. Кроме того, за время моего отсутствия число пишущих сильно возросло. Мальчик со школьной сумкой в руке и с грифельной доской под мышкой появился снизу, с прилежным видом уселся неподалеку от меня (высмотрев еще издали подходящий светлый люк) и углубился в решение задачи, не обращая никакого внимания на происходящее вокруг. Пониже меня на главной палубе отец, мать и несколько детей расположились тесным семейным кружком у подножья кишевшего народом, беспокойного трапа. Дети, словно в гнездышке, устроились в уложенном кольцами канате, а отец и мать — последняя кормила грудью ребенка — мирно обсуждали семейные дела, как будто они были в полном уединении. Мне кажется, что самой характерной чертой, присущей всем этим восьмистам, без исключения, было отсутствие у них торопливости. Восьмистам? Но кого? «Что мы, гусей считаем, в самом деле?» Восьмистам мормонов[114]! Я — путешественник не по торговым делам, представитель фирмы «Братство Человеческих Интересов» — прибыл на борт этого корабля переселенцев посмотреть, что представляют собой восемьсот «святых последнего дня», и увидел (вопреки всем своим ожиданиям), что они таковы, какими я сейчас описываю их со всей тщательностью и добросовестностью.
Мне указали агента мормонов, немало потрудившегося, чтобы собрать их всех вместе и заключить договор с моими знакомыми — владельцами корабля, который доставит их в Нью-Йорк, откуда они должны ехать дальше, к Большому Соленому Озеру. Это был красивый коренастый человек, весь в черном, невысокого роста, с густыми каштановыми волосами и бородкой и блестящими ясными глазами. По манере говорить я принял бы его за американца. Вероятно, из тех, что «видывали виды». Человек простой и свободный в обращении, с открытым взглядом; вдобавок ко всему на редкость находчивый. Полагаю, что он совершенно не подозревал о моей не торговой особе и, следовательно, о моей огромной не торговой важности.
Лицо не торговое. Каких превосходных людей удалось вам подобрать.
Агент. Вы правы, сэр! Это действительно превосходные люди.
Лицо не торговое (оглядываясь по сторонам). Право, я полагаю, что было бы трудно собрать еще где-нибудь восемьсот человек, среди которых было бы столько красоты, столько силы, столько способности к труду!
Агент (он не оглядывается по сторонам, а смотрит в упор на лицо не торговое). Полагаю, что да. Вчера мы отправили из Ливерпуля еще с тысячу.
Лицо не торговое. Вы не сопровождаете этих переселенцев?
Агент. Нет, сэр, я остаюсь здесь.
Лицо не торговое. Но вы бывали на территории мормонов?
Агент. Да, я уехал из Юты три года тому назад.
Лицо не торговое. Меня удивляет, что эти люди так жизнерадостны и так спокойно относятся к предстоящему им длительному путешествию.
Агент. Видите ли, у многих из них в Юте есть друзья, и многие рассчитывают встретить друзей еще в пути.
Лицо не торговое. В пути?
Агент. Получается это таким образом: корабль доставит их в Нью-Йорк, оттуда они сразу же отправятся поездом до одного местечка за Сент-Луисом, где прерия подходит к самым берегам Миссури. Там их будут поджидать фургоны из Поселения, в которых они поедут через прерии — всего около тысячи миль. Трудолюбивые поселенцы очень скоро обзаводятся собственными фургонами, и друзья некоторых из этих людей выедут им навстречу в своих фургонах. Они очень рассчитывают на это.
Лицо не торговое. Вооружаете ли вы их для такого длительного путешествия через пустыню?
Агент. По большей части выясняется, что кое-какое оружие у них при себе уже есть. Тех же, у кого оружия нет, мы вооружим на время переезда, чтобы обеспечить их безопасность в прериях.
Лицо не торговое. Доставят ли эти фургоны в Миссури какие-нибудь товары?
Агент. Видите ли, с тех пор как началась война, мы стали выращивать хлопок, и вполне вероятно, что фургоны доставят хлопок, который пойдет в обмен на машины. Нам нужны машины. Кроме того, мы стали выращивать еще и индиго. Это очень выгодный продукт. Оказалось, что климат по ту сторону Большого Соленого Озера весьма благоприятен для выращивания индиго.
Лицо не торговое. Я слышал, что на корабле находятся главным образом уроженцы южной части Англии?
Агент. Да, и Уэльса.
Лицо не торговое. Многих ли шотландцев вам удается обратить?
Агент. Нет, немногих.
Лицо не торговое. А горцев, например?
Агент. Только не горцев. Всеобщее братство, мир и благоволение их мало интересуют.
Лицо не торговое. Воинственный дух все еще дает себя знать?
Агент. Да, пожалуй. И кроме этого, им недостает веры.
Лицо не торговое (оно давно уже мечтает добраться до пророка Джо Смита[115], и ему кажется, что теперь для этого представляется удобный случай). Веры в…?
Агент (противник, значительно превосходящий опытом лицо не торговое). Во что бы то ни было.
Подобным же образом лицо не торговое потерпело поражение в разговоре на ту же тему с уилтширским рабочим — простодушным краснощеким батраком лет тридцати восьми, который некоторое время стоял подле него, наблюдая за вновь прибывающими. С ним лицо не торговое имело следующую беседу:
Лицо не торговое. Не сочтете ли вы нескромным мой вопрос — из какой части страны вы родом?
Уилтширец. Ничуть! (Восторженно.) Я, можно сказать, всю жизнь на равнине Солсбери проработал, чуть что не под самым Стонхенджем. Может, и не подумаешь, но так оно и есть.
Лицо не торговое. Хорошая местность!
Уилтширец. Да уж что там говорить — местность хорошая!
Лицо не торговое. Везете с собой семью?
Уилтширец. Двоих ребятишек — сына и дочку. Сам-то я вдовец. Вон она, моя дочка! Шестнадцать ей сейчас. Молодец она у меня! (Указывает на девушку, пишущую около лодки.) Сейчас я приведу своего сынишку. Покажу его вам. (На этом месте разговора Уилтширец исчезает и через некоторое время возвращается с рослым застенчивым мальчиком лет двенадцати в сапогах не по росту, который, очевидно, совсем не рад предстоящему знакомству.) Тоже молодец! И к работе охоту имеет… (Непокорный сын удирает, и Уилтширец прекращает разговор о нем.)
Лицо не торговое. Должно быть, вам стоило очень много денег оплатить такое длинное путешествие, да еще на троих?
Уилтширец. Уйму денег, можно сказать! Восемь шиллингов в неделю, восемь шиллингов в неделю, восемь шиллингов в неделю — каждый раз откладывал из недельной получки, просто не знаю сколько времени.
Лицо не торговое. И как это вам удалось столько накопить?
Уилтширец (признав родственную душу). А я что говорю! Я и сам не пойму, да только кое-кто помог, кое-кто подсобил, ну вот в конце концов и удалось, хоть я и сам не знаю как. Еще, видите ли, несчастливо для нас получилось: мы порядком застряли в Бристоле — почти на две недели, — брат Хэллидей ошибку одну сделал. Сколько денег ушло, а ведь мы могли бы сразу ехать.
Лицо не торговое (осторожно подбираясь к вопросу о Джо Смите). Вы, конечно, мормонского вероисповедания?
Уилтширец (уверенно). Да, я — мормон! (Затем в раздумье.) Я — мормон. (Затем, оглядевшись по сторонам, делает вид, будто заметил на пустом месте близкого друга и исчезает из поля зрения лица не торгового, чтобы больше уж с ним не встречаться.)
После полуденного перерыва на обед, во время которого наши переселенцы почти все находились на нижних палубах и «Амазонка» казалась покинутой, всех собрали, так как предстояла церемония проверки переселенцев правительственным инспектором и доктором. Два этих облеченных властью лица временно обосновались в середине корабля возле бочек, и, зная, что все восемьсот переселенцев должны будут предстать перед ними, я пристроился позади них. Полагаю, что они ничего обо мне не знали, и это должно придать добавочный вес моему свидетельству о том, как просто, мягко и доброжелательно выполняли они свой долг. В их действиях не было ни малейшего намека на волокиту.
Теперь все переселенцы собрались на верхней палубе. Они заполняли корму и, как пчелы, роились на юте. Несколько агентов-мормонов стояли тут же, присматривая за тем, чтобы они по очереди подходили к инспектору и после осмотра шли дальше. Как удалось внушить всем этим людям необходимость соблюдения порядка, я, разумеется, рассказать не берусь. Знаю только, что даже и теперь не было ни беспорядка, ни спешки, ни затруднений.
Наконец все готово: подходит первая группа. Тот, кому доверили проездной билет на всю группу, был заранее предупрежден агентом, что билет нужно иметь наготове, и вот он выходит вперед с билетом в руке. И во всех остальных случаях, у всех восьмиста человек, без единого исключения, этот документ всегда оказывался наготове.
Инспектор (читая билет). Джесси Джобсон, Софрониа Джобсон, еще Джесси Джобсон, Матильда Джобсон, Уильям Джобсон, Джейн Джобсон, еще Матильда. Джобсон, Брайэм Джобсон, Лионардо Джобсон и Орсон Джобсон. Все здесь? (Поглядывая на группу поверх очков.)
Джесси Джобсон Номер 2. Все здесь, сэр!
Эта группа состоит из старых деда и бабки, сына с женой и их детей. Маленький Орсон Джобсон спит на руках у матери. Доктор, ласково говоря что-то, приподнимает уголок материнской шали, смотрит на личико ребенка и трогает крошечный кулачок. Всем бы нам такое здоровье, как у Орсона Джобсона, — плохо бы пришлось тогда лекарям.
Инспектор. Прекрасно, Джесси Джобсон! Возьмите свой билет, Джесси, и проходите.
И с этим они уходят. Агент-мормон ловко и без суеты отводит их в сторону. Второй агент-мормон ловко и без суеты пропускает вперед следующую группу.
Инспектор (снова читает билет). Сюзанна Клэверли и Уильям Клэверли. Брат и сестра, что ли?
Сестра (молоденькая деловитая женщина оттирает медлительного брата). Да, сэр!
Инспектор. Хорошо, Сюзанна Клэверли. Возьмите свой билет, Сюзанна, и берегите его. И с этим они уходят.
Инспектор (снова берет билет). Сэмпсон Дибл и Дороти Дибл? (С некоторым удивлением смотрит поверх очков на очень старую супружескую пару.) Ваш муж совсем слепой, миссис Дибл?
Миссис Дибл. Да, сэр, совсем слепой, дальше некуда.
Мистер Дибл (обращаясь к мачте). Да, сэр, совсем я слепой, дальше некуда.
Инспектор. Плохо ваше дело. Возьмите свой билет, миссис Дибл, и не теряйте его. Можете идти.
Доктор легонько постукивает мистера Дибла указательным пальцем по надбровной дуге, и они уходят.
Инспектор (снова берет билет). Анастасия Уидл? Анастасия (хорошенькая девушка в яркой гарибальдийской блузе, еще утром единодушно объявленная первой красавицей корабля). Это я, сэр!
Инспектор. Вы едете одна, Анастасия? Анастасия (встряхивая локонами). Я еду с миссис Джобсон, сэр. Я только сейчас от них отстала, а так я с ними.
Инспектор. Ага, значит, вы с Джобсонами? Совершенно верно. Это все, мисс Уидл. Смотрите не потеряйте билет.
Она уходит и догоняет Джобсонов, которые ждут ее, наклоняется и целует Брайэма Джобсона (несколько мормонов лет по двадцать, посматривающие на них, считают, по-видимому, что для этой цели она могла бы выбрать кого-нибудь постарше). Не успевают еще ее пышные юбки удалиться от бочек, возле которых идет проверка, как ее место занимает почтенная вдова с четырьмя детьми, и перекличка продолжается.
Уроженцы Уэльса, среди которых было немало стариков, выделялись из всех тупыми лицами. Кое-кто из этих переселенцев, несомненно, мог бы безнадежно все перепутать, если бы вовремя не подоспевала направляющая рука. Интеллект здесь, безусловно, находился на низкой ступени, оставляла желать лучшего и внешность, В остальных случаях дело обстояло как раз наоборот. Было много изможденных лиц, на которые смиренная нищета и тяжелый труд наложили свою печать, но чувствовались у людей этого класса и непреклонная решимость добиться своей цели и спокойное достоинство. Ехало несколько одиноких молодых людей. Ехали девушки, объединившись по две или по три. Мне было очень трудно представить себе мысленно их покинутые дома и занятия. Пожалуй, скорее всего они были похожи на не в меру разодевшихся белошвеек и учительниц-практиканток. Среди многочисленных безделушек я заметил много брошек с изображением принцессы Уэльской, а также и покойного супруга королевы. Некоторые незамужние женщины в возрасте от тридцати до сорока, которых можно было принять за шляпниц и вышивальщиц, ехали совершенно очевидно в поисках мужей, подобно тому как женщины классом повыше едут в Индию. Не думаю, чтобы они ясно представляли себе, что такое многомужество или многоженство. Допустить, что семейные группы, составлявшие большинство переселенцев, практиковали многобрачие, значило бы допустить нелепость, совершенно очевидную для каждого, кто видел этих отцов и матерей.
Хотя возможности проверить факты у меня не было, полагаю, что все наиболее распространенные виды ремесел были налицо. Широко были представлены батраки, пастухи и другие сельскохозяйственные работники, однако сомневаюсь, чтобы они преобладали. Любопытно было наблюдать, как непременно выявлялся «верховод» семьи даже в таком простом деле, как ответы во время переклички и проверки путешественников. Иногда это был отец, чаще мать, иногда смышленая девчушка, вторая или третья по старшинству. Казалось, что некоторые тяжкодумы-отцы впервые замечали, какие у них огромные семьи. Во время переклички они вращали глазами, словно подозревая, что в ряды их собственных домочадцев обманным путем затесалась еще какая-то семья. Среди красивых здоровых детей я заметил только двоих с отметинами на шее, возможно золотушного происхождения. Из всего числа переселенцев только одна старуха была временно задержана доктором, заподозрившим у нее жар, но даже она позднее получила удостоверение о полном здоровье.
Когда все «прошли» и день стал уже клониться к вечеру, на палубе появился какой-то черный ящик, вокруг которого хлопотали некий личности, тоже в черном; из них только один выглядел так, как подобает выглядеть странствующему проповеднику. В ящике находились сборники гимнов, аккуратно отпечатанных и изданных в Ливерпуле, а также в Лондоне на Книжном Складе «Святых последнего дня, 30, Флоренс-стрит». Некоторые были в красивых переплетах, но те, что были переплетены попроще, пользовались большим спросом и быстро раскупались. На титульном листе стояло: «Священные Гимны и Духовные Песнопения для отправления богослужений в Мормонских храмах Господа нашего Иисуса Христа». В предисловии, написанном в 1840 году, в Манчестере, говорилось: «Страстным желанием святых нашей страны было иметь Сборник Гимнов, применительных к их верованиям и богослужениям, дабы иметь возможность славословить истину с душой, исполненной понимания, и возносить хвалу, радость и благодарение Господу в песнопениях, применительных к Новому и Извечному Завету. В соответствии с этим желанием мы отобрали гимны, входящие в настоящий том, который, как мы уповаем, будет признан приемлемым, пока не будет сделан более многообразный подбор. С чувством совершенного и глубочайшего почтения, мы пребываем ваши братья по Новому и Извечному Завету — Брайэм Янг, Парли П. Прэтт, Джон Тэйлор». Из этого сборника, ни в коем случае не разъяснившего, что такое Новый и Извечный Завет, и не исполнившего пониманием мою душу, был пропет гимн, не завладевший всеобщим вниманием и поддержанный всего лишь несколькими избранными. Но хор, забравшийся в лодку, пел хорошо и пользовался успехом. Кроме того, должен был играть еще и оркестр, дело было только за корнетом, который прибыл на корабль с опозданием. В послеобеденные часы на борту появилась с берега какая-то женщина в поисках своей дочери, «сбежавшей с мормонами». Инспектор оказал ей всяческое содействие, но дочь так и не была обнаружена. Святые, как мне кажется, не слишком старались ее обнаружить. К пяти часам камбуз заполнился чайниками, и приятный аромат чая распространился по всему кораблю. Никто никого не толкал, никто не протискивался вперед за горячей водой, никто не сердился, никто не ссорился. «Амазонка» должна была отчалить, когда прилив достигнет наивысшей точки, а так как полную воду можно было ожидать не ранее двух часов утра, я покинул корабль в разгар чаепития, когда бездействующий паровой буксир временно передал кипящим чайникам свои полномочия по части пускания дыма и пара. Впоследствии я узнал, что прежде чем корабль вышел в открытый океан, капитан его прислал судовладельцам депешу, в которой превозносил поведение переселенцев, образцовый порядок и предупредительность по отношению друг к другу. Что сулит будущее этим бедным людям на берегах Большого Соленого Озера, какими счастливыми иллюзиями тешатся они сейчас и какие печальные разочарования ждут их впереди, я не берусь предсказывать. Но я отправился на корабль с намерением свидетельствовать против них, если бы они того заслужили (а в этом я был уверен); к моему крайнему изумлению, они того не заслужили, и я — как честный свидетель — не имею права поддаваться предубеждениям. Я покинул «Амазонку», уверенный, что некиим удивительным силам удается добиваться удивительных результатов — возможность, которую силы, более известные, постоянно упускают.[116]
XXIII. Город ушедших
Когда я бываю особенно доволен собой, когда мне кажется, что я заслужил небольшую награду, я отправляюсь пешком из Ковент-Гардена в лондонское Сити, после того как там замирает деловая жизнь — в субботу или, еще лучше, в воскресенье, — и брожу один по всем его уголкам и закоулкам. Чтобы получить полное удовольствие от такой прогулки, нужно совершить ее летом, потому что в это время года уединенные местечки, куда я люблю заглядывать, живут особенно тихой и ленивой жизнью. Пусть даже идет дождик, я не возражаю, а если мои излюбленные места окутывает теплый туман, они от этого только выигрывают.
Среди них почетное место занимают кладбища Сити. Какие необыкновенные кладбища прячутся в лондонском Сити, иногда где-нибудь вдалеке от церкви, всегда зажатые между домами, такие крошечные, сплошь заросшие бурьяном, такие безмолвные и забытые всеми, кроме тех немногих, кому постоянно приходится смотреть на них из своих закопченных окон! Я заглядываю внутрь, стоя у ворот или решетки, с железных прутьев которой можно пластами отколупывать ржавчину, совсем как кору со старого дерева. Надгробные плиты с полустертыми надписями покосились, могильные холмики осели после дождей, которые прошли еще сто лет тому назад; ломбардский тополь или платан — все, что осталось от дочери торговца москательными товарами и нескольких членов городского муниципального совета, — зачах, подобно этим досточтимым особам, листья его опали и, превратившись во прах, устилают теперь его подножье. Все вокруг заражено ядом медленного разрушения. Поблекшие черепичные крыши прилегающих зданий посъезжали набок и вряд ли могут служить защитой от непогоды. Кажется, что старинные разваливающиеся дымовые трубы, наклонившись, поглядывают вниз, словно подсчитывают с сомнением, с какой высоты им придется падать. В углу под стеной догнивает сплошь заросший древесными грибами сарайчик, где когда-то хранил свой инвентарь могильщик. Водосточные трубы и желоба, по которым дождевая вода с окружающих крыш должна была сбегать вниз, давно уже сломаны или хищнически срезаны, потому что кто-то соблазнился старой жестью, и теперь дождь каплет и хлещет как хочет на заросшую бурьяном землю. Иногда поблизости может оказаться заржавевшая помпа, и пока я в раздумье стою у решетки, мне чудится, будто неведомая рука приводит ее в действие, а она протестует скрипучим голосом, словно покойники, лежащие на кладбище, убеждают: «Дайте нам покоиться с миром, не выкачивайте из нас соки!»
Одно из самых своих излюбленных кладбищ я называю погостом святого Стращателя. Я не располагаю сведениями о том, как называется оно на самом деле. Кладбище лежит в самом сердце Сити, и ежедневно его покой нарушают пронзительные вопли паровозов Блекуоллской железной дороги. Это маленькое-маленькое кладбище с грозными и неприступными железными воротами, сплошь утыканными остриями, совсем как в тюрьме. Ворота украшены неестественно большими черепами и скрещенными костями, высеченными из камня. Помимо этого, святого Стращателя осенила удачная мысль пристроить на макушках черепов железные острия, как будто их посадили на кол. Поэтому черепа жутко ухмыляются, пронзенные насквозь железными остриями. Отталкивающее безобразие святого Стращателя притягивает меня к нему, и после того как я неоднократно созерцал его при дневном свете и в сумерки, как-то раз мною овладело желание увидеть это кладбище в полночь в грозу. «А почему бы и нет? — старался я как-то оправдать самого себя. — Ходил же я смотреть Колизей при свете луны, чем же хуже идти смотреть святого Стращателя при свете молнии?» Я отправился на кладбище в кэбе и нашел, что черепа действительно производят сильное впечатление. При вспышках молнии казалось, что свершилась публичная казнь и что насаженные на острия черепа подмигивают и гримасничают от боли. Мне некому было высказать свое удовлетворение, и потому я решил поделиться впечатлениями с кучером. Отнюдь не разделяя моих чувств, он оборотил ко мне побелевшее лицо — от природы багрово-румяное с сизым носом пьяницы — и на обратном пути то и дело поглядывал через плечо в маленькое переднее оконце кэба, словно подозревал, что по-настоящему место мое на погосте святого Стращателя, и побаивался, как бы я не ускользнул назад к себе на кладбище, не расплатившись.
Бывает, что на какое-нибудь такое кладбище выходит окнами темный зал какого-нибудь темного торгового общества, и во время обедов компаньонов (если смотреть через железную решетку, чего никто одновременно со мной никогда не делал) можно услышать, как они провозглашают тосты за свое драгоценное здоровье и процветание. Бывает, что оптовая компания, нуждающаяся в складских помещениях, займет примыкающие к кладбищу дома с одной или двух, а то и со всех трех сторон, и тогда в окнах появляются груды тюков с товарами и кажется, что они набились туда, чтобы принять участие в каком-то торговом совещании насчет самих себя. А бывает, что окна, выходящие на кладбище, пусты и в них не больше признаков жизни, чем в могилах внизу — даже меньше, ибо последние по крайней мере могут поведать о том, что когда-то, без сомнения, было жизнью. Такие вот дома обступали одно из кладбищ Сити, которое я посетил прошлым летом часов в восемь вечера в один из тех субботних вечеров, когда я гуляю по Лондону, и к изумлению своему обнаружил там старенького старика и старенькую старушку, сгребавших сено. Да, они именно сгребали сено! И кладбище-то было крошечное, зажатое между Грейс-Черч-стрит и Тауэром, и все накошенное там сено можно было унести домой в подоле. Каким образом старенькие старички пробрались туда со своими почти беззубыми граблями, я не мог себе представить. Поблизости не было ни одного открытого окна, поблизости вообще не видно было ни одного окна, расположенного достаточно низко для того, чтобы плохо державшиеся на ногах старички могли спуститься из него на землю; заржавленные кладбищенские ворота были наглухо заперты, покрытая плесенью церковь тоже была наглухо заперта. Одни, в полном одиночестве, они скорбно сгребали сено в этой юдоли скорби. Они были стары, как мир, у них были только одни грабли на двоих, и оба держались вместе за рукоятку, как влюбленные пастушки, и на черном капоре старушки виднелось несколько сухих травинок, как будто старичок позволил себе немного пошалить. Старичок был донельзя старомоден, в панталонах до колен и в грубых серых чулках, а на старушке были митенки, связанные из такой же пряжи, такого же цвета, что и его чулки. Они не обращали на меня никакого внимания, пока я смотрел и не мог попять, кто же они? Для церковной ключницы старушка казалась слишком шустрой, старичок же был куда более робкий, чем полагается приходскому сторожу. Старое надгробье, отделявшее меня от них, украшали фигурки двух херувимов; если бы не то обстоятельство, что эти небожители совершенно очевидно презирали панталоны до колеи, чулки и митенки, я, наверное, нашел бы в них сходство с косцами. Я кашлянул и разбудил эхо, но старички даже не посмотрели в мою сторону, они продолжали рассчитанными движениями подгребать к себе жалкие кучки накошенной травы. Так мне и пришлось покинуть их; кусочек неба у них над головами уже начинал темнеть, а они все продолжали скорбно сгребать сено в этой юдоли скорби, одни, в полном одиночестве. Быть может, это были призраки, и чтобы обратиться к ним, мне нужен был медиум.
На другом столь же тесном кладбище Сити я встретил тем же летом двух жизнерадостных приютских детей. Они были откровенно влюблены — веское доказательство стойкости этого неувядаемого чувства, которое не могла убить даже изящная форменная одежда, за которой так любит укрываться английская благотворительность; оба были угловаты и нескладны, а их ноги (по крайней мере его ноги, ибо скромность не позволяет мне судить об ее ногах) путались, спотыкались и делали все, на что способны ноги, воспользовавшиеся слабохарактерностью своего владельца. Да, все на этом кладбище было свинцово, однако сомнений быть не могло — этим юным существам оно казалось усыпанным золотом! Первый раз я увидел их там в субботу вечером, и, заключив из их времяпрепровождения, что субботний вечер был вечером их свиданий, я вернулся туда ровно через неделю, чтобы еще раз на них посмотреть. Они приходили вытряхивать половички, устилавшие пол в церковных притворах. Вытряхнув, они закатывали их в трубку, он со своей стороны, она со своей, пока не встречались, и над двумя, прежде разъединенными и теперь соединившимися, трубками — трогательная эмблема! — обменивались целомудренным поцелуем. Мне было столь радостно смотреть, как расцветает при этом одно из моих увядших кладбищ, что я пришел еще раз и еще, и в конце концов случилось следующее: занятые уборкой и перестановкой, они оставили открытой дверь церкви. Переступив порог, чтобы осмотреть церковь внутри, я увидел при слабом свете, что он стоит на кафедре, а она на скамье; его глаза были опущены, ее — подняты кверху, и они о чем-то нежно ворковали. Мгновенно оба нырнули куда-то и как бы исчезли с лица земли. Я повернулся с невинным видом, чтобы покинуть священную обитель, как вдруг в главном портале выросла тучная фигура и, хрипя от одышки, стала требовать Джозефа или, за неимением такового, Селию. Взяв чудовище за рукав, я увлек его прочь, говоря, что могу показать, где находятся те, кого он ищет, а пока дал время выйти из своего укрытия Джозефу и Селии, которых мы вскоре и встретили на кладбище, сгибающимися под тяжестью пропыленных половиков — олицетворение самозабвенного труда. Понятно без слов, что с тех пор я почитаю этот поступок благороднейшим в своей жизни.
Однако подобные случаи, да и вообще какие бы то ни было признаки жизни очень редки на моих кладбищах Сити. Бывает, что воробушки попытаются весело расчирикаться, собравшись на одиноком дереве — возможно, по-другому рассматривая вопрос о червях, чем люди, — но голосишки у них скучные, хриплые, совсем как у причетника, у органа, колокола, у священника и у всех остальных церковных механизмов, когда их заводят к воскресенью. Жаворонки, дрозды — простые и черные, — покачиваясь в клетках в соседних дворах, в страстных мелодиях изливают душу, словно до них донесся аромат распускающегося дерева и они стараются вырваться, чтобы взглянуть еще хоть раз в жизни на листву, но в их пении слышен плач — плач по покойнику. Так мало света проникает внутрь церквушек, которые, бывает, стоят еще при моих кладбищах, что очень часто я только случайно — и то после долгого знакомства — обнаруживаю, что в некоторых окошках вставлены цветные стекла. Уходящее на запад солнце, выискав неожиданную лазейку, посылает косой луч на кладбище, и тогда несколько прозрачных слезинок падает на старую надгробную плиту, и окошко, казавшееся мне до этого просто грязным, на мгновенье вдруг вспыхивает, как драгоценный камень. Затем свет угасает, и краски блекнут. Но даже и тут — если есть куда отступить, чтобы, задрав кверху голову, увидеть шпиль церкви, — я вижу, как заржавленный флюгер, вдруг заблестевший как новый, посылает радостно горящий взгляд поверх моря дыма к далекому зеленому берегу.
Дряхлые, подслеповатые старики, которых выпускают в этот час из работных домов, любят посидеть на обломках кладбищенских оград, опершись обеими руками о палку, с трудом переводя астматическое дыхание. Нищие классом пониже приносят сюда всякие объедки и жуют. Я шапочно знаком с одним весьма склонным к созерцательности водопроводчиком, который любит подчас замешкаться на одном из кладбищ — в нем я подозреваю поэтические наклонности, они особенно заметны, когда он бывает в дурном расположении духа и с презрительным видом закручивает пожарный кран огромным камертоном, который, наверное, протер бы ему куртку до дыр, если бы на плечо ему предусмотрительно не нашили кусочек кожи. На более просторных кладбищах разрушаются, укрывшись под похожими на деревянные брови карнизами, пожарные лестницы, о существовании которых — я убежден — не знает никто и ключи от которых были утеряны в незапамятные времена. И так удалены эти уголки от всех мест, посещаемых взрослыми я мальчишками, что как-то раз пятого ноября я наткнулся там на чучело Гая Фокса, брошенное на произвол судьбы отправившимися пообедать владельцами. О выражении лица Гая сказать я ничего не могу, потому что он сидел, уткнувшись носом в стену, но его приподнятые плечи и десять растопыренных пальцев, казалось, говорили о том, что вначале, восседая в своем соломенном креслице, он пытался было поучать ближних относительно таинства смерти, но потом, отчаявшись, махнул рукой.
Кладбища не вырастают перед вами внезапно: смена декораций происходит постепенно, по мере приближения к ним. В заброшенном газетном киоске или цирюльне, растерявшей всех своих клиентов еще в начале царствования Георга III, я усмотрел бы знак того, что следует начинать поиски, если бы все открытия в этой области уже давно не были мною сделаны. Тихий дворик и в нем ни с того ни с сего красильная и скорняжная мастерская подготовили бы меня к появлению кладбища. Излишне скромный трактир, где в полутемном зальце, засыпанном опилками и формой своей напоминающем омнибус, виднеется стол для игры в багатель[117] и над стойкой висит полка, заставленная чашами для пунша, известил бы меня о том, что где-то поблизости находится божья нива. «Молочная», в скромном оконце которой выставлены крошечный кувшинчик молока и три яйца, навела бы меня на мысль, что где-то совсем рядом бродят куры, клюющие моих праотцев. О близости святого Стращателя я заключил по особому спокойствию и скорби, окутавших огромное скопление товарных складов.
Тишина этих уголков подготавливает к переходу в места, где притихла деловая жизнь. Мне нравится вид повозок и фургонов, которые отдыхают, сбившись в кучу в переулках, вид бездействующих подъемных кранов и запертых складов. Достаточно недолго постоять в узеньких переулочках позади закрытых банков могущественной Ломберд-стрит[118], чтобы почувствовать себя богачом, стоит только представить себе широкие прилавки с ободком по краю, предназначенные для денежных расчетов, весы для взвешивания драгоценных металлов, тяжеловесные гроссбухи и, главное, блестящие медные совочки, которыми сгребают золото. Когда я получаю в банке деньги, сумма их никогда не кажется мне внушительной, пока мне не ссыплют монеты из блестящего медного совочка. Мне нравится сказать: «Золотом, пожалуйста!» — и потом смотреть, как семь фунтов с музыкальным звоном сыплются из совочка, как будто их не семь, а семьдесят, и при этом кажется, — я подчеркиваю, кажется, — будто банк говорит: «Если вам угодно еще презренного металла, то имейте в виду, что у нас его целая куча и весь он к вашим услугам». Стоит только представить себе банковского клерка, проворными пальцами отсчитывающего хрустящее стофунтовые банкноты, толстую пачку которых он достал из ящика, и снова слышится восхитительный шелест южноденежного ветерка: «Какими вам угодно получить?» Однажды я слышал, как этот обычный у банковского прилавка вопрос был задан пожилой женщине в трауре и простодушной до глупости, которая, вытаращив глаза и скрючив пальцы, ответила с нетерпеливым смешком: «Да не все ли равно!» Прогуливаясь между банками, я перебираю в памяти все это, и мне приходит в голову мысль, не замышляет ли что-нибудь против банков встретившийся мне такой же одинокий воскресный прохожий. Праздное любопытство и любовь к загадочному заставляют меня чуть ли не надеяться, что такой умысел у него есть, и что, быть может, даже сейчас, в эту самую минуту, его сообщник делает восковой слепок ключа от несгораемого шкафа, и что какой-нибудь чудесный грабеж, быть может, уже в процессе свершения. Покинутые людьми винные погреба вокруг Колледж-Хилл, Марк-лейн и дальше к Тау-Эру и докам дают прекрасную пищу для размышлений; но покинутые людьми подвалы, где хранятся несметные богатства банкиров — их деньги, их золотые слитки, их драгоценности, — вот куда бы отправиться с волшебной лампой Аладина в руках! И опять-таки я думаю, что, быть может, еще вчера по этой самой улице прошлепал босоногий мальчишка, которому судьба уготовала с годами стать банкиром и затмить всех своим богатством. Такие превращения известны еще со времен Виттингтона[119]; но это не значит, что их не было раньше. Мне хочется знать, видит ли впереди этот мальчик сейчас, когда он, голодный, бредет по камням мостовой, видит ли он отблески своего приближающегося блестящего будущего? А еще больше хочется мне знать, подозревал ли человек, который будет повешен следующим вон там в Ньюгете, что ему не избежать такого конца, подозревал ли он это уже в то время, когда так оживленно обсуждал участь последнего должника, расплатившегося сполна у той же самой маленькой Двери Должников?
Где все те люди, которые суетятся здесь в будни? Где сейчас выездной банковский клерк, который носит при себе черный портфель, прикованный к нему стальной цепью? Ложится ли он в постель с этой цепью, ходит ли он с ней в церковь или все-таки иногда снимает ее? Может быть, его все-таки спускают с цепи по праздникам? А как же тогда портфель? Что касается деловой жизни, то если бы я занялся исследованием корзинок для мусора этих запертых счетных контор, то они помогли бы мне во многом разобраться. А какие сердечные тайны поведали бы мне листы плотной бумаги, переложенные промокашками, которые молоденькие клерки кладут на свои письменные столы! Этим промокашкам поверяют самые сокровенные тайны, и часто, придя по делу и ожидая, пока обо мне доложат, я с любопытством оглядываю приемную комнату и невольно замечаю, что священнодействующий там юный джентльмен вывел во всех уголках промокашки «Амелия» чернилами разной давности. Да ведь и в самом деле, промокашку можно рассматривать как узаконенную современную преемницу высокоствольного дерева былых времен, на котором эти юные рыцари (поскольку ближайший лес находится в Эпшгаге) могут запечатлевать имена своих возлюбленных. В конце концов писать куда удобнее, чем вырезывать, да и заниматься этим можно сколько угодно и когда угодно. Итак, несмотря на бесстрастный вид этих величественных палат, в них по воскресеньям царит Всемогущая Любовь! (Эта мысль весьма меня радует.) А вот и таверна Гарравея[120], наглухо и накрепко закрытая на все запоры! Можно представить себе лежащим в поле на спине человека, который обычно готовит там бутерброды, можно представить себе и его стол — так же как конторку церковного причетника — без него, но воображение не может проследить за людьми, всю неделю сидящими у Гарравея и ждущими людей, которые никогда там не появляются. Когда их силой выдворяют от Гарравея в субботу вечером — что совершенно неизбежно, ибо по своей воле они ведь никогда не ушли бы оттуда, — куда исчезают все они до утра понедельника? В первый раз, когда я очутился там в воскресенье, я ожидал, что встречу толпу их где-нибудь поблизости в переулках, ожидал, что они — подобно беспокойным духам — будут стараться заглянуть в зал Гарравея через щели в ставнях, а то и попытаются открыть замок поддельными ключами, киркой или штопором. Но на удивление оказалось, что они исчезли бесследно! И тут мне приходит в голову, что на удивление вообще все те, кто толпится здесь в будни, бесследно куда-то исчезают. Человек, продающий собачьи ошейники и игрушечные ведерки для угля, испытывает столь же настоятельную потребность уйти отсюда подальше, сколь и господа Глин и К
XXIV. Гостиница на старом почтовом тракте
Не успела еще служанка притворить за собой дверь, как у меня уже вылетело из головы число дилижансов, которые — по ее словам — в былое время ежедневно сменяли в этом городе лошадей. Но это и не столь важно — любое большое число сойдет. В славные дни почтовых карет это был славный город на почтовом тракте, но безжалостные железные дороги убили и похоронили его.
На вывеске значилось «Голова Дельфина». Почему только голова, я затрудняюсь сказать, так как украшало вывеску изображение дельфина во всю длину и хвостом кверху, как это и полагается дельфину, художественно изображенному, хотя, надо думать, что в естественных условиях они иногда держат кверху подобающую часть тела. Вывеска исцарапала ржавыми петлями стену возле выступа моего окна и вообще имела довольно жалкий вид. С тем, что дельфин умирает медленной смертью, спорить, вероятно, никто бы не стал, а вот в том, что он оживляет пейзаж, усомнился бы всякий. Когда-то он служил другому хозяину: полоса более свежей краски виднелась под его изображением, а по ней шла надпись, с неуместной бодростью извещавшая: «Владелец — Дж. Меллоуз».