– Достойное занятие. В сказках они всегда появляются.
– Они и в жизни появляются, только слишком поздно…
Рита внимательно на меня посмотрела. Щеки ее лизнул румянец, зрачки расширились. Потом она резко отвела взгляд и взяла меня под руку.
– Ты не против?
– Пожалуйста.
– На вечере встречи тебя вспоминали.
– И что говорят?
– Говорят, знаменитость… Ой, ладно, не скромничай.
– А ты знаешь, – начал я без подготовки, – я вообще не собирался на похороны ехать. Не то чтобы дела, просто это уже не мой мир. Часть уютного прошлого, чье место в памяти. Это нехорошо, наверное…
– Нормально. Твой успех – это награда за риск. Ты не обязан испытывать ностальгию.
– Даже не в риске дело. Тут ничего особенного. Я просто верил. До конца. Даже когда все отвернулись. Даже когда подыхал с голоду. Когда негде было жить и знакомые перестали брать трубку. Я хавал «Доширак», кочевал по друзьям, спал на полу, иногда ночевал на вокзалах, если не успевал к закрытию метро: денег на такси не было. И каждую минуту этой нищей, позорной жизни я верил в свое творчество. Не потому, что я гений или что-то там еще. Просто мне есть что сказать. Понимаешь?
– Пытаюсь.
– А сегодня я приезжаю на похороны одноклассника, и выясняется, что приглашали меня с единственной целью: всучить под это дело тетрадь с его прижизненной графоманью. Какого хрена я должен этим заниматься? Оно мне надо?
– Ты никому ничего не должен.
– Раз приехал – должен. Я в безвыходной ситуации. Вот ведь Губа, великий романист… Жрал, спал, срал, работал кое-где и что-то кропал в свою тетрадку. А как помер – будьте любезны, напечатайте… Да, я знаю, нехорошо так о покойнике. Только я свои рассказы, извини за прямоту, писал кровью, потом и спермой. Я каждую строчку выстрадал. А тут, значит, в бессмертие на готовеньком…
Я еще что-то говорил, искреннее и взволнованное, а Рита слушала и не слушала одновременно. Смотрела прямо перед собой. А потом перебила:
– Ты торопишься? Давай посидим?
– Где?
– В «Колумбии», новый ресторанчик открыли, около вокзала.
– Давай, только недолго.
Ресторан показался мне странным. Внутренности его убаюкивали, погружали в вязкое пространство, в котором даже шевелиться лениво. Звуки шлепали по ушам колодезным гулом. Обычный антураж (кактусы, фотографии, сомбреро на стенах) не возвращал в реальность, только слегка успокаивал ложной иллюзией «все нормально». Еще более странными показались часы: увеличенный в несколько раз советский будильник, врезанный в стену рядом с барной стойкой.
– Жутковатое место.
– Просто потолки высокие. Поэтому эхо, – ответила Рита.
– Через пару часов электричка. Не опоздать бы…
– Не паникуй. Не опоздаешь, – она улыбнулась в сторону.
Зал был почти пустой. Только одинокий старик странного вида ковырял вилкой за столиком в конце зала. Я заказал паэлью и бутылку текилы. Молчаливый официант в цветастой рубах лишь коротко кивнул и удалился.
– Расскажи мне о себе! – Рита положила локти на стол и выгнула спину. – Я так давно не слышала счастливых историй.
– Счастья-то немного.
– А волшебства?
– Ну… Самую малость.
Мы улыбнулись друг другу.
– Я расскажу тебе одну историю. Только одну. Я ехал в метро, как всегда, голодный и недовольный. Все мои рукописи безоговорочно заворачивали. Издательства, толстые журналы, литературные агентства… Я штурмовал их с маниакальной настойчивостью обреченного. Но надо понимать: это какой-то замкнутый круг. Выплыть наверх из волны самотека практически нереально. Понятно, если есть рекомендации мэтров, какие-то знакомства – это одно. А если ничего нет? И до мэтров не достучаться? Тут только везение. Или надо написать нечто такое, что моментально врежется в мозг. Мастерски написать. И то не факт. Там много всяких подводных камней.
Так вот. Я ехал в метро и уже ни во что не верил. Напротив меня сидел мужик – обычный работяга. В поношенной куртке, датенький, обут в берцы с налипшей грязью по краям. Ничего особенного. Только усмехался мне всю дорогу. Прямо в глаза смотрит и усмехается, сволочь. А я вдруг начал молиться. Ни с того ни с сего. Я клял Господа Бога всеми правдами, уловками, угрозами. Ну дай ты мне шанс! Только один-единственный, а дальше – как карта ляжет. И я пообещал ему прилюдно вылизать ботинки вот этого мужика напротив. То есть без стеснения встать на карачки, высунуть язык и лизать, лизать… Ловишь нить?
– Дальше.
– А дальше все просто. На следующий день мне позвонили из журнала, сказали, что рукопись им подходит, но нужна редактура и все такое. Короче, через полгода был напечатан мой первый рассказ.
– О чем?
– О любви, конечно. О чем же еще? Но дело не в этом. Я каждый день с тех пор ищу глазами того мужика. И точно знаю, настанет день нашей встречи. Вот что мне тогда делать?
– Лизать ботинки.
– Это понятно. Я в другом сомневаюсь.
– В чем?
– Богу или дьяволу я тогда молился?
Мы помолчали. В наступившей тишине отчетливо раздались шаги официанта. Он подошел, величественный и молчаливый, и выставил на стол еду, приборы, стопки и графин с алкоголем.
Первая стопка ошпарила гортань – не спасла даже соль. Я поперхнулся, с усилием проглотил алкоголь и выдохнул сквозь зубы. Напрягся язык от привкуса сивухи.
– Ключница текилу делала!
– Флер провинции. Привыкай, – Рита опрокинула стопку, не поморщившись.
– Ишь ты…
– Я еще на машинке вышивать умею.
Мы весело засмеялись, как маленькие дети в песочнице, слепившие забавный кулич. И то ли от теплоты в желудке, то ли от этого естественного, искреннего смеха подобрела атмосфера в заведении.
– Ты знаешь, я часто думала о тебе последнее время. Не по случаю или специально, а просто так. Вот мою посуду, к примеру, и вдруг вспоминаю, как мы целовались… Ты помнишь нашу лестницу?
– Конечно! Там нижняя сторона коричневой краской была закрашена, а уборщицы хранили свои ведра, тряпки, швабры. Мы как-то с тобой опрокинули ведро, и грохот по всему этажу разлетелся.
– Да-да, я помню.
– А Губа, кстати, стучал на нас и подглядывал, если мы на перемене…
– Ублюдок еще тот.
Я замолчал. Стало нехорошо после ее слов.
– Не надо так. Его уже нет с нами.
– Тем более.
– Он тебе что-то сделал?
– Неважно. Теперь ты послушай историю. Тоже не сказка, но просветляет. Я всю жизнь считала себя счастливой. С самого детства. Милая особенность всех поздних детей. Мама называла меня «лисичка», читала сказки на ночь, оберегала от всех гадостей нашей действительности. И я смотрела на мир широко распахнутыми глазами, росла доверчивым олененком и была твердо уверена: плохое – это то, что случается не со мной. Знаешь, какая-то маниакальная уверенность, что зла не существует. И вера в то, что каждый человек светел, чист и безгрешен. Вот так и росла. Так и в тебя влюбилась. Ведь любовь – это не красивая мордашка, не желание и даже не запахи.
– Это шесть главных букв.
– Заткнись и не перебивай. Любовь – это абсолютная степень доверия. Когда собственными руками разбираешь по кирпичику последнюю стенку и выворачиваешь ребра наружу, открывая сердце. Мельчайшей песчинки достаточно, чтобы оно загноилось. Слушаешь меня?
– Я весь – внимание.
– Когда ты уехал, я чуть с ума не сошла. Даже вены себе резала. Кстати, если придется на будущее, то это совсем не страшно. И не больно, если в теплой ванне. Тут главное – твердо все решить, потому что кровь вытекает очень быстро. Передумаешь на полпути, а сил вылезти не останется.
– У тебя остались?
– У меня остались.
Я налил себе текилы. Залпом опрокинул. Тут же налил еще одну. Догнался. На этот раз алкоголь лишь слегка покусал язык.
– Прости. Я не знал, – что еще я мог сказать в этой ситуации?
– Ничего. Бывает. Так вот. Я успела. Потом еще полгода жила – не жила, ждала – не ждала. Освоилась. Привыкла. И захотелось сделать что-то паскудное, мерзкое и мстительное. И я сделала. Я коротко постриглась, перекрасила волосы в черный и переспала с Губой. Он стал моим первым мужчиной.
Август выдался жарким, не таким как год назад. Габо мыл посуду. Натирал до блеска тарелку за тарелкой, отдирал ложкой шкварки, налипшие к днищу сковородки. Движения рук были спокойные, осмысленные. Мыло забивалось под ногти, тазик с жирной водой приходилось менять несколько раз, но казалось, нет в мире силы, способной вывести его из душевного равновесия.
Мерседес сидела за столом. Нервно курила. Наконец не выдержала и сказала:
– Уже два часа.
– Хорошо.
– Габо, почта открылась. Закончился перерыв. Понимаешь?
– Я мою посуду, если ты не заметила.
– Ты полдня ходишь из угла в угол. Вот это я отлично заметила.
Габо слил в раковину грязную воду из тазика, намылил мочалку и стал отскребать с рук въевшийся жир.
– У меня руки мокрые. Закури мне сигарету.
Так же неторопливо он вытер руки насухо, присел рядом с женой, медленно затянулся и, открыв рот, позволив дыму вытекать вверх, спрятался от Мерседес за его завесой. Оба молчали. Шумела улица сквозь открытое окно. Настырно тикали часы. Раздался щелчок – неосторожно отклеился край обоев на том месте, где раньше стоял холодильник.
– Все, Габо. Собирайся, мне надоело!
И Мерседес, не дожидаясь мужа, поднялась, затушила окурок и подошла к зеркалу, поправляя прическу.
– Собирайся, я сказала! – произнесла без нажима в голосе, но твердо и даже не посмотрела в сторону мужчины.
И Габо вдруг успокоился, стало легко-легко, как всегда бывает, когда перекладываешь решение со своих плеч на чужие. Он обвел взглядом кухню… Серенькие полочки, серенький стол, серенькие фаянсовые тарелки. Цвет нищеты и запустения. Впервые за год ему стало стыдно и неприятно за самого себя. Но он сглотнул этот стыд и оторвал задницу от стула.
– Сейчас, только рукопись упакую.
Здание почты находилось в нескольких кварталах. Мерседес шла впереди; и даже не шла – чеканила каблуками пылающий с жара асфальт. А Габо семенил чуть поодаль и улыбался. Какой же прекрасной была его жена! Вот такой он ее любил: гордой, молчаливой, знающей наверняка, что правильно, а что нет.
Мимо по проезжей части пролетали автомобили, автобусы, неслись по тротуару люди в цветных одеждах. Еще било солнце в глаза. Еще в груди противно подворачивало от пыли и чада летнего Мехико. Но женщина, нервно вышагивающая впереди него, была… Нет, не ангелом. Но где-то совсем рядом.
Габо шел, улыбался и думал о том, что за год исписал тысячу триста страниц, выкурил тридцать тысяч сигарет и задолжал сто двадцать тысяч песо… О, жаль было только бумагу – за то, что молчала и терпела.
Служащий почтового отделения оказался улыбчивым молодым человеком с ухоженными усами.
– Чем могу служить?
– Нам нужно отправить рукопись в Буэнос-Айрес. Телеграфом, – Габо уже ни в чем не сомневался.
Молодой человек приподнял брови.
– Четыреста девяносто листов.
Он произнес эту цифру вслух и вдруг обалдел от собственной смелости.
– Простите?
– Вы глухой? Вам, кажется, ясно сказали… – Мерседес подхватила выбранный тон.
– Одну секунду.
Заплясали деревяшки счетов под быстрыми пальцами.
– Восемьдесят два песо.
Габо и Мерседес переглянулись, и служащий произнес еще раз:
– Восемьдесят два песо.
Кошелек Мерседес, ставший резиновым за двенадцать месяцев, вдруг сжался, скукожился и натужно выплюнул пятьдесят песо. И дело было даже не в потухших взглядах, не в печальном выдохе (не сдержать! Не сдержать!) – душа согнулась, как надпиленная балка. Габо сглотнул; слюна, провалившись в самое нутро, крайней каплей упала на балку… и балка выдержала.