— Да, на некоторое время, но затем их мигом снесут другие перевороты, если они останутся евреями. Все должно возобновляться или гибнуть, таков закон вселенной. Но вернемся к Мозервальду. Каков бы он ни был, не сходись с ним близко, пока не разузнаем хорошенько, что это за человек.
— Я совсем не намерен близко с ним сходиться, хотя я о нем лучшего мнения, чем ты.
— Я не осуждаю его. Я ничего не знаю на его счет такого, что позволяло бы мне судить о нем, как о личности. Наоборот, я знаю, что он имеет репутацию человека, умеющего держать данное слово и более покладистого в делах, чем любой из его соотчичей. Но ты сказал мне, что он отзывается легкомысленно о г. де-Вальведре, и мне это не нравится. Кроме того, он предлагает тебе свои услуги, и меня это тревожит. Всякому человеку могут понадобиться деньги, и басня о Шейлоке сама по себе вечно верный символ. Еврей испытывает инстинктивную потребность откусить кусочек нашего сердца, ведь у него столько имеется поводов ненавидеть нас, а чудного понятия о прощении приобрести он не мог, не пройдя через крещение. Умоляю тебя, если ты окажешься вовлечен в какой-нибудь непредвиденный расход, серьезно превышающий твои средства, обращайся ко мне, а не к этому Мозервальду. Поклянись мне в этом, я так требую.
Живость Обернэ удивила меня, и я поспешил успокоить его, ссылаясь на обеспеченность моих родителей и на простоту моих вкусов.
— Все равно, — заговорил он опять, — обещай мне всегда видеть во мне своего лучшего друга. Не знаю, какова будет потом твоя жизнь… Судя по беспокойству насчет будущего, которое ты высказывал мне вчера, и по твоему недовольству настоящим, я боюсь, что страсти будут играть слишком важную роль в твоей судьбе. Я что-то не вижу, чтобы ты потрудился создать для себя необходимую узду…
— Какую узду? Ботанику или геологию?
— О, если ты намерен насмехаться, то поговорим лучше о другом.
— Я не смеюсь, когда дело идет о том, чтобы любить тебя и быть тронутым твоей великодушной привязанностью. Но согласись, что ты чересчур мыслишь как специалист, и что ты способен сказать: «вне науки нет спасения».
— Ну да, я готов это сказать. Я имею наивность и мужество признаться в этом. У меня были уже перед глазами примеры фальшивых теорий, уже смутивших твою душу!..
— Каких теорий? Например!
— Во-первых, теория личности, претензия осуществить для себя жизнь личной славы с заранее принятым решением прийти в ярость и отчаяние в случае неудачи.
— Да нет же, ты ошибаешься. Мое честолюбие имеет две струны. Я согласен на славу без счастья или на счастье без славы.
Обернэ принялся, в свою очередь, высмеивать мою мнимую скромность и, продолжая спорить, уж не знаю как, мы перешли на г. де-Вальведра и его жену. Мне очень хотелось узнать, какая была доза правды в сплетнях Мозервальда, но Обернэ был как раз расположен к необычайной сдержанности. Он расточал похвалы своему другу, но тщательно избегал выражать какое-либо мнение о г-же де-Вальведр. Тем не менее, он становился невольно нервным и раздражительным всякий раз, как произносил ее имя. Он что-то смущенно недоговаривал, а когда я добивался, почему, он краснел. Это сбило меня с толку. Я вообразил себе, что, не смотря на его добродетель, благоразумие и волю, он был влюблен в эту женщину, и как раз в ту минуту, как он энергично отрицал это, у меня вырвалось наивное замечание:
— Неужели она до такой степени обворожительна?
— А! — вскричал он, хлопнув кулаком по металлической лядунке, в которой лежали собранные им растения, и которая только что служила ему подушкой. — Я вижу, что ты заразился дурными идеями этого еврея. — Ладно, раз ты вывел меня из себя, то я скажу тебе всю правду. Я не уважаю ту женщину, о которой идет речь… Что же, будешь ты еще считать меня способным любить ее?
— Ну, знаешь… Иногда это лишний повод к любви. Любовь такое причудливое чувство!
— Да, дурная любовь, или любовь современных романов и пьес. Но дурная любовь зарождается только в нездоровых душах, а моя душа, слава Богу, чиста. Разве твоя душа уже испорчена, что ты допускаешь такую постыдную случайность?
— Я не знаю, чиста ли моя душа так же, как твоя, мой милый Анри, но за что я тебе ручаюсь, так это за ее девственность.
— Если так, то не допускай, чтобы ее заранее портили и ослабляли превратные идеи. Не допускай убедить себя, что артист и поэт предназначены в жертву страстям, и что им позволительнее чем кому бы то ни было другому, стремиться к мнимой широкой жизни, лишенной всяких нравственных помех. Не признавайся никогда самому себе, даже если оно именно так, что ты можешь поддаться недостойному тебя чувству!..
— Нет, знаешь, еще немного, и ты заставишь меня бояться самого себя! Ты открываешь мне глаза на такие опасности, о которых я вовсе и не думал. И, право, я готов думать, что я сам-то и влюблен, хотя и не знаю ее, эту пресловутую г-жу де-Вальведр.
— Пресловутую! Разве я называл ее пресловутой? — продолжал Обернэ, смеясь с некоторым пренебрежением. — Нет, молве нечего ею заниматься, ни с хорошей, ни с дурной стороны! Знай, что похождения, приписываемые ей в Женеве, по словам Мозервальда (а я думаю, что ей ровно ничего не приписывают), существуют в одном лишь воображении этого тщеславного израильтянина. Г-жа де-Вальведр живет очень уединенно в деревне со своими двумя золовками и двумя детьми.
— Да, я вижу, что сведения Мозервальда неточны. Он говорил мне, что там четверо детей и одна золовка. Но знаешь ли ты, что ты сильно противоречишь самому себе, когда говоришь об этой женщине. Она безупречна, и, тем не менее, ты ее не уважаешь!
— В поведении ее нет ровно ничего предосудительного. А не уважаю я ее характер, или, если хочешь, склад ее ума.
— А что, она умна?
— Я лично не нахожу этого, но она имеет репутацию умной женщины.
— Что, она совсем молоденькая?
— Нет. Она вышла замуж 20-ти лет, вот уже почти 10 лет назад. Ей, должно быть, около тридцати.
— Да, не так уж молода, правда! А муж ее?
— Ему уже 40 лет, но он моложе ее, потому что он быстр и силен как дикарь, тогда как она ленива и расслаблена, точно креолка.
— Она и есть креолка.
— Нет, она дочь испанки и шведа. Ее отец был консулом в Аликанте, где и женился.
— Какое странное смешение рас! Должно быть, получился странный тип, а?
— Чрезвычайно удачный в смысле физической красоты.
— А нравственной?
— Ну, нравственной, по-моему, меньше… Душа ее лишена всякой энергии, ум без всякой ширины, характер неровный, раздражительный и вялый. Ни одной серьезной способности и глупейшее презрение ко всему ей непонятному.
— Даже к ботанике?
— К ботанике еще больше, чем ко всему остальному.
— В таком случае я теперь спокоен на твой счет. Ты не любишь и никогда не полюбишь эту женщину!
— Вот за это я тебе ручаюсь, — сказал весело мой друг, снова застегивая свою котомку и перекидывая жестянку через плечо. — Цветам позволительно не любить женщин, но женщины, не любящие цветов, просто чудовища!
Я совершенно не в состоянии сказать, отчего и почему этот разговор, прерванный и снова возобновленный несколько раз в продолжение того дня, и всегда без малейшей преднамеренности с обеих сторон, зародил во мне какое-то смятение и как бы предрасположение к тем несчастиям, от которых Обернэ хотел оградить меня. Казалось, что на него снизошло внезапное провидение, и что он читал книгу моей судьбы. Между тем, я не был ни пассивным по характеру, ни вялым по уму, но я сильно верил в предопределение. В то время это была мода, а верить в предопределение — это значит создавать его в нас самих.
— Кто же завладеет мною? — спрашивал я себя, с трудом засыпая около полночи, тогда как Обернэ, улегшийся спать в 6 часов вечера, снова вставал, собираясь заняться теми научными наблюдениями, программу которых начертал ему его друг. Отчего это Анри так тревожился за меня? Его глаз, привыкший читать в облаках, не разглядел ли там, далеко за горизонтом, угрожающие мне бури? Кого-то я буду любить? Я не знаю ни одной женщины, о которой бы я много думал, за исключением разве двух или трех великих певиц или драматических актрис, с которыми я никогда не говорил, и с которыми, вероятно, никогда и не придется говорить. У меня была если не самая спокойная, то, конечно, самая чистая жизнь. Я чувствовал в себе присутствие любовных сил и сумел сохранить их всецело для идеального предмета, до сей поры еще мне не встречавшегося.
Во сне я грезил о женщине, которой никогда не видал, которой, по-видимому, и не должен был никогда видеть, о г-же де-Вальведр. Я страстно любил ее уже не знаю сколько лет подряд, пригрезившихся мне менее чем в течение одного часа. Потом я проснулся, удивленный и утомленный этой долгой драмой, ни одной подробности которой я теперь не мог припомнить.
Я отогнал от себя этот призрак и вновь заснул на левом боку. Но спал я тревожно, мне приснился еврей Мозервальд и так жестоко оскорбил меня, что я дал ему пощечину. Я опять проснулся, бормоча какие-то смутные, совершенно бессвязные слова, лишенные всякого смысла. Заснув в третий раз, я снова увидал то же лицо, дружески-насмешливое, под видом фантастичной, страшно жирной птицы, тяжело поднимавшейся с земли, и которую я, тем не менее, никак не мог догнать. Она садилась на самые высокие скалы, те рушились под ее тяжестью, и она, смеясь, окружала меня градом камней и льдин. Все те метафоры, которыми угостил меня Обернэ, принимали осязательный облик, и я заснул спокойно только тогда, когда истощил весь запас этих странных фантазий.
Когда я встал, то узнал, что Обернэ, бывший на ногах до самой зари, снова улегся часа на два. Он обладал удивительной способностью прерывать и возобновлять свой сон, подобно всякому другому занятию, зависящему от его воли. Я спросил о Мозервальде, он уехал на рассвете.
Я дождался пробуждения Анри и, после умеренного завтрака, мы отправились с ним на прекрасную прогулку, которая заняла добрую часть дня, и во время которой не говорилось больше ни о Вальведрах, ни об еврее, ни обо мне самом. Мы всецело были поглощены окружавшей нас чудесной природой. Я наслаждался ею, как ослепленный художник, не старающийся еще отдать себе отчета в том впечатлении, которое производят на его душу новые для нее, величественные зрелища, и весь охваченный ощущением, не имеет времени ни смаковать, ни резюмировать. Свыкшийся с красотами гор и занятый осмотром тайн растительности, Обернэ был менее упоен, чем я, и более счастлив. Он не метался лихорадочно и не кричал, тогда как я сходил с ума от головокружительных восторгов.
Около трех часов пополудни, на его предложение взобраться еще на вышку грозных утесов, чтобы поискать какую-то необычайной редкости крошечную каменоломную травку, я признался ему, что страшно устал и умираю от голода, жара и жажды.
— В сущности, оно и должно так быть, — отвечал он. — Я просто эгоист, я забыл, что все требует выучки, и что тебе не сделаться здесь хорошим ходоком раньше восьми или десяти дней прогрессивного утомления. Позволь мне сходить за моей травкой — и без того уже поздно ее искать теперь по озеру, и я боюсь, что если я отложу до завтра, то найду уже растение осыпавшимся. А сегодня вечером я, может быть, найду еще несколько открытых чашечек. К обеду я буду в деревне. Ты же иди вот по этой тропинке. Она приведет тебя без опасности и утомления, самое большое в 10 минут, к одной хижине, скрытой вон за той большой противоположной скалой. Там ты напьешься вдоволь молока. Потом ты спустишься в долину и дойдешь таким образом до дома, бродя вдоль потока. Дорога хорошая, и ты будешь все время в тени.
Мы расстались, я напился и отдохнул четверть часа в указанной хижине, а потом стал спускаться в долину. Тропинка была очень ровная в сравнении с теми, по которым меня водил раньше Обернэ, но до того узкая, что, когда я встречался со стадами, тянувшимися вереницами мимо меня, мне приходилось уступать им дорогу и карабкаться на более или менее доступную крутизну, чтобы не быть сброшенным в глубокую отвесную пропасть, шедшую по другой стороне тропинки.
Мне удалось укрыться, но когда я находился в особенно узком ущелье, я услыхал за собой равномерное позвякивание бубенчиков. Проходила вереница нагруженных мулов, которым я сейчас же дал дорогу, для чего выбрал один утес, приходившийся вровень с головами этих невозмутимых животных, и уселся на нем в ожидании их. Вид, открывавшийся оттуда, был великолепен, но скоро этот приближавшийся маленький караван поглотил все мое внимание.
Впереди шел мул, довольно живописно оседланный по-итальянски. Его вел под уздцы пеший проводник, а сидела на нем женщина, закутанная в легкий белый бурнус. За этой группой шла другая группа, приблизительно такая же, т. е. проводник, мул, и на муле вторая женщина, выше или стройнее первой, в большой соломенной шляпке и серой амазонке. Третий проводник вел третьего мула с третьей женщиной, походившей на горничную, а за ними следовали еще два мула с багажом и четвертый проводник, замыкавший шествие с пешим слугой. Я вполне успел рассмотреть этот персонал, медленно спускавшийся ко мне. Я отлично мог различать все лица, за исключением лица дамы в бурнусе, капюшон которого был поднят и открывал только одни черные, странные и довольно страшные глаза. Глаза эти уставились на меня в ту минуту, когда путешественница очутилась подле меня, и она внезапно остановила своего мула, дернув за повод так, что проводник споткнулся и легко мог скатиться в пропасть. Она, казалось, не обратила на это ни малейшего внимания и, обращаясь ко мне, довольно резким голосом спросила меня, здешний ли я. Получив отрицательный ответ, она собиралась ехать дальше, когда я добавил, побуждаемый любопытством, что живу здесь уже два дня и, быть может, могу дать ей нужные сведения.
— Если так, — продолжала она, — то я спрошу вас, не слыхали ли вы о присутствии поблизости графа де-Вальведр?
— Я знаю, что какой-то г. де-Вальведр совершает в настоящее время экскурсию на Розовой горе.
— На Розовой горе? На самой верхушке?
— В ледниках. Вот все, что я знаю.
— Ах, мне следовало этого ожидать! — сказала дама с оттенком досады.
— О Боже мой, — прибавила вторая амазонка, подъехавшая поближе, чтобы слышать, что я отвечаю, — этого-то я и боялась!
— Успокойтесь, mesdames. Погода великолепная, на вершине совсем ясно, и никто не беспокоится об экспедиции. Местные жители вполне убеждены, что она не будет опасна.
— Благодарю вас за ваше доброе предсказание, — отвечала мне особа с открытым лицом и мягким голосом. — Г-жа де-Вальведр и я, ее золовка, очень признательны вам.
Мадемуазель де-Вальведр обратилась ко мне с этой милой благодарностью, проезжая мимо меня вслед за своей спутницей, уже тронувшейся в путь. Я следил как можно дольше за удивительным видением. Г-жа де-Вальведр обернулась и, благодаря этому движению, я увидал все ее лицо. Так вот она, эта женщина, так задевшая мое любопытство благодаря пренебрежительным недомолвкам Обернэ! Она мне не нравилась. Она казалась мне худощавой и румяной, две вещи, не идущие одна к другой. Взгляд ее был жесткий, так же, как и ее голос, манеры резкие и нервные. Я никогда не стал бы мечтать о таком типе, но зато какой милой казалась мне мадемуазель де-Вальведр, как она была грациозно-симпатична! Каким образом не сказал мне Обернэ, что у друга его есть сестра? Разве он ее не знал? Или он был влюблен и ревниво оберегал свою тайну до такой степени, что не хотел даже намекнуть о существовании любимой женщины?
Я ускорил шаг и явился в деревню скоро после путешественниц. Г-жи де-Вальведр уже не было видно, но ее золовка странствовала еще по лестницам, справляясь обо всем, что касалось экскурсии ее брата. Как только она заметила меня, она принялась меня расспрашивать, не знаю ли я Анри Обернэ.
— Без сомнения, знаю, — отвечал я, — это мой лучший друг.
— О, если так, — продолжала она непринужденно, — то вы, значит, Франсис Валиньи из Брюсселя, и, конечно, уже знаете обо мне? Он, вероятно, сказал вам, что я его невеста?
— Нет, он мне еще этого не говорил, — отвечал я, немного смущенный таким внезапным открытием.
— Значит, он ждал моего позволения. Так вот, скажите ему, что я разрешаю ему говорить вам обо мне, с тем условием, что он будет отзываться обо мне так же хорошо, как о вас. А что вы мне скажете о моем брате и о нем? Правда ли, что им не грозит никакая опасность?
Я сообщил ей, что Обернэ оставался при Вальведре только одну ночь, и что он сейчас вернется.
— Но, — добавил я, — зачем вы до такой степени тревожитесь о вашем брате? Разве вы еще не привыкли к тому, что он часто предпринимает подобные переходы?
— Мне следовало бы к этому привыкнуть, — отвечала она.
В эту минуту за ней пришла от г-жи Вальведр горничная с итальянским акцентом и очень красивого типа. Мадемуазель де-Вальведр рассталась со мной, говоря:
— Подите посмотреть, не возвращается ли с прогулки Анри, и сообщите ему, что Павла только что приехала.
Ну, подумал я, замолкни навсегда перед ней, мое бедное опрометчивое сердце! Ты должен быть братом, только братом этой прелестной девушки. Впрочем, с твоей стороны было бы очень смешно соперничать с любимым соперником, несомненно, гораздо более достойным любви, чем ты. Ты ведь уже и без того немножко провинился тем самым, что слегка вздрогнул при шелесте этого девственного платья!
Я увидал подходящего Обернэ и побежал ему навстречу, чтобы предупредить его о случившемся событии. Его розовое лицо покрылось ярким румянцем, а потом вся кровь отхлынула к его сердцу, и он побледнел до самых губ. При виде этого откровенного волнения я пожал ему с улыбкой руку.
— Дорогой друг мой, — сказал я ему, — я знаю все и завидую тебе, ибо ты любишь, а этим все сказано!
— Да, я люблю всей душой, — вскричал он, — и тебе должно быть понятно мое молчание! А теперь поговорим серьезно. Этот непредвиденный приезд, приводящий меня в восторг, вместе с тем и тревожит меня. Принимая во внимание причуды… известных лиц… или судьбы…
— Скажи прямо, причуды г-жи де-Вальведр. Ты боишься, что она станет препятствовать твоему счастью?
— Препятствовать, нет! Но… она может, все-таки, повлиять… Я не очень-то нравлюсь прекрасной Алиде!
— Ее зовут Алидой. Очень изысканное, но красивое имя, гораздо красивее ее самой! Ее лицо нимало меня не восхитило.
— Хорошо, хорошо, это все равно… Но скажи мне, пожалуйста, раз ты ее видел, зачем она сюда приехала?
— Позволь, как я могу это знать? Мне показалось, что тут замешана супружеская тревога…
— Г-жа де-Вальведр тревожится о своем муже?.. Это не в ее обыкновении. Она так привыкла…
— А мадемуазель де-Вальведр?
— О, она обожает брата. Но уж конечно не она могла повлиять на какое бы то ни было решение г-жи де-Вальведр. Кроме того, они обе отлично знают, что Вальведр не любит, чтобы ездили за ним следом и отрывали его от работы. Тут наверняка что-то кроется, и я побегу разузнать, что именно, если только мне это удастся.
Я побежал одеваться, надеясь, что путешественницы будут обедать в обшей столовой, но они туда не явились. Им подали обед в их апартаменты, и они удержали там Обернэ, с которым я свиделся только поздно вечером.
— Я искал тебя, — сказал он мне, — чтобы представить тебя дамам. Мне поручили пригласить тебя напиться с ними чаю. Это будет маленькое торжество, ибо в 9 часов мы увидим с террасы, как с горы взлетит одна или несколько ракет. Это будет сигналом от Вальведра, ключ которого у меня в руках.
— Ну, а причина приезда сюда дам? Я спрашиваю не из любопытства, мне просто хочется узнать, нет ли тут для тебя чего-нибудь печального или тревожного.
— Нет, ничего, слава Богу! Причина так и не выяснилась. Павла думает, что ее невестка действительно тревожилась о Вальведре. Я не так прост. Но Алида прелестна со мной, и я успокоился. Идем.
Г-жа де-Вальведр завладела квартирой своего мужа, довольно обширной в сравнении вообще с размерами гостиницы. Она состояла из трех комнат, в одной из которых Павла приготовляла чай в ожидании нас. Она была до того не кокетка, что так и осталась в своем дорожном измятом платье и с беспорядочно распустившимися волосами под соломенной шляпкой. Быть может, с ее стороны это было бы жертвой, принесенной Обернэ для того, чтобы не потерять ни одной из тех минут, которые они могли провести вместе. Тем не менее, я нашел, что она слишком легко примиряется с этой внешней небрежностью, и сейчас же подумал, что она недостаточно женщина и не может быть ничем другим, кроме жены ученого. Про себя я только порадовался за Обернэ, но всякое чувство зависти или личного сожаления исчезло во мне и заменилось откровенной симпатией к доброте и благоразумию его невесты.
Г-жи де-Вальведр здесь не было. Она просидела в своей комнате до той минуты, когда Павла постучалась к ней в дверь и крикнула ей, что приближается минута сигнала. Тогда она вышла из своего святилища, и я увидал, что на ней надет прелестный домашний костюм. Быть может, это не подходило к тому тревожному состоянию духа, которым она рисовалась, но если она приоделась так из-за меня, мог ли я не быть ей за это благодарным?
Она явилась передо мной до такой степени другой, чем тогда, на горной тропинке, что, если бы я увидал ее не дома, а в другом месте, я не сразу узнал бы ее. Когда она сидела на муле, завернутая в своем бурнусе, она казалась мне высокой и полной, а на деле она была маленькой и тоненькой. Разгоряченная и под зонтиком, с которого на нее падало отражение, она показалась мне румяной и даже с фиолетовыми пятнами на лице. На деле она была бледна и обладала самым ровным и нежным цветом лица. Черты ее были очаровательны, и вся ее особа, точно так же, как и ее туалет, отличались необычайным изяществом.
Я едва успел взглянуть на нее и поклониться ей. Приближался час сигнала, и все бросились на балкон. Она уселась последней на подставленном мною стуле и мягко обратилась ко мне.
— Мне кажется, — сказала она, — что при подобных экскурсиях первые ночлеги не представляют ничего тревожного.
— Совершенно верно, — отвечал Обернэ, — ночлег этот представляет из себя углубление в скале, а кругом валяются камни. Там не очень удобно, но зато вполне безопасно. Однако прошу теперь внимания! Пять минуть прошли…
— Куда надо смотреть? — спросила с живостью мадемуазель де-Вальведр.
— Куда я уже говорил вам. Оказывается… нет! Вон белая ракета. Она пущена гораздо выше, чем предполагалось. Должно быть, он пренебрег намеченным проводниками правилом. Если не ошибаюсь, он теперь на больших площадках.
— Большие площадки — это ведь снежная равнина, да?
— Постойте… Вторая белая ракета!.. Снег тверд, и он без труда разбил свою палатку… Третья белая ракета! Его инструменты благополучно доехали, ничего не сломано и не попорчено, браво!
— Если так, то он проведет лучше ночь, чем мы, — сказала г-жа де-Вальведр, — ибо для него ничего нет на свете дороже его инструментов.
— Но почему же вам не спать спокойно? — решился сказать я в свою очередь. — Г. де-Вальведр так хорошо предохранен от холода. К тому же, он так привык к подобным приключениям.
Г-жа де-Вальведр чуть-чуть улыбнулась, не то благодаря меня за мои утешения, не то из презрения к ним, не то на мое наивное предположение, что такой муж, как ее, может быть причиной ее бессонниц. Она ушла с балкона, где Обернэ, не ждавший больше никакого сигнала, остался болтать о Вальведре с Павлой, а я последовал за Алидой к чайному столу и почувствовал опять сомнение по поводу прелести ее лица. Она же, точно угадывая мою неуверенность, небрежно растянулась на довольно низкой кушетке и я, наконец, мог разглядеть ее вполне, ибо свет от лампы на столе падал ей прямо на лицо.
Я созерцал ее уже некоторое время молча и слегка смущенный, как вдруг она медленно подняла на меня глаза, как бы говоря мне: «ну что же, решаетесь вы наконец заметить, что я совершеннейшее из существ, когда-либо встречавшихся вам?» Этот женский взгляд был до того выразителен, что он пронизал меня дрожью от головы до ног, и я вскричал растерянно:
— О, да, да!