— Брось, батя, контру разводить! — обратился наставительно Птуха к попу — Бога ж нет, то опиюм. Чуешь?
Тут не вытерпел и Раттнер, засмеялся. Но на всякий случай одернул Федора.
— Помолчи ты: небось, не в красном уголке у себя растабарываешь!
— Дьяче, — обернулся посадник к Кологривову, — ума не приложу, што с имя поделать?
— Сам знаешь, отец, какой сговор был! — сказал значительно дьяк.
— Знаю, как же не знать, — вздохнул тяжело посадник. — Потому и мятусь умом. Аль в захабень их отправить?
Дьяк не ответил, задумавшись. Раттнер посмотрел на него пытливо, догадываясь, что дьяк, а не дурашливый посадник здесь главная сила и власть, что от этого дьяка зависит и их участь. Круглая, с высоким лысеющим лбом кромвельская голова Калогривюва говорила о недюжинном, исключительном, может быть, даже уме. Смуглое и сухое лицо, словно выточенное из пожелтевшей от времени слоновой кости, было обрамлено черной, с легкой проседью бородкой. Глаза зеленые— кошачьи, и в них именно кошачье бархатное лукавство.
— А зачем их в захабень прятать? — сказал после долгого молчания дьяк. — Корми, пои, стереги! Накладно будет. Все равно ведь дальше Прорвы не убегут. Зачем тогда и стеречь-то их?
«О какой-то Прорве идет все время разговор?» — удивился Раттнер.
— Так-то так! — покачал с сомнением головой посадник. — А все же боязно! Как говорится: начинаючи дело, о конце размышляй!
— Не страшись ничего, отец наш, — успокаивал его дьяк. — Сам знаешь — не уйти! Ведь крыльев-то у них нет теперь. Припешились[9])!
Раттнер вздрогнул: «Что означают слова «нет теперь»? Не может же этот дьяк, второй раз на своем веку (видящий человека «из мира», из мира XX века, знать о существовании аэропланов? Нет, или дьяк оговорился или я ослышался!» — успокоился он.
— Ну как знаешь, дьяче? — поднялся со скамьи посадник. — Тебе моего ума не пытать. Делай по своему разумению, а я пойду.
— Обожди, владыко, — остановил его дьяк. — Вот ты даве раздумывал, какое бы наказание на попа Фому за пьянство наложить. Поставь же к нему на постой мирских, пущай с ними валандается.
— Дельно придумано! — заколыхался в довольном смехе посадник. — Стрельцы, спасены души, — обратился он к тегилейщикам — Грядите, куда вам надобе. Мирские у попа Фомы останутся! Теперя он за них в ответе.
Стрельцы отдали поклон и направились было к воротам кремля, но их остановил неистовый вопль Птухи.
— Эй, эй, бабушкина гвардия, постойте! — кричал Федор и вдруг бросился к посаднику. — Гражданин, как вас там, до вас прибягаю: окажите сочувствие положению. Ваши стрелки эти самые мой ахроматический баян поперли! Мне ж без гармошки зарез! Лучше уж голову снимайте!
Офицер стрельцов, крепко державший под мышкой гармонию, подошел было к посаднику.
— Дозволь, владыко, челом ударить!..
— Да не лезь, скаженый! — рассвирепел окончательно Птуха. — Шо ты свое бородатое начальство путаешь, дурень! От як урежу в ухо за таки деда!
— А ну покаж, что это такое? — потянулся к гармонии посадник. И, вцепившись крепко в лады обеих клавиатур, с силой развел мехи. Гармошка взвизгнула невообразимой какофонией.
— Ой, спасите! — завопил испуганно посадник и отбросил далеко гармошку. — Сатана, нечистый дух! Исчезни, стыда в злосмрадный огнь гееннский, княже бесовский со аггелы свои! — крестился он, трясясь от страха.
Птуха, не обращая внимания ни на что, обтирал любовно вывалявшуюся в грязи гармонию, приговаривая:
— Не вмиешь играть, так нечего ахроматическую вещь бросать! Обождите, я всех вас вывчу!..
Раттнер и Косаговский хохотали неистово, забыв всякую осторожность, забыв о том, что смех их может обидеть посадника. И вдруг Раттнер резко оборвал смех: он ясно увидел, как губы дьяка Колопривова, слегка приподнявшиеся в скупой улыбке, обнажили золотую коронку на одном из коренных зубов…
Когда вышли из кремлевских ворот, Косаговский потряс ошалело головой:
— Ну и ну! Не сон ли это? А если это явь, то не снилось ли мне, что существует двадцатый век с электричеством, радио, радием, авиацией, подводными лодками?
Раттнер, думавший о золотом протезе дьяка Кологривова, не ответил.
Птуха, между тем, не терпевший никакой недоговоренности, начал под’езжать к попу Фоме:
— Какая же, значит, ваша профессия будет, гражданин? Короче говоря, чем занимаетесь?
— Священствую! — ответил поп. — Иерей я халтурный.
— Раз поп, значит, ясно, что халтурный! — согласился Птуха. — Вы, божьи дудки, только и знаете, что халтурить!
«Ничего не понимаю! — развел руками Раттнер. — Каким образом новейшее это слово пробралось сюда, в тайгу, в поселения, отрезанные от всего остального мира?»
— Что значит — халтура? — обратился он к попу.
— Что, халтура? Плата за богослужение. Я по тайге езжу, по охотницким становищам, по стрелецким острожкам и там требы совершаю: крещу, венчаю, отпеваю, а за то халтуру[10]) получаю. Ино раз аж до самой Прорвы дохожу.
— А что такое Прорва? — спросил быстро Раттнер..
Пш покосился на него подозрительно и ответил нехотя:
— Прорва, она и есть Прорва!
Раттнер понял, что поп боится сказать больше, и не настаивал на ответе.
— Ну, а за что пороли-то тебя? — продолжал свою анкету Птуха. — За пьянку?
— Ох, во грехах роди мя мати моя! — вздохнул сокрушенно поп. — Зане в кабаках пью и в зернь играю!
— Неужели только за это? — удивлялся Птуха. — Небось, колокол пропил?
— Ежли б колокол, не обидно было бы такую муку принять! Чай, на Торгу-то не бархатом спину гладят. А то всего-навсего ризу у Даренки-целовальничихи, стрелецкой вдовки беспутной пропил да ей же одикон за полштофа заложил.
— Эго что еще за одикон? — спросил Птуха.
— Одикон? Путевой престол господа и спаса нашего, — ответил поп. — Зане в тайге-то церквей нет, так я для богослужений путевой полотняный престол вожу. На нем везде, хоть на осине, службу совершать можно.
— Ишь какой дошлый, — удивился Птуха. — Даже и престол пропил! Тебе дай в руки самого господа-спаса, ты и того пропьешь.
— А ты, молодец, вкушаешь иерусалимскую-то слезу? — спросил поп.
— Поднеси — увидишь! — улыбнулся Федор.
— А вот и хижа моя! — проговорил поп, когда они свернули в узкий, настолько, что его можно было загородить, раставив руки, переулок.
— Н-да, прямо Ватикан итальянский! — покрутил головой Птуха, глядя на крошечную курную избенку. А войдя в избу, он выпрямился было у порога, но так приложился затылком о полати, что сажа, бархатными полотнищами висевшая на потолке, осыпала его с ног до головы.
— Душа из вас вон! — поморщился Федор, щупая затылок. — Настроили тоже небоскребов! Ну, батя, волоки колбасы, сыру, всякого там нарпиту. Шамать охота на великий палец!
— Нет у меня и в заводе такого, что просишь, — ответил поп. — Вот кваску с лучком да с хлебам поснедай во славу божию.
— Неужто у вас, чертей, и кооперативов нету? — изумился Птуха. — Вот Гараськи-то!
— Ой, запамятовал я! — полез куда-то на полати поп. — Сотенка яичек у меня спрятана, старуха одна за панахвиду принесла!
В этот момент открылась дверь избы, и через порог легко шагнул высокий и стройный юноша. Кудрявый, с-нежным овалом безбородого еще лица и кожей теплого матового оттенка, он смахивал на оперного гусляра или Ивана-Царевича из сказки, но в домотканной холстине.
Юноша с любопытством, но без удивления смотрел на гостей, сдвинув над переносьем тонкие, девичьи; шнурочками, брови. Поводимому, он узнал от кого-то о прибытии в город мирских и о том, что они поставлены к ним в избу.
— Это будет внучек мой, — почему-то виновато заговорил пои. — Истомка, а прозвище, по отцу — мирскому человеку, — Мирской. Выходит, значит, — Истома Мирской.
Истома холодно поклонился гостям и спросил строго попа:
— Где ты пропадал, дед? Думал я, уж не доспелось ли чего с тобой?
— Ох, чаделько! — вздохнул поп, пряча глаза от внука.
— Што, аль опять на кобыле лежал? — с нескрываемой брезгливостью допытывался Истома.
— Лежал, внучек! — стыдливо ответил поп, глядя на Истому глазами преданного пса. — Опять пороли, окаянные! Ну, поводи: доберусь я до их! Всем теперь буду говорить, что киновеарх святокупствует, священников по мзде поставляет. А божья благодать не репа: за деньги ее не след продавать!
— Молчи уж, скоморох! Сам хорош. Молитвами, ровно калачами, на базаре торгуешь.
«А внучек-то с характером!» — подумал Косаговский, почувствовавший с первого взгляда симпатию к Истоме. Но ему стало жаль и попа, боявшегося поднять глаза на внука, а потому, чтобы выручить его из неловкого положения, Косаговский спросил:
— А скажите, чем занимается ваш внук? Кто он?
— Истома-то? — встрепенулся обрадованно поп. — Худог он, еже есть сказаемо, изограф.
— Художник, — понял наконец Косаговский, — живописец. Что же вы рисуете?
— Спаса всемилостивого пишу, — ответил нехотя Истома.
— Богомаз, значит! — резюмировал Птуха. — Ну, это нам без надобности.
Истома вспыхнул. Девичье лицо его налилось гневно кровью. Но он сдержался. Молча сдернул с полатей тулуп, надел и, подойдя к попу, выставил руки, сложенные в пригоршню.
— Благослови-ко, дед, за жеребенком сходить.
«Да ведь это же настоящий Домострой! — опешил Раттнер. — Истома откровенно презирает деда, а все же для такого даже пустяка просит у него благословения».
IV. «Слово и дело государево!..»
«…1717 год. Год учреждения Петром инквизитората для борьбы с «религиозным вольнодумством» — расколом.
На площади города Юрьевца-Поволжского, где когда-то жил и проповедывал «огнепальный» протопоп Аввакум Петрович, стоит многоголосый плач, слышны крики возмущения. Изможденный старик, один из бродячих расколоучителей, рассказывает о тех муках, какие терпят люди старой веры в застенках страшного Преображенского приказа. Вдруг из толпы раздается жуткая фраза:
— Слово и дело государево!..
Люди городского воеводы хватают проповедника. Толпа в ужасе разбегается.
По городу ползут слухи: из Москвы царем послана в Юрьевец воинская команда ловить и пытать раскольников. Две трети населения Юрьевца — раскольники. Старики. готовятся умирать, пострадать за старую веру. Пылкая молодежь призывает встретить царских солдат вилами и топорами. Сошлись на середине: убежать из Юрьевца.
Глухой осенней ночью выходит из Юрьевца громадный обоз. К нему из соседних сел и деревень присоединяются другие обозы. Это «остальцы древлего благочестия, родные печища оставя» бегут в леса Брынские, Муромские, Пермские. Социальный состав беглецов — по преимуществу крестьяне, городское посадское (ремесленники и мелко-торговое) население и незначительная часть духовенства. Из бояр, служилых дворян и крупных купцов — никого.
С топором, рыболовными снастями, огнестрельным оружием подвигались с родной Волги на Каму, с Камы за Каменный Пояс, а там и в Сибирь.
Беглецы перевалили вслепую, без проводников, Саяны и застряли где-то в дикой лесной чаще, где «журавли яйца несут».
Здесь юрьевечанам поневоле пришлось остановиться. Поневоле потому, что, куда ни бросались они, их всюду встречали непроходимые болота. Каким-то чудом, по неведомым путаным тропинкам беглецы, или «сходцы», как их называли тогда, пробрались через эти болота, а теперь и сами не могли найти обратного хода.
Так был основан в дикой танну-тувинской тайге град Ново-Китеж. Название это было дано неспроста, а в честь города Китежа, «божьим изволением» скрытого от нечистивцев на дне озера Светлояра. Новооснованный город тоже отгородился от всего остального «нечестивого мира» болотами непроходимыми и дебрями дремучими, так чем же он хуже знаменитого града Китежа? Вот и назвали Ново-Китежем. Знай наших!
Первоначально в Ново-Китеже «бысть великая скудость и нужда». Голод часто посещает его. Большинство новокитежан пашет без лошадей, боронит сосновым суком, отдельные ветви которого заменяли зубья бороны.
Ново-Китеж в первые годы его существования нельзя даже назвать городом.
Это была община, которая в сущности представляла собой федерацию из самоуправляющихся мирских поселков и скитов-кинвей, то-есть монастырей. Во главе этой полумонашеской, полукрестьянской республики стоял киновеарх, пользовавшийся правами неограниченного монарха.
Киновеарх — лицо выборное. В случае смерти одного владыки все новокитежское население после двухнедельного поста собирается в городской собор. За икону кладутся жеребья с именами особо почитаемых за святую и подвижническую жизнь скитских старцев. Чье имя вынется, тот и киновеарх! Одним словом: «король умер, да здравствует король!» Сейчас киновеаршит некий Софрон II.
Но возвращаюсь к истории Ново-Китежа.