Суббота, не давая себе отчёта, последовал за унесённой шапочкой и хотел только, подойдя к лавке, взять её, когда красотка дружески подвинулась, указав нашему молодцу свободное место подле себя. Суббота опустился на лавку. Это случилось так быстро, что он не мог не только рассудить, но даже и сообразить, для чего он это делает.
Послышались разные возгласы:
— Гляди, какой гусь залетел!
— Нашей, значит, ватаги прибыло, братцы: Танька знакомого нашла...
— Ха-ха-ха-ха! — покрыли слова эти раскаты весёлого смеха всех присутствующих.
Миловидная соседка Субботы, величаемая главой ватаги по простоте Танькой, при словах его вышла из державшего её столбняка и, подавая свою кружку с брагой Субботе, как бы знала его уже давно, промолвила ему: «Испить, может, хочешь, красавчик?» — а сама закинула ему руку за спину с особенной заботливостью.
Субботе действительно с устатка пить хотелось, и от приглашения, такого искреннего и неожиданного, он не нашёл в себе силы отговариваться: взял и выпил кружку и взглянул на подносившую с немой благодарностью. Ей показалось это прямым ответом на взаимность — и звучный поцелуй в щёку молодцу для заседавших в притоне стал явным знаком Танькой новоприбывшему.
— И взаправду, девке-то малый сродни! — гаркнули мужчины, повставали с мест своих и приступили к новому товарищу с приветом и здорованьем, как будто жили с ним век.
Послышались поцелуи со словами: «Будь здоров!» Приём в новое общество опять совершился, прежде чем приготовился отвечать Суббота, под впечатлением происходящего не думавший отталкивать здоровающихся. Он находился словно в чаду, а когда туман и наплыв навеянных впечатлений несколько рассеялся, решил: быть делу так, коли пришлось! «Люди, кажись, душевные: не приказным кровопийцам чета!.. Да и святости монашеской не встретишь здесь, где спознала тебя эта самая Танька. Открытая душа... Чего же мне-то теперь отталкивать её?.. Избрала — её дело; коли ошиблась — пусть пеняет на себя».
И эта философия, добытая со дна выпитых кружек браги, в это мгновение имела для охмелевшего Субботы положительное значение с устатку и с голода.
Наутро сборище оказалось ещё более разношёрстной ватагой, где среди странствующих скоморохов находили удобное прикрытие всякого рода художества, в том числе и гаданья и другие людские обманы. Запевалой был обладатель уродливого бубна, а закраскою — легко поддававшаяся минуте — Танька. Она привязалась со всем доступным ей пылом страсти к юному Субботе, упавшему словно с неба. Никто не спрашивал, кто он. Все удовлетворились одним прозванием Субботы, скоро захотевшего принять и всю скоморошескую выучку, чтобы ничем не отличаться от других членов ватаги.
Наука далась: песни, разучиваемые при дружеском участии звонкоголосой Таньки, затверживал памятливый Суббота так легко, что недели через две он знал и в точности мог петь весь изборник весёлого братства. Кривлянья и ломанья да залихватские пляски и в игре коршуна с горлицей и вприсядку возбуждали при выполнении Субботой общее удовольствие сотоварищей и одобренье дяди Тараса — запевалы. Жизнь пошла было припеваючи... Но восторги сперва горячо разделяемой любви, оставаясь у Тани и через два месяца столько же пылкими и способными доводить до забвения, — в Субботе уже возбуждали к ней холодность. Мало-помалу охлажденье росло — и не заметить его не могла даже сама, на всё смотревшая сквозь пальцы, нежная Таня. Она стала вздыхать и задумываться. Обстоятельства, в другое время способные расположить её к беззаботному ожиданию последствий, теперь, при охлаждении Субботы, заставили глядеть на будущее неприязненно и искать выхода из круга, где надежда на посильное счастье тускнела с каждым новым днём. Она решилась наконец сама бросить охладевшего и передала своё решение Тарасу, первому предмету её сочувствия, которое давно угасло, не породив между старыми любовниками — что редко случается — ни малейшей вражды. Тарас уже рассчитывал на барыши от ловкости Субботы. Но решительное требование бросить его, со стороны Таньки, перемогло, однако же, на этот раз. «Быть по-твоему! — согласился запевала. — Только случая подождём».
— За этим дело не станет! — отвечала Танька с улыбкой, хотя кошки заскребли у неё на сердце при этих словах сильнее, чем когда теряла она первый предмет своих увлечений.
Пришла в воскресный день ватага в большое селение — и вечером же, остановись в кабаке, учинила большую попойку. Суббота нахлестался до бесчувствия. А наутро, когда его не хотели или впрямь не могли добудиться, ватага неожиданно скрылась, оставив спящего кабатчику...
Лето было уже на исходе.
В людном селении, случись годовой праздник, как теперь и во вторник, народ гуляет нараспашку. Перед закатом солнца заходили хороводы. В сторонке от дороги, при самом въезде за околицу, подле корчмы, расположились коробейники, разложив на траву самые яркие и блестящие приманки для женского пола: расписные выбойки, платки, перстеньки, серёжки, гребешки, медные запонки дутые. Стоит взглянуть ненароком — и глаза разбегались: не знаешь, что выбирать...
Эта выставка редкостей, на удивленье деревенским покупщицам, мешала им как должно вести хороводы и петь песни — и собрала такую толпу, что трудно было со стороны разобрать, что тут делается. Торг у коробейников пошёл на славу. Меньше продавалось, как водится, на алтыны, а больше на менок, но наличного товара скоро оказалось недостаточно для удовлетворения сильного спроса, и коробейникам понадобилось обратиться к запасу своему — складу товара на дворе. А покуда неудовлетворённые приобретательницы ждали открытия там распродажи с воза — раздался чуть не над ухом звук рожка и показались поводыри с медведями.
Ватага вступила в селение не маленькая: кроме двух стариков, из которых один прикидывался слепцом и выдавал себя за деда четырёх молодцов разных лет и склада, были ещё налицо два подростка, не меньше старших плутоватые. Медведей вели они целый пяток (в том числе две медведицы). Такое количество зверей разом у одних хозяев привлекло кучу любопытных мужиков. Скоро, впрочем, присоединились и молодицы, особенно приводимые в восторг представлением медвежьей пары, — как заигрывает парень с девкой. Косматые скоморохи, по желанию зевак, повторили уже раз с десяток этот образчик своего посильного искусства, когда из корчмы вышел, шатаясь, молодец — весь изорванный и замаранный кровью... Поглядел-поглядел на медвежью пляску да вдруг и сам понемножку начал поводить плечами и руками, словно норовя вступить самолично в состязание со зверями. Пуще да пуще стало его разбирать, и вдруг пустился он вприсядку под нехитрую музыку поводырей.
Наградой удальцу разгульному были общие рукоплескания всех присутствующих, не исключая, кроме приятелей, и самих поводырей медвежьих, подозрительно цедивших сквозь зубы:
— Ай да молодчик! Ай да ухарь!
А величаемый молодчиком и ухарем от этих ли поощрительных слов или просто под накатом безотчётной и непроизвольной жажды развернуться да показать свою удивительную ловкость, входя мало-помалу в задор, всё ближе и ближе подвёртывался к медвежьим парам.
Вот он начал задирать мишуков и медведиц в голову никому не приходившими заигрываниями: то хлестнёт по морде свирепого зверя, скалящего зубы, то подхватит да повернёт дикую Марью Ивановну, словно признавая в ней обыкновенную плясунью; то, изгибаясь сам, как червь на три перегиба, норовит ножку подставить мерно подскакивающей чете Михайлов Ивановичей — и те, сердечные, кувыркнутся, не ожидая этой проделки.
Зрители чувствовали уже боль в животе от беспрерывного, неудержимого смеха, а сами, точа слёзы из очей, продолжали смотреть да закатываться, как вдруг мастерство плясуна было грубо остановлено выбежавшим целовальником. Он успел схватить удальца и дёрнуть к себе так отчаянно, что молодец, потеряв равновесие, пал навзничь почти под самым медведем, наиболее скалившим зубы и рычавшим вследствие заигрываний расплясавшегося ухаря. Ему грозила верная опасность — и единогласный крик ужаса вырвался из всех за мгновение хохотавших глоток, но плясун, в один миг успевший вскочить на ноги, вспрыгнул верхом на грозного своего неприятеля, с рёвом шедшего на поверженного врага понурив голову.
Трудно описать то впечатление, которое сменило при этом общий ужас принимавших участие в разудалом плясуне-гуляке.
Зверя сдержали поводыри, бросившись все к нему. Витязя сняли с торжеством и повели угощать в кабак в сопровождении ворчащего целовальника.
За угощением дело разъяснилось: ухарь оказался задолжавшим кабатчику за выпитое зелено вино, уже третий день им то и дело требуемое, без уплаты денег. Разъяснение дало делу такой оборот, какого прежде всего не мог ожидать сам отчаянный плясун: поводыри выкупили из кабацкого плена парня, обещавшего хороший барыш, если только предоставят ему возможность плясать с медведем.
Решив дело и напоив ещё пенником предмет своей выгодной сделки, поводыри, люди опытные, тотчас подыскали человечка — мигом настрочившего кабалу, с пробелом только имени кабального, так как оказалось, что кабатчик не знал его, а бесцеремонно обращаемый как вещь в собственность вожаков медвежьей ватаги хранил упорное молчание. Это дало сперва повод мнимому слепцу разрешить трудный вопрос об имени самым легчайшим способом: он разрубил гордиев узел написанием первого пришедшего на ум имени и прозванья, окрестив
— Давай ещё мёду крепкого, Ирод... было бы уж за что пропадать!
— Какая те пропасть мерещится, милый ты человек?.. — ласково обратился к гуляке разудалому хитрый плут, разыгрывавший слепца и дедушку. — Нам не жаль, паря, угостить твою милость... И сами-ста хватить не прочь за твоё здоровие; как величать только, не знаем?..
— Субботой батька с маткой прозвали, Гаврилой поп нарёк, а род наш, бают, Осорьины будто... коли я это на белом свете мыкаюсь, а не леший в моей шкуре.
— О, так милость твоя хорошего роду... прощенья просим по приятстве, как, бишь, по родителю-то?
— Много захотел! Ещё и родителя тебе выдать ответчиком за моё безобразье... я один в деле — один и в ответе... — проговорил охмелевший Суббота, залившись горькими слезами при мгновенном просветлении сознанья.
— Малый, видно, и впрямь бывал из порядочных да закрутился... А жаль... видный молодец... Хоша и на службу царскую выставить.
— А ты думаешь, олух, что мы не служивали?.. Вр-рёшь!.. Бывали на Коломне, на смотру два лета да и отбывали всё как надлежит, с нарядом, в полном сборе... Ты что знаешь? Ась? Мишуков цукать?.. Так куда же со мной?.. Не замай!..
— Да я не прогневлять твою милость, а с доброго сердца хотел поздравствовать... по отечеству взвеличать.
— То-то! По отечеству величать? Изволь: батько Захар-Удача мой... Мёду! Пьём! — и, осушив тяжёлую стопу, скатился совсем обессиленный удалец под лавку и захрапел, вздрагивая по временам в тяжёлом сне.
В кабалу, с пересказа мнимого слепца, вошло полное имя закрепощённого ватагой — и отпереться ему от дачи кабалы нельзя, за вставкою трёх послухов[3], якобы упрошенных самим отдавшимся своей охотой.
III
ГДЕ ПРАВДЫ ИСКАТЬ?
В ватаге ладил Суббота с медведями одними. Косматые скоморохи полюбили не на шутку своего плясуна. А иной раз, как расходится наш угар-молодец, он забывал и свою ненавистную долю, носясь в бешеной пляске между подпрыгивающими мишуками. Случись в Ржеве-Пустой быть на представленье вдове молодой, боярыне. Понравились ей ради новости и оживлённые медвежьи прыжки, и разные кривлянья, искажавшие человеческие ощущения, по звериному уменью. Но когда выпрыгнул Суббота и начал с судорожной дрожью похлопывать и подёргивать Марью Ивановну, нисколько и не гневавшуюся за эти любезности, — боярыня глаз не спускала с ловкого и осанистого Субботы и, сама не зная как, заразилась тоской по красавцу. Всего один раз встретились глаза зрительницы и плясуна. Как же не назвать после этого такого молодца выходцем с того света? Ни хожденья по монастырям, ни обильные милостыни, ни отчитыванья опытных в духовном врачестве старцев и стариц — ничто не помогало бедняжке. Говорят, и теперь она ещё всё тоскует да хиреет, места не находя себе от тоски. Бесстрашный глава ватаги один только руки себе потирает, глядя, как после каждого представления с Субботою, при обходе с бубном рядов распотешенных слушателей, обильные сборы денежек с лихвою уже усотеряют его взнос за удалого плясуна кабатчику. Сам плясун был между тем постоянно мрачен и озлоблен. Никому он ничего не говорит, да и не слушает, что ему говорят. Выходит к публике не часто, на своей полной воле: не захочет — ничем не принудишь и не уговоришь. На уговоры и умасливания упрямец начнёт только бросать озлобленные взгляды да затрясётся иной раз от бешенства. Приносят ему и склянку с одуряющею влагою, но не всегда схватится за неё этот изверг не изверг, а дикарь. Заведомо с чёрным делом, должно быть, на душе, если ещё не хуже что — могли с некоторою даже вероятностью, пожалуй, думать сторонние люди, кому выпадал случай видеть Субботу, озлобленного и мрачного. Когда же хватить удастся всепримиряющей хмельной браги или горячего вина — делается он сам не свой и, отуманив, разумеется, ум, развёртывает удаль свою до полного очарования дивовавшегося зрителя. Быстрота бешеных перевёртов и дерзость прискоков выходят уже из всяких пределов. Что тогда делает он из медведей — мудрено пересказать: звери повинуются ему рабски, мгновенно очарованные пламенем устремлённого на них взгляда, истинно адского. Тут уже в кружащейся голове зрителей сливаются в одно: и пляски медвежьи, и сверхчеловечья удаль, с мельканьем ещё каких-то будто образин, высовывающих языки словно под гул высвистыванья сквозь зубы плясуна. И пока продолжаются эти бесовское крученье, с гиканьем под звуки бубна, и писк дудки вожака — у зрителей только сердце замирает от какого-то дикого непередаваемого ощущения. Жилки все трепещут у самого бесстрашного человека, а оторваться от потехи и разрушить чары — нет ни силы, ни воли.
Между тем с плясуном самим после каждого представления стали делаться обмороки, и довольно продолжительные. Он стал реже поддаваться искушению осушить стопу. Отталкивая же от себя её, он стал дольше упорствовать в отказе выхода на пляску, когда собирались толпы зрителей. А уж между зрителями много наезжать стало хорошего народа, особенно людей торговых, ничего не жалеющих на потеху. Вожак ватажный, выведенный раз из терпения, посулил железный прут упорствующему кабальному.
— Коли не слушаешь упросов, ужо мы те вот чем научим послушанью!.. — да и замахнулся на угрюмого плясуна старик. Не владел он уже собою, как увидел, что народ начал расходиться, прождав напрасно пляски с утра до полдня.
Только и видел свой прут глава ватаги. Поняв сущность угрозы, силач Суббота свил прут этот, чуть не в палец толщиною, в шнурочек меньше четверти да и бросил им в испуганного угрожателя.
— Есть не дадим — смиришься поневоле!.. — решил мнимый слепец, запирая на замок каюту упрямца, который при этом только больше побледнел.
Прошло два дня. Замок не отпирался, да и узник не давал знака, чтобы в чём нуждался или чего желал. Проезжал на ту пору дьяк приказный из Великого Новагорода и стал просить главу ватаги потешить его — показать пляски человечьи с медведями.
— Ваша честь, хоша и прискорбно нам, а должны мы донести твоему степенству, что всей бы душой рады показать это самое... да боюся, с упрямцем ничего не поделать... хуже, чем дерево...
— Какой упрямец?
— Да этот самый проходимец, плясун-от наш, обозлился сам не знает про што и с голоду мрёт, а не покоряется.
— Да какой он такой человек есть?
— Попросту сказать, кабальный мой... пошёл к нам в кабалу за одиннадцать рублёв, в прожиток, да от рук отбился... И вином спаиваем, кажись, вволю, да норовит вельми, и норову самово проклятого; не захочет — ни в жисть не принудишь...
— А коли кабальный — чего же с ним и толковать: в кандалах под плеть! Она, друг сердечный, хоша какую дурь выгонит неотменно. Пробрать бы его только...
— Коли бы милость твоя сам его в чувствие привёл?
— Почему не так. Приведите...
Стали стучаться в закуту Субботину, отомкнули замок. Не откликается. Отворили дверь — лежит он ничком, а не спит.
— Его милость дьяк с Новагорода зовёт тебя.
— Что ему надо?
— Хочет просить тебя досужество показать.
— Дьяк... из Новагорода? Слаб я от нееды.
— Подкрепись. Вольно же тебе упрямиться да на всё серчать, на еду даже.
— Я на еду не серчал, а тебе покориться — ни в жисть.
Явилась закуска и брага и водка. Мнимый слепец, кланяясь, повторял:
— Голубчик, Субботушка, не губи ты моей головушки, не круши себя, кушай, что душеньке угодно. Потешь его милость только. Машенька стосковалась по тебе. От еды, сердешная, отстала. Ей-Богу, право!
Суббота принялся за еду, язвительно усмехаясь. Насытился и, отпихнув поставец, встал и спросил: где там дьяк-то?
Набольший поспешил уведомить его милость, что одно упоминанье про его честь возымело надлежащую силу на упрямца, нет сомнения, готового показать свою удаль. Дьяк с самыми приятными ожиданиями встретил рослого молодца, подошедшего довольно развязно и спросившего: зачем звали его?
— Говорят, молодчик, ты горазд с медведями плясать, на удивленье миру крещёному, людям на потеху...
— Тешить чёрный народ — мужицкое дело; а я сам себе господин!.. — вдруг, не долго думая, ответил надменно вошедший. — Пока хочу — пляшу!
— Кабальному, как ты, советовал бы я господином не величать себя и старшему повиноваться.
— Кабальному, баешь?.. Не мне, значит. Я сын боярский, и я кабалу не принимал.
— И то лжёшь, сударик! — поспешил возразить ласково вожак ватажный...
— Ни в жисть не лгал и тебе не советую.
— Как же не лжёшь, коли отрекаешься кабалы, а она у меня за пазухой.
— Может, и есть у тебя, добрый человек, кабала чья ни есть, не оспариваю.
— На тебя кабала у меня, а не чья другая.
— На меня никто кабалы тебе дать не может.
— Ты сам, голубчик, никто другой... за выкуп от кабатчика...
— Я кабалы на себя не давал, и ты не просил...
— За долг, милый человек, кабала дана... за долг.
— Кем дана?
— Тобой.
— Покажи... Не во сне ли я?..
— Изволь... вот она сама; поглянь, твоя милость... — развернув лоскут бумаги вершка в три, положил мнимый слепец пред дьяком.
— Эта кабала как следует! — осмотрев подписи послухов и пробежав глазами, молвил дьяк.
— Имя твоё как, молодец?
— Гаврила Суббота.
— И тут так.
Суббота пожал плечами, припоминая, что он никогда себя не называл по имени. Что во хмелю проболтался, он того не помнил и в голову ему не приходило.
— Батьку как величают?
— Незачем батьку знать в моей дурости, — с неудовольствием молвил Суббота, кивком головы выразив полный отказ от ответа на подобный вопрос.
— Милость твоя, государь дьяк, изволишь усмотреть, есть в кабале и отчество... хоша и упрямится малой... теперь некаться зачал.
— Истинно стоит в кабале: Удачин сын Осорьин... — подтвердил дьяк, глядя в листок.
Ещё большее удивление изобразилось в чертах Субботы, уничтоженного последними словами.
Дьяк и вожак ватажный переглянулись. Вступая в роль вершителя судьбы ближнего, дьяк, возвысив голос, уже продолжал:
— Видишь, упрямство не помогает... Говори же истину, чей ты такой, подлинно... за каким господином семья ваша записана была?
— Я уж молвил: за великим государем царём нашим Иваном Васильевичем. И отец мой, и я служили в полках по Спасскому присуду Водской пятины; запрошлое лето я до Покрова за Окой стоял... Нам не рука от своей челяди в челядинцы к мужику идти. Вишь, измыслил супостат кабалу какую на меня настрочить!.. Заведомо лжива она... неподобная...
Ватажника передёрнуло при этих словах, но он рассчитывал улестить дьяка и не терял надежды запутать неопытного хитрыми подходами со стороны приказного дьяка, как он рассчитывал, скорее склоняющегося на ту сторону, где посулы даются. Субботины руки ведь пусты были теперь, у слепца всего вдоволь оказалось бы, коли б потребовала беда неминучая. И, зная это, однако с меньшею, чем прежде, уверенностью мнимый слепец вполголоса возразил:
— Неправо порочит кабалу мой кабальный! То его как есть воровство. Кабала писана по его веленью, на то есть и послухи. Пусть он посмотрит, господин дьяк, у тебя в руках кабалу.
— Пусть... — подтвердил дьяк, оборотив к Субботе лоскут бумаги с письмом.