— Люди делят других людей по категориям, — сказал отец. — Но ты так никогда не делай. Этому должны бы учить в школе.
Я огляделся. Люди по большинству были не очень тепло одеты и переминались с ноги на ногу. Судя по всему, они привыкли к работе, но радости от того, что ехали ночью на пожар, явно не испытывали. В отличие от отца — он вроде рвался в бой.
— Что ты там будешь делать? — спросил я.
— Работать на линии огня. Там копают рвы, через которые огонь не должен перекинуться. Говоря по правде, больше я и сам ничего не знаю. — Он сунул руки в карманы и съежился. — В голове у меня сейчас такой кавардак. Надо что-то с этим делать.
— Понимаю, — сказал я.
— Скажи маме, я не хотел ее сердить.
— Ладно.
— Мы же не хотим в один прекрасный день проснуться в гробах, ведь так? Это был бы неприятный сюрприз.
Он положил руку мне на плечо, притянул к себе, крепко прижал и рассмеялся коротким странным смешком, словно эта мысль ужаснула его. Посмотрел на другую сторону Сентрал-авеню, на «Отдых фазана», — я видел, как он входил туда неделю назад. На красной неоновой вывеске над дверью бара взлетал большой фазан, расправив крылья в ночной тьме. Улетал прочь.
— Я только что, вот сейчас, подумал об этом, — сказал отец. Снова сжал мое плечо и тут же опять засунул руки в карманы. — Ты замерз?
— Немного замерз.
— Тогда иди домой, — сказал он. — Незачем ждать, когда я сяду в автобус. Это может быть еще не скоро. Мама, наверное, тебя ждет.
— Хорошо, — сказал я.
— Не хватало, чтобы и ты ее сердил. Она уже и так зла на меня.
Я смотрел на отца. Старался разглядеть его лицо в свете уличного фонаря. Он улыбался, глядя на меня, и теперь я думаю, что в тот момент он был счастлив, счастлив от того, что мы с ним рядом, счастлив, что рискнул поехать на пожар — что бы он ни думал насчет риска. Мне все же качалось странным, что он мог зарабатывать на жизнь, играя в гольф, а потом вдруг взять да поехать тушить лесные пожары. Но именно так и случилось, и я подумал, что надо к этому привыкать.
— Ты, наверное, уже слишком большой, чтобы поцеловать старого папку? — сказал отец. — Мужчины тоже любят друг друга. Ты же это знаешь?
— Да, — сказал я.
И он взял меня за щеки, поцеловал в губы, сжал мне лицо. Его дыхание хорошо пахло, а лицо было напряженное.
— Не разочаровывайся в жизни из-за того, что натворили твои родители, — сказал он.
— Хорошо, — сказал я. — Не буду.
Тут я почему-то испугался и подумал, что если останусь там, то он поймет, что я испугался, и потому повернулся и пошел в холодной темноте обратно по Сентрал-авеню. Дойдя до угла, обернулся, чтобы помахать ему на прощанье. Но отца не было видно, и я подумал, что он уже в автобусе и теперь ждет, сидя среди индейцев.
Мона Симпсон
Я здесь, чтобы сказать вам: это возможно
Прежде я все время говорила:
Это не в счет. Но про нас с вами сегодня и здесь я вам этого не скажу. Это в счет. Для меня это в счет.
На самом деле такое место нам вовсе не нужно — все эти чудеса архитектуры: окна подняты повыше, чтобы в такое время дня свет лился сюда водопадами, и каменные стены — такие прохладные. А первую мою группу я вела, сидя за учительским столом в четвертом классе. Там вы бы все сидели на дурацких стульчиках, мужчины упирались бы коленями в парты. Люди невольно клали руки перед собой, будто послушно ожидали, куда их поведут.
Но это принесло плоды. Многие люди нашли помощь. Изменились. У меня в кабинете — у меня есть кабинет наверху этого храма в квадратной колокольне. Я всегда хотела здание с арками — вот как тут у нас наверху, — ничем не загороженными прорезями, чтоб видеть небо, а на стене я вешаю фотографии каждой группы. И знаете, некоторые мне пишут где они, что теперь делают.
А иногда присылают подарки. И я скажу вам про одну странную вещь. Знаете, как бывает, — получаешь подарок, а он тебе не нравится, и сразу думаешь: что мне с ним делать? Как от него избавиться? Ну, так каждый подарок, который я получала от тех, кто узнал меня здесь, был в самый раз. Иначе не скажешь. В самый раз. И вы все узнаете друг друга так же глубоко.
Я чувствую себя, точно старенькая учительница. Только я не старая. Мне все еще двадцать пять. Но в религии набираешься лет очень быстро. Ты еще деточка, малютка, и вот тебе дано приобщиться. Если доживешь. Или избираешь университетский путь. Учишься в Гарварде, Колумбии или Беркли или еще каком-нибудь таком месте. Там все молчком. Душ ты не слышишь, одни только здания. Или тропа миссионера. Выучи язык по магнитофонному курсу и садись на пароход, чтобы спасать кого-то где-то. А я считаю, что у нас бед хватает прямо здесь.
Вот вы все собрались сегодня. Большая группа. Может, прочли объявление либо брошюру либо слышали по телику или от знакомых, но вы заполнили анкеты и собрались здесь сегодня утром и точно вовремя, здесь, в этом храме. И заплатили свои кровные деньги. Благодарю вас за это. Я знаю, что стою недешево.
Но я здесь, чтобы сказать вам: вы ошибки не допустили, я не самозванка.
Я — та, что вернулась оттуда. Нет, не из загробной жизни, хочу я сказать, а из живых мертвецов.
Меня зовут Заря. Имя это я взяла себе сама, когда убежала из семьи священника, под чью опеку меня отдали, и приехала сюда, в наш штат. Я тогда еще не знала, что тоже буду проповедовать. Я думала, что я просто еще одна сиротка в междугородном автобусе, сбежавшая из ада, а мой последний бутерброд с копченой колбасой, захваченный из дома, зажат у меня между ног в смятом бумажном пакете.
Когда мне стукнет тридцать, я снова сменю имя. Буду Звездой Дьюк. С утра до вечера. Я родилась в Миссури. И крещена Дороти-Энн-Мария Мацки.
У нас есть тут свой распорядок. Вы будете жить в новом общежитии семь дней. Нас ждут Исповедь, Пост, Епитимья, Обращение, Приобщение, Благая Весть (моя и понемножку отовсюду) и Молитва.
Мой храм — это школа. Я всегда любила школу, чувствовала себя там в безопасности. Но и тогда занятия тоже казались ненужными. Об истинных проблемах — ни словечка, пока мы мягкими карандашами решали абстрактные задачки на линованной бумаге — голубые такие линии, — до того грубой, что в ней были видны щепочки. Городок, где я жила, обслуживал бумажную фабрику.
Почти все вы, судя по вашей обуви и по тому, как вы складываете руки на коленях, почти все вы трудовые люди и скопили свои кровные деньги, чтобы приехать сюда. По обуви можно о людях узнать очень многое. По обуви и по сумочкам. Мои две тетки научили меня этому. Но они-то думали о деньгах. Выборочка, говаривали они. То есть что можно определить богатых. А я говорю: можно определить, кто хороший, а кто насквозь фальшивый, какое вранье придумывают, на что пойдут и как управляются — и только по обуви, по тому, как человек ее носит. И старая изношенная обувь бывает такой красивой, точно тело, созданное по форме его души.
Кто собрался здесь сегодня? Много женщин. Так всегда. Женщины в этом нашем мире зарабатывают меньше, но женщины — это те, кто знает, как скопить деньги — откладывать по мелочам, экономить, во всем себя урезывать; это женщины идут к психологам, это женщины покупают книги в стремлении улучшить свою судьбу, а судьба их обычно — какой-нибудь мужчина. Это не феминизм. Это факт. И наверняка многие из вас, женщин, обозлены на любовь. Ну, мы и до этого дойдем. Всему свой черед.
И несколько мужчин, как вижу. Цветные почти все вы. Тоже кое-чего навидались, я знаю.
В моих группах белых мужчин никогда много не бывает, но вас… сейчас сочту: три, четыре… вас пятерых я хвалю. Хвалю всякого, кто вырывается из своего стада. Вот был мужчина, прислал сюда свою секретаршу. Позвольте сказать вам кое-что. Никто за вас вашу душу не очистит. Эту работенку вы ни на кого переложить не можете. Ну, она у меня сразу выкатилась назад к своей машинке. Она упиралась. Он, говорила, велел ей стенографировать. Ему не понравится, если она вернется до времени.
Ну, я теперь вам вот что скажу: начинайте-ка думать о том, как расслабиться, потому что вашим дням с наркотиками пришел конец. Вашим дням с выпивкой, вашим дням за азартными играми. Был у меня один игрок, ну, словно помешанный на картах, так он тут же о них забыл. Сразу и навсегда. Ну, и курильщики, прямо без конца. Они ни к каким средствам не прибегают. Бросают, и все. Я вас и от мяса отучу до того, как вы отправитесь восвояси. Изнывать будете по хорошей тарелке риса с фасолью под перечным соусом да с уксусом.
Сколько программ, сколько целителей вам скажут: «Но гарантии нет». Ну, а я даю гарантию.
Я знаю, слушать молоденькую проповедницу трудновато, да и веснушки делу не способствуют.
Двое-трое из вас пришли сюда сегодня по зову религии. Но большинство здесь потому, что знаете: я деловая женщина, и хотите разобраться, как создать то, что создала я. Ну и очень хорошо. Не стесняйтесь из-за этого и не расстраивайтесь. Я знаю: это крючочек, я и сама им пользуюсь. Значит, вам не нужно тайком разнюхивать, что вас интересует.
В первый год, когда я занялась этим делом, я заработала один миллион долларов, продавая Молитвенные хлеба в торговых центрах. Два доллара хлебец. Открыла один магазинчик, и как я работала! Потом два, потом десять. Я принесла мой хлебец еще горяченьким банкиру, который отказал мне в займе. Ждала перед дверью с хлебом в корзинке, когда они пришли утром с ключами. Я расскажу вам шаг за шагом, как я заработала свой первый миллион долларов и в отличие от многих и многих религиозных лидеров, что живут в Калифорнии, потратила его не на себя. Но и не сберегла. Я его потратила. Вот на это все.
Виллы я себе не отгрохала. Еще чего. Мое жилище вы можете увидеть своими глазами. Оно тут, прямо снаружи, кирпичный домик. На этом же участке. У меня отложено на черный день ровнехонько двадцать пять тысяч долларов. Машина у меня новая, но средней цены. Американская. «Форд».
То, что вы можете получить от меня, на деньги не похоже, и оно при вас и останется.
Почти все, чему вы уже научились, в этом мире не нужно. Не то бы вас сейчас тут не было. А почти все, чему вас обучали, вы тогда даже не знали, что вас ему обучали, и уж наверняка не знали зачем. А вас этому обучали, потому что хотели, чтобы вы стали такими, как им требовалось. И вовсе не для вашей же пользы, как вам втолковывали. Вот почему у нас так много неудачников.
Наверное, вы заметили, что в наши дни — и особенно здесь, в нашем штате, для всякого имеется помощь от чего угодно.
Если пьете, можете пойти на собрание алкоголиков, в любой час дня — начинаются без пятнадцати минут каждый час.
И с наркотиками тоже. И с пристрастием к азартным играм, и с сексуальными проблемами.
Существуют группы, и группы, и еще группы. И вы можете говорить, говорить, говорить об алкоголе и наркотиках, о зависимости от них, и о том, и о сем, и снова о том.
Вы видите много людей, которые прошли через то же, что и я, и вы — хотя бы отчасти, — с которыми случалось то же самое, и вот они хватают эту верхнюю одежду и начинают делать на ней карьеру.
Женщины, которых бьют мужья, берут и становятся консультантами других женщин, которых бьют. Люди, столкнувшиеся с инцестом, пишут книги о том, как на них подействовал инцест. Люди, физически неполноценные, тратят жизнь, занимаясь такой работой, которая вроде бы доказывает, что неполноценность не мешает быть полноценными. Есть тут что-то грустное, как в излишнем старании: почему бы не взять это за истину и не стать чем-то еще — ну там садовником или юристом. То же и с алкоголиками, как вам всем известно. И с изнасилованными.
Сама я никаким консультантом становиться не хотела. Не хотела писать о том, что со мной было. Не хотела становиться сотрудницей никаких социальных служб.
И я хочу того же для вас.
Я хочу, чтобы вы стали тем, для чего предназначались с самого начала.
А теперь позвольте мне сесть и рассказать вам, как мир скроил меня снаружи.
Часть о том, что со мной случилось.
Во-первых, нет такой вещи, как чистота, нигде нету. Есть добро. И больше вам в этой жизни не узнать.
Нет такой вещи, как чистота. И чистой я не была даже тогда — до этого. Хотя начинала я счастливо — росла в задней комнате лавки с моей мамочкой. Мой папочка давно отчалил, но нам было все равно. Нам всего хватало. Когда живешь позади лавки, никогда голодной не остаешься, а чтобы было о чем вспомнить, так нам из далеких больших городов привозили всякую вкуснятину. Всякие яркие упаковочки и банки, в те дни на Среднем Западе у нас были и отборные китайские апельсины в сиропе.
И мир был, точно дикий лес. У всего был свой запах. Листья по утрам — ну, точно во рту вкус свежей булочки с вареньем, просто до боли. В те дни я узнала Бога и посеяла в себе семя моего призвания. Чуть не каждый день я ходила на реку — такую илистую — с соседским мальчиком. Брала с собой большую стеклянную банку. Банка эта была гордостью нашей кухни, эта самая банка. Попала к нам с оливками. Из Европы. Такая большая, особой формы, а стекло отличное, толстое, но мамочка все равно разрешала мне брать ее с собой на реку, ловить пескариков на илистых отмелях.
Мы всё ходили туда да ходили и вот в один длинный жаркий день где-то посреди лета наткнулись на крещение — великий преподобный Артур Б.Сэндс Грей его проводил. И в тот день он заронил в мое сердце семя, которое позже выросло в мое призвание. Особо он не потрудился. Ямка уже была там. Просто обронил в нее слово и чуть-чуть присыпал землей — будто ногтем щелкнул.
Продолжалось оно долго, крещение, которое он там проводил, и сначала соседский мальчик и я просто остановились там над илистым берегом. На мне был балахон, ни нижнего белья, ни обуви, ничего, но я была от загара вся коричневая в цвет воды. У соседского мальчика штаны были обрезаны под коленями, а сам он бледный и весь в розовеньких пятнышках, где его жалили комары и мухи. Перед преподобным стояли человек семь, но все благопристойные взрослые, в новой одежде, еще того цвета, какой они ее купили, а в руках они держали свои туфли. Проповедовал он им, но все чаще поглядывал туда, где мы с соседским мальчиком цеплялись руками и ногами за тополя.
Люди всю вашу жизнь будут говорить вам неверные вещи, люди постараются, чтоб вы поверили, что никуда не годитесь, и если вы позволите им, то скрючитесь и окостенеете, как пальцы в тесном башмаке.
Они попытаются вас изуродовать.
Соседский мальчик присел над струями речной воды, где рыбешки проносились под рыжими откосами.
Из вас, наверное, почти никто не знает речного времени. Когда растешь у реки, а не у океана, то и к религии надо прилежать иначе. Когда я только приехала сюда и стала Зарей, и мне было пятнадцать, и я сошла с автобуса в Санта-Монике с моим рюкзачком, и сошла с причала на песок и в воду, а вода была такой, какой я никогда не видела — такого цвета. И она была большой, и прыгала на меня, точно собаки, и была она прозрачной, и была она чистой.
Я стащила с себя одежку, всю до последнего, и бросила все мое, включая деньги, спрятанные в башмаке, где подошва пооторвалась, и вошла в нее. Помню, как волны накатывались на мои голенькие бедра, пенные, точно кока-кола или как бывает под душем, но синие и такого оттенка, который я до тех пор видела только в глазах.
На реке время иное; вода бурая, некрасивая, как вы тут и вообразить не можете. Кусты по берегам с цветками на верхних ветках приятно пахнут под ветром, кувшинки и водоросли, везде одинаковые. А снизу — грязный слизистый ил, будто минеральная часть дерьма, растительная гниль. День тянется дольше. И времени хоть отбавляй. Мы в тот день окрестились, и преподобный сказал нам, что теперь мы никогда не умрем, что бы с нами ни делали, мы сможем жить всегда, нашу вечность им у нас не отнять. И свое мы получим. Потом. Где-то еще.
А когда он погрузил мою голову в воду, он всунул мне в руку что-то острое и колючее.
Вот что он сказал в тот день, когда времени хватало для всего. Соседский мальчик и я много дальше по реке в тенистом овражке под пляшущими ивами сняли одежду, я балахон, он подрезанные штаны, все что на нас было, и легли тело к телу, нога к ноге, колено в колено, грудь, вжатая в грудь. Мы были совсем одинаковой длины.
Мы сами для себя открыли созидание мира. Никто нам еще ничего не говорил. Всё там, деревья, смыкавшиеся и колышущие листья над нами, журчание реки, поднимающийся запах весны и то, что под ним, — все замерло. Но он надавил на меня и вдруг остановился, будто наткнувшись на материю моего балахона, но балахона же на мне не было, только кожа, и тогда он приподнялся, и я поклянусь, он парил над землей, балансируя на мне, точно акробат, упирающийся одной палкой в туго натянутый батут, и тут я проломилась, и он упал вниз, и моя рука, стиснувшая что-то в кулаке, и я утонули в жаркой боли. Но тут он снова задвигался, и боль сузилась, стала иной. Моя другая рука, не та, которая держала то колючее, что вложил в нее преподобный, легла на верх его зада, на твердую кость, обтянутую кожей, и я подумала тогда, как думаю и теперь, что у мужчины надменнее места нет.
И тут меня свела сладкая судорога. Я не знала, что это, но я же не знала, чем было все остальное: с нами было то, чего никогда раньше не бывало. Сначала мой рот заполнила вода, а потом я посмотрела вниз, и наши тела двигались, и я не могла разобрать, какое было моим, а какое — его, а секунду спустя будто огонь погас там, где мы соединялись, и я почувствовала его бедра и свои, мое тело далеко обогнало меня, убежало, как две собаки вдоль воды, а потом вернулось — казалось, через долгие минуты, — и внутри у меня загорелся свет.
Мой кулак все еще сжимал то, что в него вложил преподобный. У моего левого бока стояла пустая стеклянная банка. На миг, когда наши тела покинули нас и убежали, как собаки, которые просто бегут быстро и жадно по илу, я увидела, как стекло стало иным, ячеистым. Хрустальные медовые соты, но все прозрачное, а рядом — развернувшийся лист, такой толстый.
Но тут я вернулась в земное притяжение. Почувствовала вес его ноги на моей. А когда обернулась к банке, она все еще была, как соты, но наполнилась золотистым светом, будто водой, и я поняла, что это Господь изливается в мою душу, как раз в ту секунду, когда мы заметили на себе какую-то липкость. Я потрогала это пальцем и лизнула. Совсем как млечный сок молочая. Мы подбежали к реке и кинулись в воду, просто бултыхались, как обычно. Ведь тогда детей не учили плавать — мы били руками и ногами по воде и вопили. Колючую штучку я переложила в другую руку.
Мы были в возрасте, когда поражаешься, сколько можно сделать в мире, свободном от стеснений. Мы сотворили сок молочая.
Когда вечером я наконец разжала кулак, то увидела крышечку от бутылки, позолоченную изнутри и с приклеенной картиночкой Иисуса. Она мне все ладони порезала, и мамочка положила их к себе на колени, увидела звездочки запекшейся крови и сказала: дочка, ты меня пугаешь.
Я потеряла правый глаз в этой реке, перед тем как уехала из Миссури. Плавала животом на камере, попала в быстрину, и ветки тополей — острые прутики с красными кончиками — выцарапали мой глаз, что твой енот.
Вот почему глаза у меня разного цвета. Когда мы выбирали в магазине, где продавались все части тела, я выбрала фиалково-синий, не хотела, чтобы он был зеленым, как левый.
А потом мамочка умерла — опухоли — и мое светлое детство кончилось. Двенадцать лет, и надо самой за себя решать. В Миннеаполисе у меня были две тетки — жили вместе по-стародевичьи. Они бы меня приютили. Но я выбирала ради своей будущей профессии. Молодому священнику у нас в городке дали приход в Айове, и вот он с женой и дочерью взяли меня с собой. Я думала, что научусь всему.
И научилась. Кое-чему. По утрам в воскресенье он вдохновенно проповедовал. Церковь была белая, с белой колокольней над милями и милями полей замечательной пшеницы. Ровной, как причесанной. Скамьи, заполненные фермерами, содрогались. А я знала, что за кулисами: раковина, его расческа в чашке с водой и листерин на полочке, гладильная доска и в ней, в ящичке, бактерицидные пластыри. Я прожила там полных четыре года. И научилась кое-каким чудесам, очень маленьким. Граница между чудом и фокусом не очень-то ясна.
По субботним вечерам он уходил пить в своей так называемой гончарной в подвале. Уходит: «Поработаю на круге, мать». Он всегда называл свою жену «мать». А она называла его «отец», когда говорила с ним — или с нами о нем. Я ни разу не видела, чтоб он поработал с глиной как следует. Спиртное действовало на него, будто черные чары. Уходил он из подвала поздно, поднимался ко мне в комнату и раскрывал меня, точно пальцами — цветочный бутон. Дышал на меня перегаром. Я чувствовала, как у меня внутри все растягивается, чтоб вместить его. Органы смыкались вплотную. И я никогда не трепетала, не испытывала сладкой судороги. И никогда не путала мое с его. Я точно знала, какая липкость — он, а какая — я.
Утром в воскресенье он ждал нас всех внизу у лестницы, чтобы вести в церковь. И я не знала, помнит он хоть что-то или нет. Но дочь у него была само совершенство. Сара. Помладше меня, но такая же высокая. Длинные белокурые волосы, серые глаза, все как надо. Голова и фигура будто выточены на токарном станке. С какой стороны ни взглянуть, все в пропорции. Одежду мы носили одного размера, и, когда ей покупали новую, старье отдавали мне.
Очень скоро я и сама начала проповедовать. Меня объявляли как «Протеже Проповедника», и как-то в октябре я поучала пятьдесят человек об утратах и дарах, а под конец вытащила мой глаз и показала всем.
После этого мы с ним начали ссориться, и кончилось это тем, что он меня избил. Под кухонным столом. В этом было куда больше жизни, чем в его субботних вечерах. Наши драки блистали золотом и жаром. Я ненавидела его из-за крови. Когда это случилось в первый раз, утром я увидела на простыне коричневый мазок. Мой. Я знала. Я выбросила крышечку того преподобного, закопала под гикори. Тогда мне уже было двенадцать, и я знала про плеву. Да только думала, что с ней покончено давным-давно.
Знай я, что она еще цела, я бы поборолась.
В то воскресное утро я прибежала в ванную раньше их всех и час возилась с простыней и мылом, выскребывая ее ногтями.