— Джунаида не знаешь? — прищурился насмешливо Немешаев. — А это, приятель, чья работа? Не твоя ли с Джунаидом? — ткнул он пальцем в обгорелые стены школы.
От большого байского дома, в котором помещалась когда-то аульная «первая ступень», остались лишь обгорелые стены. Джунаид-хан по достоинству оценил советскую школу. Знаменитый басмач ничего не имел против былых мектебе и медрессе, в которых муллы и мударрисы учили молодежь тому, что «земля есть плоскость, окруженная со всех сторон горами Кап», что эта плоскость делится на семь «иклимов», параллельных полос, и что узбеки живут на пятом «иклиме», а туркмены на шестом, но очень может быть, что и наоборот. А советская школа, в которой ученье начинают с фразы — «мы не рабы», не менее опасна, чем штыки и сабли Красной армии. А потому в одну из темных осенних ночей сан-ташская «первая ступень» запылала ярким пламенем. Но и теперь, перенесенная в кочевую туркменскую кибитку, а руководимая попрежнему Мухамедом Ораз-Бердыевым, сан-ташская школа служила для остальных методическим центром.
— Моя работа? — брезгливо вздернул раскосые рысьи брови Канлык-Баш. — Валла! Я школ не жгу, я воин!
— Погоди, товарищ Немешаев, — вмешался вдруг Мухамед. — Расскажи нам о городе Пяпш-Дяли-хана, Арка, — обратился он к басмачу только по имени, тактично опуская его кровавое прозвище. — Рассказывай же, Арка, мы слушаем тебя!
— Хоп! — сразу притих басмач. — Слушайте!
И, опустившись снова на корточки, он начал:
— Так вот: если считать, что в наш край русские пришли в год курицы, то тому, как Пяпш-Дяли был ханом Хивы, прошло уже около полутораста лет. В те времена гурты иомудских чарва (скотоводов) вольно гуляли на просторе хивинских пастбищ. Жизнь текла спокойно. Племена не знали распрей.
В глушь степей редко доходили новости города и, встречаясь у колодцев, чабаны (пастухи) передавали друг другу лишь вести узун-кулака о кочевьях.
Среди чабанов бывали свои знаменитости. И во время этого сказа таким был Пяпш-Дяли. За превосходство в силе и уме пастухи присвоили ему звание хана, и он часто разбирал тяжбы и давал советы в различных делах.
Однажды был устроен той (праздник) у одного из пастухов по случаю рождения сына. Все чабаны были званными гостями. Кокчай, дурама (бульон) и пилав обильно украшали достархан (скатерть)[10] хозяина. Борьба, игры и дутар веселили степных удальцов!
В разгар веселья, когда лучшие певцы восхваляли богатырей иомудских племен и звуки тюйдюка далеко врезались в степное безмолвие, усталый, в пыли пришел чолык (подпасок) из коша Пяпш-Дяли с вестью, что люди хивинского хана описали скот для получения закета (религиозного налога).
— Значит, нашлись ханы и над Пяпш-Дяли? — презрительно вымолвил Пяпш и приказал немедленно разослать по всем пастбищам джарчи (вестников), чтобы от каждого коша бы, снаряжен один чабан на верблюде, с припасами на путь до Хивы и обратно.
Через несколько дней у кибитки Пяпш-Дяли собрались тысяча пастухов и во главе со своим пастушьим ханом двинулись на Хиву. По пескам и такырам, то в золотистых лучах заката, то в стальном полумраке надвигающейся ночи, от колодца к колодцу, мерно двигалось пастушье войско, узкая бесконечная лента верблюдов. Наконец показался зеленый оазис, исполосованный арыками, вырытыми нечеловеческими трудами хошарных рабочих. Над плоскими крышами выделялись минареты, отливая голубой лазурью полукруглых куполов. По дороге то-и-дело встречались узбеки в пестрых халатах на покорных ишаках. Караван пришел в Хиву.
Дикие всадники на верблюдах по узким переулкам живым потоком влились на главную городскую площадь и заполнили ее шумливой гурьбой.
Пяпш-Дяли слез со своего черного, коротко остриженного «нара» (дромадера), выделил себе в свиту отряд чабанов и под предлогом, что он явился с прошением к хану, прошел через ряды охраны. Чудные узоры ханских хором, мягкие ковры и шуршанье шелковых одежд придворных не отвлекли внимания пастухов, — они не признавали другой красы, кроме раздолья кочевий, не знали милей звуков, чем песнь камыша в багряные вечера и гул барханов при серебряной луне.
Первым словом Пяпш-Дяли после селяма было: — «Ты ли хан Хивы?» И вместе с важным ответом: «Да!» — на голову хана опустилась крепкая палка чабана. И гордый Кутли-Мурад, дед Асфендиара, последнего хивинского хана, зарезанного Джунаидом, скатился к ногам пастуха, сметая пыль с его чокая (лаптя). Большая часть визирей была перебита тоже палками по голове, как глушат баранов, и лишь немногие спаслись бегством.
Между тем товарищи Пяпш-Дяли разоружили растерявшуюся охрану, и по городу помчалась на верблюдах джарчи, объявляя о вступлении на престол пастуха Пяпш-Дяли.
Так чабан стал ханом! Весть об этом быстро распространилась среди иомудских племен. Издавна питавшие ненависть к торгашескому городу, иомуды тысячами стекались в Хиву. Везде слышны были восклицания: — «Девр-девр, Пяпш девр!»
Но Пяпш-Дяли не захотел оставаться в Хиве, городе, оскверненном пороками и насилиями. Пяпш скучал по просторам родных степей. И вскоре из Хивы вышел бесчисленный караван верблюдов, нагруженных богатейшей добычей. Пяпш-Дяли-хан привел своих пастухов сюда, и здесь, — басмач указал на небольшие холмы, носившие название Шах-Назар, вздыбившиеся верблюжьими горбами в километре от аула, — и здесь пастушеский хан основал свою пайтахт (столицу), назвав ее Кизилджа-Кала!
Однако, пока Пяпш-Дяли-хан устраивал свою пайтахт, проводил дороги, арыки, рыл колодцы, сторонники хивинского хана, собрав свои силы в Хазараспе, на седьмой год царствования Пяпш-Дяли подошли к Кизилджа-Кале.
Кто мог выйти на защиту города? Вооруженные палками пастухи, для которых появление ханских войск было снегом на голову? «Братья! — сказал тогда Пяпш-Дяли. — Хивинскому хану, визирям и бекам нужны не мы, а их золото, которое мы вывезли из Хивы. Отдадим же вельможам их богатства и уйдем отсюда нищими, вольными пастухами, кем были мы до сих пор!» — И тогда Золотой город на склонах Шах-Назара был покинут. Все население его, предводительствуемое Пяпш-Дяли, спустилось в пустынную голую долину, чтобы там заново построить город, заново строить жизнь. А уходя, по приказу Пяпш-Дяли, золото, шелка, парчу, драгоценные камни сбросили, как негодный сор, в пересохшие колодцы, водоемы и ямы.
Ханская же дружина, не встретив сопротивления, ворвалась в город с кличем: «Пир-яр!» — и вырезала всех, почему-либо замешкавшихся в нем. Но не найдя сокровищ в домах и думая, что их унесли ушедшие пастухи, узбеки подожгли Кизилджа-Калу и понеслись в погоню. Ханские иноходцы вскоре нагнали пастушеских верблюдов. Ну, зачем много говорить? Ясно, что ханские воины за удары пастушеских палок отомстили сабельными ударами. Чабаны же, даже умирая, приветствовали своего вождя криками: «Девр-девр, Пяпш-девр!» В числе перебитых ханскими воинами пастухов был и Пяпш-Дяли[11]…
Басмач замолчал, глядя внезапно загоревшимися глазами на склоны древнего Шах-Назара, изрытого ямами и канавами неизвестного происхождения.
— Ну, а дальше? — спросил нетерпеливо Мухамед.
— Я кончил свой рассказ, — ответит басмач. — Клич «Девр-девр, Пяпш-девр!» до сих пор сохранился в памяти иомудского народа. Вот все, что передавали нам старики, вот все, что сохранила степь о единственном сердечном хане Хивы из пастухов и о его столице Кизилджа-Кале, под развалинами которой до сих пор скрыт неисчислимый гянч (клад), бесценные сокровища Пяпш-Дяли-хана!
— Послушай, приятель! — улыбнулся насмешливо Семен Кузьмич. — Уж не думаешь ли ты отыскать клад Пяпш-Дяли-хана? Чего ради ты полгода почти гостишь в Сан-Таше?
— Да! — ответил просто Канлы-Баш. — Я ищу клад хана-пастуха. И я найду его, инш-алла!
— Валяй, ищи? — расхохотался Немешаев. — Там черепков да битых кирпичей много.
— Дело было не совсем так, как рассказал нам Арка. Не сто или полтораста, а восемьсот, если не тысячу лет назад был здесь город, — тоже указывая на склоны Шах-Назара, заговорил вдруг Мухамед. — Был ли он столицей хана-пастуха, не знаю. Но на этих предгорьях возвышался величественный город с водоемами, арыками, хоузами (прудами), башнями, куполообразными домами, сторожевыми укреплениями, извилистыми улицами, по которым текла медленная, но горячая жизнь древнего Востока. И вот однажды беспокойная Аму-Дарья, изменив русло, оставила без воды эту надменную твердыню. И город погиб, умер от жажды! Жители его ушли на восток, ближе к рукавам Джейхуна, где и основали новые, но уже мелкие поселки. А здесь остались лишь развалины былого величия, о чем говорит и название нашего аула «Сан-Таш», что значит «миллион камней».
Мухамед открыл маленький баульчик, висевший на его поясе, и, покопавшись, поднес вытянутую ладонь к бороде Семена Кузьмича
— Смотри уртак, что нашел я на склонах Шах-Назара!
Немешаев и порывисто поднявшийся на ноги Канлы-Баш увидели на ладони Мухамеда пять медных, почерневших от времени монет с узловатыми сассанидскими[12] надписями.
— Сдается мне — сказал Семен Кузьмич, — что и ты, брат Мухамед, ищешь клад пастушьего хана! Ась?
Мухамед посмотрел прищурившись на багровое, словно расплавленный чугун солнце, садившееся в пески, и ответил спокойно:
— А если так? Ну, правду скажу, ищу гянч Пяпш-Дяли-хана! Что скажешь?
Канлы-Баш с глухим подавленным вскриком опустился на корточки. А Семен Кузьмич от неожиданности сунул в рот клок бороды, пожевал, выплюнул и сказал:
— Не дело делаешь, вот что скажу! Клады только в сказках бывают!
Семен Кузьмич поднялся, возмущенно одергивая штаны, прилипшие к потным ногам, и обратился к Мухамеду сухо-официально:
— Товарищ Бердыев, на сегодняшний вечер я назначил масляхат, общее собрание декхан аула. А потому нам нужно обсудить ту политическую линию, которую мы…
— Ладно, уртак! — перебил его, пряча улыбку, Мухамед. — Пойдем обсуждать политическую линию!
Канлы-Баш остался один у школьного крыльца. Сидя по-прежнему на корточках, басмач в мрачном раздумье вычерчивал рукоятью плети какие-то узоры на песке улицы.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.
Жара заметно стихала. Из канав повылезали драные аульные собаки и отправились на харчевку. На западе грустно тлел лимонный закат. Декхане возвращались с полей, неся на усталых плечах кетмени, ручное орудие в роде нашей мотыги. Кетмени заменяют туркменам и соху и борону. Железный, плоский, слегка вогнутый с внутренней стороны овал, весом до трех кило, насаженный перпендикулярно к ручке, — вот что такое кетмень. Им туркмен-землероб не пашет, конечно, не копает даже, а рубит и крошит сухую землю.
— Когда Михаил Иванович Калинин, приезжавший в Туркмению на первый съезд советов, на учредительный курултай, увидел эти кетмени, — проговорил Семен Кузьмич, обращаясь к Мухамеду, — то не выдержало его мужицкое сердце: «Плужок бы сюда рязанский, вот бы дело пошло!» — сказал всесоюзный староста. Чуешь, брат Мухамед?
— Хоп — ответил с вызовом Мухамед. — Подожди, уртак, будут и у нас плуги, даже «фулад-ат»[13] будет. Подожди!
— Это когда ты клад Пяпш-Дяли-хана отыщешь? — съязвил Семен Кузьмич. — Ну, значит, не видать аульчанам трактора как своего затылка. Легче на трамвайный билет сто тысяч выиграть, чем найти этот несуществующий клад!
Мухамед промолчал.
Больше половины возвращавшихся с полей декхан было вооружено винтовками. В этих краях крестьяне неразлучны с оружием. Всадники Шалтай-Батыря остатки когда-то огромных басмаческих шаек, все еще гуляют в плаванях Аму-Дарьи, совершая грабежи и насилия. Декхане в свою очередь организуются в дружины самоохраны, ведущие систематическую борьбу с бандитами.
Обгоняя декхан, тяжело волочивших натруженные ноги, пробежала Джемаль, сестра Мухамеда, единственная комсомолка аула, смело обменявшая узкие длинные балак (шаровары) и чабыт (платье) иомудки на юбку и гимнастерку юнг-щтурма. Лишь огромные, с баранку, кулак-халка (серьги) оставила Джемаль, и то лишь потому, что серьги эти память о матери.
От быстрого торопливого бега змеями извивались по спине Джемаль тугие блестящие косы. Семену Кузьмичу показалось вдруг, что девушка спасается от кого-то бегством. В тихих и зеленых, как пруд под луной, глазах Джемаль Немешаему почудилось раздражение. Эта мысль, вначале еще не ясная, тотчас же укрепилась. Из за угла вывернулся пыливший как верблюд Канлы-Баш. Басмач растерянно огляделся. Увидав в дверях кибитки-школы зеленую юнг-штурмовку Джемаль, Канлы-Баш бросился за ней.
«Эге, басмачи начали посещать аульные собрания! — подумал Семен Кузьмич — Тут дело что-то нечисто! За этой Кровавой Башкой надо поглядывать».
И, положив руку на плечо Мухамеда, Семен Кузьмич начал издалека:
— Хорошая у тебя сестренка, брат Мухамед.
— Хорошая, очень хорошая! — не тая гордой радости, ответил Мухамед. — Этой осенью в хлопководческий техникум поступает. Видал?
— Очень хорошо! — даже прищурился от удовольствия Семен Кузьмич — А за Аркой Клычевым ты присматривай, брат Мухамед! Этот басмач — человек стихии и… так сказать «элементарных страстей». Понимаешь? Питекантропус он ископаемый. А потому — поглядывай.
— Канлы-Баш? — удивился Мухамед. — Ведь мы о Джемаль говорили^
— Вот ишак-то лопоухий. Ему разжуй, да в рот положи, тогда он поймет! — рассердился не на шутку Семен Кузьмич, И бросил сердито:
— Все при том! При пиках без бубен? Ладно уж, пойдем на собрание…
В кибитке-школе парты стояли параллельно стенам, и ученики располагались лицом к центру, где находился во время урока учитель. Но теперь на месте учителя, за колченогим ломберным столом, непонятным образом попавшим в глубь каракумских песков, сидел раис (председатель) аулсовета, в недавнем еще прошлом простой чолык (подпасок). Перед ним лежал вещественный знак власти раиса — подобие книги с остатками переплета.
А на партах вместо звонкоголосых шакирдларнинт (учеников) расселись сан-ташские аульчане: степенные отцы семейств с изысканно козлиными бородками, дряхлые яшули (старики), бороды которых торчали нерасчесанными прядями хлопка, и не нажившая еще бород молодежь. Но женщин, кроме Джемаль, не было.
При появлении «большого человека» Мухамеда и «победителя воды» Семена Кузьмича, аульчане прервали свои тихие беседы — о хлопке, о ценах последнего базара, о лучшем скакуне района, и о том, что проклятый Шалтай-Батырь где-то близко волком кружит в песках, а его джасусны (шпион) Канлы-Баш все еще не покинул пределы Сан-Таша.
Собрание началось. Повестка дня была очень странной. Для начала аульчане дружно принялись откашливаться, словно решили петь хором, а затем вперебой, мешая друг другу, ударились в жалобы
Жалобы мужика?.. Ну конечно, не хватает воды, тяжел хошар, почему в Сан-Таше до сих пор не проведен ер-су-ислахат (земельно-водная реформа)?[14]
Те, что не вместились в кибитку-школу, кричали с улицы:
— При ханах говорили — «через поместье богача проходит река, через поле бедняка — дорога»! При советско-декханской власти этого не должно быть, уртакляр!
— Правильно, не должна!
— Давай нам воду!
Обалдевший от криков раис, отчаявшись зафиксировать «прения», зажал карандаш в зубы и обеими руками вытирал пот с лица. А крики бушевали, забирали силу и ярость как раздуваемый ветром костер.
— Давай воду!
— Хлопок сохнет!
— Гибель нам!
— Сжечь узбекские чигири!
— Бей узбеков!
Раис оглядывался испуганно и дико, как соструненный волк.
И вдруг:
— Довольно, аульчане! Стыдитесь!
Это крикнул аульный учитель Мухамед Ораз-Бердыев. Декхане смолкли и как по команде повернули головы в сторону «большого человека».
— Стыдитесь, аульчане! — повторил Мухамед. — Кого вы хотите бить? Узбеков, таких же трудящихся, как и вы? А помните завет великого Ленина: «Кто трудится, тот и пьет воду из Хазавата». Узбеки имеют право на хазаватскую воду, да, имеют! Вы собираетесь пролить братскую кровь, как лилась она в те черные, проклятые времена, когда народ туркменский был поделен между тремя деспотами: русским царем, бухарским эмиром и хивинским ханом. Не слушайте тех, кто подбивает вас на это. Ждать спасенья от волков — дело полоумных! А подстрекателей арестовывайте и сдавайте либо в милицию, либо в аул-совет.
— Коп якши! Шундай яхши булмас![15] — прервал вдруг речь Мухамеда чей-то громкий резкий выкрик.
— Ну и смел, пострел! — удивился Семен Кузьмич, поняв наконец, что это крикнул Канлы-Баш. — Не побоялся явиться на собрание, да еще и издевается!
— Мы найдем другой выход, мы найдем воду для наших полей! — продолжал Мухамед, делая вид, что он не слышал выкрика басмача. — Но для этого понадобится тяжелый и большой труд. Вот вы только что жаловались на тяжесть хошарных работ. А разве забыли вы, как совсем еще недавно при хошарных работах над головами вашими свистели камчи надсмотрщиков хана, отбивавших у вас львиную долю воды для жирных полей баев, родовых вождей, ханских чиновников и самого сиятельного хана?..
Из толпы присмиревших декхан неслось уже восхищенно и одобрительно:
— Хоп!.. Валла!.. Коп яхши!..
— Молодец Мухамед! — шептал одобрительно Семен Кузьмич — Повод в свои руки он уже забрал. Ну, значит, и поведет аульчан по правильной дорожке.
И вдруг Семен Кузьмич заметил, что ни Джемаль, ни Канлы-Баша, сидевших невдалеке от него, нет в кибитке. Немешаев поднялся и, обманывая сам себя, уверяя, что ему страшно захотелось покурить, направился к дверям.
За кошмой кибитки тяжело стояла ночь, и Семен Кузьмич нырнул в нее, как в бездонный омут. Обойдя кибитку, прислушался. Ночь молчала. Даже неугомонный ветер затих, лег как уставшая собака у подножья барханов. Лишь где-то, далеко-далеко, в пустыне чуфыркал филин, да из кибитки неслись отдельные слова Мухамеда, видимо, те, на которых он делал ударение: «Су… ер… мактаб… сагалтма!..»[16]
Семен Кузьмич хотел уже было вернуться в кибитку, как услышал чей-то затаенный смех, а затем насмешливую песню вполголоса:
Это пела Джемаль. И тотчас же послышался хриповатый гортанный голос Канлы-Баша.
— Не издевайся надо мной, Джемаль, — умоляюще говорил басмач. — Когда же ты будешь сидеть в моей кибитке, у нашего очага?
Джемаль тихо засмеялась. Словно пересыпал кто-то из ладони в ладонь серебряные монеты.
— О, знаменитый батырь! Шапка твоя велика, а ума под ней мало. Люди прозвали тебя Канлы-Баш, а по-моему ты просто ашрбаш[17].