Клад хана-пастуха.
Туркменский рассказ М. Зуева-Ордынца.
Ищи воду там, где пески.
Эту повесть о жаждущей земле, об арыке Хазавате — поильце сотен декханских полей, о «Басар-су», т.-е. победителе воды, тоскующем в злых туркменских песках по пересвисту синиц и дроздов московщины, о смелом мюриде Ленина, о басмаче Канлы-Баш, что значит — «кровавая голова», и наконец о «гянче» — сокровище Пяпш-Дяли-хана надо не рассказывать, а петь, как поют под звон двухструнного дутара о делах давно минувших бахши народные певцы Туркмении.
И так надо петь, чтобы в песне этой, суровой и простой, слышалось завывание степного ветра, тяжкий зной летнего солнца, холод зимних снежных дней у негреющего костра и вся безотрадная как стон жизнь туркмена.
Но я боюсь, что сердитый редактор вычеркнет все мои слишком вольные «разбеги пера», что читателю прискучат авторские «цветы красноречия», а потому попытаюсь передать мою правдивую повесть коротко и просто. Это будет для меня не легко, но «дорогу осилит идущий» — гласит народная туркменская пословица…
ГЛАВА ПЕРВАЯ.
Неуклюже загребая песок затекшими от седла ногами, окружной ташаузский гидротехник Семен Кузьмич Немешаев пересек улицу и остановился в холодке, на крыльце аульной школы. Здесь он и решил подождать своего приятеля, аульного учителя Мухамеда Ораз-Бердыева.
Семен Кузьмич был «не в духах», как сам он определял настроение, подобное сегодняшнему. Его злило все: и только что окончившийся долгий трудный путь из окружного города Ташауза в этот заброшенный аул, и жара, которая кусает и жалит как змея, и даже вон та аульная наседка, поднимающая здесь пыли больше, чем верблюд в ином месте.
Пыль, тончайшая песчаная пыль более всего злила Семена Кузьмича. Проклятый «кум» (песок) мучил его в дороге, кум и сейчас скрипит на зубах, а из бороды пыль хоть палками выколачивай.
Семен Кузьмич снял широкополую ковбойскую, стиля Far-West, шляпу, купленную во время последнего отпуска, и провел ладонью по вспотевшему лицу.
— Н-да, пески! — проговорил он. — Ползут, проклятые! Скоро вчистую аул задушат. А она, паршивка, как нарочно, дурить вздумала.
«Паршивкой» Семен Кузьмич обругал не больше не меньше как Аму-Дарью, «туркменскую Волгу», Джейхун — арабов, Оксус — древних греков, Потсу — китайцев.
Непостоянна, капризна как избалованная женщина древняя «река человечества».
То отхватит десятки километров береговой полосы с садами, полями, даже целыми кишлаками и аулами, а то нанесет новые отмели, жирно-илистые, могуче-плодородные. За годы же гражданской войны, когда по пескам и оазисам Туркмении под урканье и свист носились вихрем басмаческие стаи, Аму-Дарья окончательно распустилась: одни арыки занесла илом, другие размыла, а третьи просто бросила, ушла от них в сторону. А для Туркмении вода — все. Проблема земли, как таковая, имеет в Туркмении ничтожное значение. Здесь родит не земля, а вода. Здесь даже великий лозунг Октября звучит немного по-иному — «кто работает, тот и пьет воду из арыка»…
Пятнадцать лет борется Семен Кузьмич с Аму-Дарьей, изучил все ее повадки и капризы и привык смотреть на нее как на нечто воодушевленное, как на зверя злого и коварного. Чуть выпусти из рук, недогляди, поленись, и тотчас грозный и злобный Джейхун сотни декханских семей оставит без крова и пищи. Ну не зверь ли?
С высоты школьного крыльца Семен Кузьмич окинул взглядом туркменский аул Сан-Таш, глиняную плоскокрышую деревню, вернее, длинную прерывающуюся цепь хуторков, растянувшихся по обоим берегам небольшого арыка. Затих, притаился аул словно в предчувствии беды, лишь минарет вызывающе и надменно вскинул остроконечную свою шапку. Знает Семей Кузьмич, отчего угрюмится аул: просолонцевались земли аульные, жадно требуют воды. Вянут без поливки нежные ашмуни и арифи[2], вянут от тоски и сердца декхан. Нет воды!..
Сан-Ташский район, расположенный по водной системе арыка Хазават, вот уже третий год терпит острый недостаток в поливной воде. Нередки случаи, когда из-за этого пропадают сотни гектаров хлопковых посевов. Арык Хазават, или Хазават-ата (отец), как ласково и благодарно зовут его декхане, берет начало у Аму-Дарьи и мощной рекой, в 20 метров ширины, уходит на 140 километров в глубь пустыни Кара-Кум. Хазават действительно отец, отец сотен арыков и ябов. Он делится на магистрали второго, третьего и следующих порядков, превращаясь наконец в небольшие арыки-ябы, проводящие воду на отдельные участки земли. Хазават — это исполинская кровеносная система, разветвления которой разносят животворящую влагу по всей округе, не исключая и дальних полей, питаемых едва заметными водными жилами — капиллярами. Аул Сан-Таш, лежащий на периферии Хазавата, пользуется лишь остатками хазаватской воды, да и той в последние годы не хватает.
Причины этого — неустроенность водной сети, отсутствие шлюзов, водораспределителей, а главное — капризы Аму-Дарьи, которая то на целый километр отойдет от головы Хазавата, то наоборот, диким порывом разрушит ее.
Есть и еще одна причина — «чигирь», водоподъемное колесо, монотонный тягучий скрип которого сиротским плачем плывет над полями Туркмении. Это допотопное сооружение, состоящее из вертикального колеса с нанизанными на нем глиняными кувшинами-черпалками, льет воду на поля когда нужно и когда не нужно. И чигирь-то, современник Дария Гистапса, в наше время социальной революции, индустриализации, коллективизации декханских хозяйств стал в Сан-Ташском районе виновником… национальной розни.
«Скажи — не поверят, — подумал, улыбаясь невесело, Семен Кузьмич. — Люди тракторы да комбайны заводят, а мы все еще из-за чигиря друг другу ребра ломаем. Эх, горе-гореваньице!»
Национальная рознь, местами дошедшая уже до кровопролития, началась конечно из-за воды. Дело в том, что лучшую головную и среднюю часть Хазавата, берущего начало на территории Узбекистана, захватило узбекское население, а туркменам остался лишь тощий хвост арыка. Испокон веков соводопользователи (узбеки и туркмены) враждовали между собою, ибо вода попадала раньше на поля узбеков и в таком количестве, что потом ее не хватало уже для туркменских полей, расположенных в хвостовой части арыка. Узбеки перекачивают воду на свои поля посредством чигирей. Нормы поливки не соблюдаются, да их и невозможно соблюдать при такой архаической машине, как чигирь.
Туркменское население ненавидит чигири, так как они отнимают у них воду и заиляют дно Хазавата. А при посушке хлопковых полей туркмены всю вину приписывают узбекам. Были уже случаи, когда туркмены пытались тайно, ночью, разрушить чигири в верховьях Хазавата. Но узбеки, бывшие настороже, отстояли после ожесточенных, кровопролитных драк свои водополивные сооружения. А можно ли винить узбеков? Им тоже нужна вода для полей. Не виноваты же они в том, что суматошная Аму-Дарья мало дает воды отцу-Хазавату.
— Быть большой беде, — прошептал Семен Кузьмич, — ежели выхода из этого положения не найдем. А в чем он, выход-то?
Где-то близко раздалась вдруг песня. Пел молодой сочный баритон. И слова песни, русские, с едва лишь заметным туземным акцентом, еще больше взволновали Семена Кузьмича Немешаева.
Песня приближалась, и вскоре друг-приятель Семена Кузьмича, аульный учитель, сан-ташский аулкор «Туркменской Искры» и организатор ячейки ЛКС МТ товарищ Мухамед Ораз-Бердыев показался из-за школы…
ГЛАВА ВТОРАЯ.
О человеке, живьем зарытом в землю, и о басмаче Канлы-Баш, что значит «кровавая голова».
— Что пригорюнился, угнетаемое нацменьшинство?[3] — крикнул задорно подошедший Мухамед.
— A-а, наше вам с огурчиком! — мягким московским говорком откликнулся Семен Кузьмич. — Сижу вот и злюсь, а от злости как обезьяна потею.
— А ты бы побрился, — посоветовал Мухамед, окидывая насмешливым взглядом лицо Семена Кузьмича, еле заметное в густой как шерсть бороде, бакенбардах, усах и бровях. — Зарос словно козел!
— Никак невозможно, — потер Семен Кузьмич в раздумье красно-пунцовый от загара нос, победно выглядывавший из шерстяных зарослей. — Жена бритых не любит. Да и не на жару я злюсь, на всю свою жизнь нескладную злюсь. Надоело! Живу как на базаре, на сквозном ветру. Как индеец кочую! Чувствую, совсем отуркменился.
— А разве это очень плохо? — улыбнулся Мухамед.
— Для кого как! А мне, брат, надоела эта ориентальная экзотика. В родную московщину хочется, силками или западнями синиц, дроздов и щеглов ловить. Тинь-тинь!.. Фиу! — засвистел он вдруг неожиданно синицей.
— А как же я терплю? — спросил серьезно Мухамед. — А я ведь тоже культуры понюхал, три года в Москве жил, четыре года в Ашхабаде учился. Каково мне-то здесь, в глухом ауле? Но если нужно — значит, живу!
— Ты, брат Мухамед, селекционный, улучшенный человек! Недаром тебя аульчане «катта-адам»[4] зовут. Крупный ты человек, Мухамед! У тебя за душой идея есть, и ты ради ее все готов претерпеть. А ко всему прочему, ты псаммофит.
— Как?
— Псаммофит, что значит песколюб! Растения такие у вас здесь в пустынях произрастают. Из одуревшей от зноя пустыни они все же высосут для себя влагу и смеются над бешеным солнцем. А я — человек московский, сырой, к жаре непривычный.
— Довольно! Бюро жалоб закрыто! — пошутил Мухамед. — Зачем приехал?
— А ты разве не знаешь?
— Ничего не знаю!
— Вот чудак-то! — всплеснул руками Семен Кузьмич. — У него под боком его же аульчане человека чуть не убили, а он и ухом не ведет!
— Говори делом, — нахмурился Мухамед. — Кто убил, кого, когда?
— «Когда!» — передразнивал Немешаев. — В конце прошлой недели! Несколько ваших сан-ташских молодцов поехали на хошар[5] и заночевали на земле узбека. Увидел узбек огонь костра, прибежал на поле с ружьем и начал гнать хошарников, думая, что они хотят разрушить его чигирь. Ну… разозлились ваши декхане, схватили узбека, зверски избили, целый час купали в арыке, а когда он все же не захотел тонуть, зарыли его по горло в землю. Дескать, сам дойдет! Но он не дошел, откопался и в город, к нам в Ташауз с жалобой. Земельное управление переполошилось и протурило меня сюда, к вам. А что я могу сделать? — недоумевающе развел руки Немешаев.
— Да, от бедности не умрешь, но и не улыбнешься, — сказал грустно Мухамед. — Не из хулиганства бьют, а из-за нужды, от горькой злобы! И будут бить! Наши узбеков, а узбеки наших. Ha-днях я обратил внимание, что наши аульчане отказываются ехать в одиночку и даже маленькими группами для хошарных работ на голову Хазавата, а отправляются большими партиями, да еще вооруженные. Спрашиваю: «Почему так?» Мне отвечают: «Боимся, узбеки убьют». — «За что?» — «А за то, что наши хошарники часто сжигают узбекские чигири».
— Но что же делать? — в тон Немешаеву безнадежно спросил Мухамед. — Придумывай что-нибудь, уртак[6]. Ты — «басарсу», победитель воды, как прозвали тебя в округе. Выручай!
Семен Кузьмич не ответил. Что здесь придумаешь? Из пальца воду не высосешь! Наступают на аул грозные «эрчи» — движущиеся пески, — пересыхают ябы и арыки. Что же делать декханам? Бросить родное пепелище, итти на чужие поля в чайрикеры (издольщики) или есть горький хлеб гунлюкчи (батрака)?
Пронзительный металлический визг заставил их испуганно оглянуться, Женщины брали для домашних надобностей воду из глубочайшего общественного колодца. Около десятка туркменок, впрягшись гуськом в лямку и согнувшись как бурлаки, тянули наверх огромное кожаное ведро. На свежего человека картина эта всегда производит удручающее впечатление. Мухамед понурился еще более. Тяжелая первобытная жизнь! Как много еще нужно труда и терпения, чтобы облегчить участь этих, родных Мухамеду по крови, людей!
— Вот, — сказал он, вытаскивая из кармана какую-то бумагу. — Вот протокол общего собрания аула, с постановлением организовать в Сан-Таше мелиоративное товарищество. Думаем купить небольшой дизель и устроить моторную водокачку. Но мало подписей, очень мало! Одна молодежь, комсомольцы! Старики не верят в это дело, отказываются.
Семен Кузьмич небрежно, искоса поглядел на «подписи» протокола, на прихотливый узор оттисков больших пальцев, обмокнутых в чернилах.
— От этого протокола толку не больше, чем от бумаги, на которой пес наследил грязными лапами. Дизель, моторная водокачка! Может быть еще водонапорную башню соорудить? Рублевский водопровод в пустыне Кара-Кум?
— Не смейся, уртак — обиделся Мухамед. — Кто боится воробьев, тот не сеет. Надо же что-нибудь предпринимать!
— Погоди серчать, — перебил его Немешаев. — А на кой чорт вам моторная водокачка сдалась, когда воды в арыке нет? Вода у узбеков, а у вас водокачка? В огороде бузина, а в Киеве дядька! Не то, брат Мухамед, надобно делать. Необходимо с узбеками договориться и воду полюбовно поделить, А для этого в первую очередь нужно с ними мировую заключить. Скажи, не провоцирует ли кто-нибудь твоих аульчан на побоище с узбеками? Кому это может быть выгодно? Может быть мулла пакостит? — покосился Семен Кузьмич на надменно высокий минарет.
— Пословица говорит: «Не режь от того куска, за который мулла зубами ухватился» — скупо улыбнулся Мухамед. — Но наш мулла на это дело не пойдет, трус! Напугали мы его. А подозреваю я другого человека. Об Арке Клычеве слышал?
— Басмач Канлы-Баш! — встревожился Немешаев. — Еще бы не слышать! О нем даже у нас в Ташаузе известно. Это верный кандидат на виселицу, если не сорвавшийся уже с нее. Он ведь, кажется, из шайки Шалтай-Батыря?
— Говорят, что так. Канлы-Баш четыре месяца в нашем ауле безвыездно живет. Зачем, а? Вот ему — прямая выгода стравить туркмен с узбеками, а когда дело дойдет до побоища — вмешаться и обчистить при помощи Шалтай-Батыря обе враждующие стороны. Эге!.. — тревожно поднялся вдруг Мухамед. — Начни говорить про чорта, увидишь его рога. Вон он катит!..
ГЛАВА ТРЕТЬЯ.
С ближайшего бархана длинной ногайской рысью, брызгая пылью из-под копыт, спускался серый айгыр (жеребец). Всадник, одетый в халат из грубой ткани и опоясанный веревкой, сидел в седле с той нарочитой небрежностью, которая присуща только матерым кавалеристам.
Увидав Мухамеда и Немешаева, басмач свернул в их сторону и остановил жеребца возле крыльца школы. Спрыгнув с цветного киргизского седла, Канлы-Баш сунул под потник руку — не горяч ли конь, можно ли расседлать — и лишь после этого привязал айгыра надежным степным узлом к саксауловому кусту.
— Ишь как коня заморил, все жилы дрожат! — сказал осуждающе Семен Кузьмич. — И где его черти носят, и чего он вынюхивает?
Покачиваясь на кривых ногах истого номада, Канлы-Баш подошел к крыльцу и опустился на корточки.
— Ас- салам-алейкум, — буркнул неприветливо басмач.
Мухамед не ответил и отвернулся демонстративно. Немешаев же откликнулся насмешливо.
— Здорово, пехлеван[7]!
Басмач или не понял или не обратил внимания на насмешку. Лицо его, молодое и дикарски выразительное, было устало, а в глазах Канлы-Баша залегло, как показалось Семену Кузьмичу, болезненное раздумье.
Басмач Арка Клычев, по прозвищу Канлы-Баш, не принадлежал к племени туркмен-иомудов, населявших аул Сан-Таш. Иомуды были для него чужаками. Канлы-Баш вел свой род от неизвестного мелкого племени, от одной из тех крошечных племенных брызг, которые, утратив свое родовое единство, влились небольшими группами в основные туркменские племена.
— Ну как же быть, уртак? — попрежнему, не обращая внимания на басмача, продолжал Мухамед прерванный разговор. — Ничего мы с тобой не придумали? А время идет, время — враг! Скоро вон та курица, — указал он на квохчущую наседку, рывшуюся в пыли, — перейдет в брод наши арыки. Беда близка, уртак!
Канлы-Баш поднял голову, вслушиваясь напряженно в слова Мухамеда. А когда тот кончил, басмач перевел взгляд на курицу, которая скоро будет переходить в брод сан-ташские арыки.
И вдруг наседка эта, истерично заквохтав, бросилась в сторону. Цыплята ватными комочками понеслись в панике за матерью.
В яме, вырытой курицей, что-то ярко и красочно блестело.
Мухамед одним прыжком слетел с крыльца и поднял блещущий предмет, перепугавший курицу. Это был старинный изразец, фигурный кирпич из обожженной глины, покрытый сверху слоем цветной эмалевой глазури. А по глазури разбежались отчетливые, словно сию минуту вышедшие из рук мастера узоры: цветы, фантастические животные, человеческие фигурки, наивные по выполнению, а для современного глаза даже и карикатурные.
— Какова работа? — протянул Мухамед изразец Немешаеву.
— Н-да, — удивился равнодушно Семен Кузьмич. — Довоенного качества!
— Именно довоенного, — улыбнулся Мухамед, — так как этот кирпич был изготовлен до войн… Тамерлана и Чингиз-хана. Ему не менее тысячи лет. А ты посмотри, уртак, какая свежесть. На глазури ни одной трещинки, как будто кирпич вчера только вышел из печи. Это говорит о том, что коэффициент расширения глазури был в точности равен коэффициенту расширения глиняного черепка.
— Ну, понес теорию! — отмахнулся недовольно Семен Кузьмич. — Ты скажи лучше, как попал он сюда?
— Этот изразец из города Пяпш-Дяли-хана! — произнес вдруг по-туркменски глухой гортанный голос.
Мухамед и Немешаев удивленно оглянулись. Канлы-Баш протянул руку к изразцу и повторил упрямо:
— Я вам говорю, что он из города Пяпш-Дяли-хана!
— Какого хана? — удивился знавший туркменский язык Семен Кузьмич. — Тяпш… люли?..
— Пяпш-Дяли! — резко поправил его басмач. — Неужели вы не слышали о джан-хане, о хане-пастухе по имени Пяпш-Дяли и о его столице Кизилджа-Кале?[8].
— Ты, парень, брось-ка рассказывать нам сказки о каком-то разлюли-хане! — сердито оборвал басмача Семен Кузьмич. — А если у тебя язык очень чешется, то расскажи о Джунаиде-хане. Этот хан тебе лучше знаком! — многозначительно закончил Немешаев.
— Молчи, сакали[9]! — бешено крикнул Канлы-Баш. — Я не знаю Джой-хана, я не служил у него!