Баккит вскоре подал в отставку. Его не удерживали. Какое-то время он водил большие пассажирские ракеты по престижным трассам, но начал попивать и порою даже буянить. Постепенно он скатился, нисколько, впрочем, не горюя, до уровня ломового извозчика на самых задрипанных линиях, летая на Кост-ро-Ману, Нехлюдовку и даже загадочный нищий Лех. Позже он и вовсе уйдет на покой, предавшись на досуге любимому делу, истинному призванию — кулинарии.
Что же касается столкновения со спейс-корветом, то здесь, должен предупредить, ситуация неоднозначная. В сложных условиях временного излома несколько траекторий развития событий оказались равновероятными. На одной из этих траекторий Баккит будто бы даже погиб.
Дело было так. В Кост-ро-Мане потрепанный грузовик совершил посадку. Экипаж и пассажиры покинули причал, прошли залитую солнцем лужайку и углубились в парк, где журчали фонтаны, а в бассейнах шныряли огромные золотистые рыбины. И только тут Андрис скромно осведомился у пилота, что это такое стряслось в пути. «Не бери в голову», — грубовато-нежно ответил Баккит, но было в этом уклончивом ответе и замаскированное кокетство.
Дескать, космическому волку привычно попадать в разные ситуации, привычно из них и выходить; дело же пассажиров — вручать свою жизнь опытным пилотам и ни о чем не беспокоиться. Но на самом деле Баккит недоумевал. Он не мог взять в толк, что за сумасшедший пират напал на его мирный грузовик. И уж никак не связывал это событие со скромной персоной своего пассажира, некоего журналиста — так ему Андрис был представлен.
Документальные фильмы Рервика Баккит знал, смотрел с неизменным интересом, но тесная и теплая встреча знаменитого пилота и знаменитого кинодеятеля произойдет несколько позже на другой траектории событий. В нашем же случае он сказал журналисту и его случайной спутнице, немного бравируя звательным падежом: «Дружище Андрие! И вы, Майю! Погуляйте в этих благословенных местах, развейтесь немного. Ровно через пять местных суток я вернусь, и мы полетим дальше. Здесь сейчас карнавал, скучать вам не придется. Правда, отели переполнены, но я вам дам один адрес. «Ретороманская хижина», там поваром мой друг Брюс Нортон, чудесный рыжий парень, которого я сам научил делать галушки в сметане а-ля Пацюк».
Андрис и Майя (которая позже оказалась Марьей, что, впрочем, еще требует выяснения) улыбнулись и, взявшись за руки, нырнули в ближайшую улочку, откуда неслись уже звуки заманчивой музыки.
Через пять дней Баккит не вернулся. И через шесть, и через десять тоже. Прошел слух, что его корабль погиб при столкновении с военной ракетой. Узнав об этом, Андрис побледнел. Он начал догадываться, в чем дело. Перед его взором стоял Том Баккит, грузный человек с веселыми глазами. И он казнил себя за легкомыслие, за то, что его авантюры служат причиной гибели невинных людей. А капитан спейс-корвета доложил шефу: грузовой корабль — в клочья, со зловредным режиссером покончено. Мы все хотим быть оптимистами, но события не всегда идут в желаемую сторону. И вот — погиб Том Баккит. А он еще так нужен для нашего повествования.
Но что не во власти писателя? Рыжий повар Брюс рассказал со смехом, что шалопай Баккит просто прогулял неделю. В Трай-пи с помпой открылся кинофестиваль, и наш пилот не мог позволить себе пропустить новый фильм Андриса Рервика «Бегство палача».
Теперь по поводу того обещания — мол, приеду… Да, да, обещал, но… Человек предполагает и т. д. Пример тому — прогноз погоды.
Впрочем, ругать метеослужбу — все равно что резать ножом манную кашу — легко, безрезультатно и немного стыдно. Да, каждое мгновение, поворачивая за угол, ты рискуешь столкнуться с незапланированным фокусом судьбы-индейки. (Птицу эту, кстати сказать, совершив очередное убийство на колоде для колки дров, преподнес мне к Рождеству Ереваныч.) Живешь себе и не знаешь, что в такой-то день и час, купив в «Мелодии» на Новом Арбате пластинку Козина, а в гастрономе напротив — бутылку подсолнечного масла, ты придешь домой и затеешь жарку кабачков под «Осень, прозрачное утро, небо как будто в тумане…». Поставишь сковородку на плиту, пустишь газ — ив комнату, сделать погромче. «Где наша первая встреча, яркая, острая, тайная? Тот летний памятный вечер, милая, словно случайная?..» Собираешься вернуться на кухню, а сладчайший голос зовет:
И ты медлишь, а оказавшись, наконец, у плиты, рассеянно зажигаешь спичку. Трра-х!
Роль подсолнечного масла как инструмента судьбы уже описана в мировой литературе. Поэтому негоже мне отводить много места иллюстрациям побитой молью истины о своевольности фортуны.
Так вот, вопреки обещанию, в Москву до весны не вернусь — заручился на то разрешением начальства, данным мне не бесплатно, а в обмен на обещание написать «совместную» с ним, начальством, статью в сборник трудов нашей конторы. По этому поводу предлагаю тебе навестить меня в моей берлоге и сделать это не откладывая.
К тому времени, когда ты получишь это письмо, каникулы подойдут к концу, и мои домочадцы схлынут. Вновь воцарится покой, располагающий к неторопливым беседам, безмолвному глазению на угли в печи, хрустким прогулкам «при дружеском молчании луны».
Жду.
А пока несколько слов по поводу полученных от тебя глав.
После справедливых упреков в слабостях сюжетной пружины, вялости повествования, содержавшихся в последнем твоем письме, я с нетерпением ожидал бурного развития событий, стрельбы, погонь и леденящих кровь тайн. Но что же я нашел? Очередной аппендикс о Генрихе VIII, ни на шаг не продвинувший сюжет, и диалог Болта с Иоскегой, призванный, по-видимому, показать жестокость и вероломство первого и покорность и трусость второго. Фигуры весьма плоские. Не очень помогают и усилия Авсея Года придать своими замечаниями некоторую глубину образу Генриха. А уж Цесариум Болт просто подл до омерзения, как сам Год худ до изумления. Но не должен ли тиран вырасти в фигуру трагическую, с душою, раздираемой «дуэндо»? (Это испанское слово, означающее в приблизительном переводе борьбу Бога и дьявола, я услышал от известного актера, игравшего сталкера в одноименном фильме, а он, в свою очередь, прочел его где-то у Лорки. Место действия — провинциальный кабачок, где собрались знатоки канто хонде — народного пения. Среди них торговец быками для нужд корриды, проститутка, известная тем, что когда-то отказала Ротшильду, сам Лорка и человек без определенных занятий, веселый и грязный уроженец Кадиса — испанской Одессы. На возвышении — женщина с миловидным лицом и аккуратно подколотыми волосами. Она заканчивает пение и ждет оценки. «Очень мило, — говорит кадисец, — сеньорита — настоящая француженка!» Это — чудовищное оскорбление для исполнителя канто хонде. Певица срывает заколку, черные блестящие волосы закрывают лицо. Она резким движением отбрасывает их назад и поет. Не звуки — кровь льется из горла. Смерть и страсть выходят с ее хрипом. Она умолкает. И тогда, после долгой паузы, торговец быками откладывает в сторону тонкую едкую сигару и говорит весомо и окончательно: «Здесь есть дуэндо».) Между тем. надо сказать, что политическая жизнь многострадального Леха понемногу проясняется. Сольники, как я понял, сторонники более открытого общества, связей с солнечной системой, исторической родиной. Течение улиток, очевидно, защищает национальную самобытность лехиян, но в рьяности своей доводит ее до герметизма. Однако как могло случиться, что кровавые дела Болта не вызвали мгновенной реакции? Какие-то сведения, безусловно, просачивались в Систему. Неужто все утонуло в безмятежном счастье и всеобщем неостановимом прогрессе? В таком случае, не только на Лехе нелады. Коли души землян не уязвлены страданиями жертв Цесариума, подгнило что-то в тамошнем королевстве.
Но вот Рервик и Вуйчич узнают достаточно много, чтобы их проняло. Вряд ли Рервик отказался от мысли снимать свою грандиозную эпопею, как ему советовал Год. Напротив, он полон азарта и намерен включить историю Болта, «историю любви», в монументальное свое произведение. Они, я думаю, уже на Лехе, где их и застает следующая ниже
глава пятая
Никогда не приведешь столь гнусных и столь постыдных примеров, чтобы не осталось еще худших.
Ювенал Андрис обернулся через два-три шага, но было поздно. Остался промельк черной головки, угловатое движение локтя, зеленая полоска браслета на смуглой коже. Женщина исчезала в толкучке оболтусов, увешанных пестрыми сувенирными сумками и пакетами. Он вспомнил о Вуйчиче и побрел к таверне «Сигнал Им», привлекавшей неуловимым сходством с «Шаландой», хотя рыба (и сиг и налим) здесь обнаруживалась ныне только в названии заведения. Вокруг царил праздник воды. Почти у каждого гуляки было маленькое ведрышко, ковш или иной сосуд. Согласно ритуалу, следовало зачерпывать воду в изобильно встречающихся фонтанах и фонтанчиках и с идиотски-радостными криками обливать прохожих. Рервик жался к стенам, искал переулки потемнее — наивное и полнокровное веселье лехиян раздражало. Уже у самого порога шустрая девчонка, опутанная водорослями кикимора, плеснула под ноги из кувшина, но Рервик увернулся и распахнул дверь. В нос ударил запах жареных овощей.
Велько был не один. Рядом склонился над тарелкой морщинистый лехиянин с унылыми седыми усами. Он поднял на Андриса нежные голубые глаза.
— Здравствуйте.
— Наконец-то, — сказал Велько. — Хорошее соте, возьми, не пожалеешь.
— Да, да, очень хорошее, — закивал старик.
Рервик повернулся к раздаче, взял блюдо с золотистыми ломтиками баклажан, подложил кучку лука поподжаристей, пару листьев салата и перышко чеснока. Подумал, добавил какой-то кружевной травки и сел к столу.
— Какую Анну я упустил! — сказал он Вуйчичу. — Видно, нырнула в ближайший фонтан. Здесь все с ума посходили…
— Но ты, я вижу, вышел сухим из воды, — сказал Велько.
— Меня почему-то не обливали, — соврал Рервик и посмотрел на старика. Я — Андрис. Андрис Рервик.
Старик снова закивал и заулыбался.
— Это — Иокл Довид, — представил лехиянина Велько. — Он поможет найти место для съемки охоты. Большой знаток по этой части. Кажется, егерь? — Велько повернулся к старику.
— Смотритель болот. Бывший, бывший, — зачастил Иокл, словно боясь, что его не станут слушать. — Сорок пять лет там прожил, родился там, три года, как уехал, но все-все помню, все места знаю. На булунгу сейчас нет охоты, цвигу брать можно. Я все покажу. Тут близко лететь, но скорей надо. Неделя пройдет — цвигу линять будет.
Ему нет пятидесяти, подумал Андрис. По земным меркам он дал бы Иоклу девяносто.
— Скажите, Иокл, что это за праздник? Почему так много воды? — спросил он.
— Очень-очень старый праздник. Сегодня вода, завтра будет огонь. Это — жизнь. Давно не было этого праздника — тридцать лет не было, сорок лет не было. Он не велел.
— Он?
— Цесариум. Теперь стало можно.
— Иокл, вы видели Цесариума?
— Видел, видел. Один раз видел. Близко-близко. Как сейчас вас.
— Говорили с ним?
— Я ребенок был. Пять лет, семь лет. Отец говорил. Отец на весь Лех прославился.
— Вам Велько сказал, зачем мы приехали?
— Сказал, сказал. Кино, большое кино снимаете. Охоту снимаете.
— Мы хотим и о Цесариуме снять фильм. Но мы мало знаем. Поэтому все, что вы можете рассказать…
— Нет, нет, — замахал руками Иокл, — я не помню, совсем был ребенок. Отец… Он умер давно — двадцать лет, может, больше. Я на болоте жил, здесь не бывал. Болото знаю, все покажу. Торопиться надо — начнет линять цвигу, какая охота?
Лететь на болото положили утром. Иокл Довид отправился восвояси, а Рервик и Вуйчич — в гостиницу «Дарамулун», определенную им и всей группе для жительства. Перед тем как разойтись по номерам, Велько вскользь заметил:
— Марья прилетает завтра-послезавтра.
И на молчаливый вопрос Рервика:
— В разговоре она поинтересовалась, достаточно ли велик Лех, чтобы она была уверена, что случайно с тобой не встретится.
— Вот как?
— Ее влечет, она подчеркнула, чисто профессиональный интерес..
— Ах да, психология власти.
— А ты, свинья, ее не пригласил.
— Это она сказала?
— Это говорю я, а она — подумала.
И они отправились спать.
В птерик с Иоклом сел один Андрис. Велько остался подыскивать гримеров — свои не справлялись. Иокл говорил мало, не кивал, не суетился. Жестами показывал курс. Они опустились на островок леса среди тростников — вполне земной пейзаж. Рервик видит, как король Карл на белой лошади, лицо горит румянцем, перемахнет через эти кусты. Цепь вабильщиков в высоченных сапогах побредет по болоту — поднимать цаплю. Зеленые куртки сокольников… Нет, зелень потеряется на фоне травы, придется обрядить их в красное.
Или работать на тонкой тональности? Триумфальное «Гой! Гой!» заглушает вопль птицы, забиваемой кречетом. Груда сизых перьев, длинный полураскрытый клюв — деловитый сокол, поспешно, пока не нахлобучили колпак, пьет мозг жертвы. Веселый отдых короля после трудов и нервотрепки ночи святого Варфоломея…
Легкий хрип привлек слух Рервика. Он обернулся. Иокл пытался оттащить тяжелый ствол от полуповаленного белого столбика.
Андрис подошел помочь. На грубо обтесанном камне — буквы и цифры.
ИЛГА ДОВИД
Рервик вычел из правого числа левое. Получилось пятнадцать.
— Это ваша…
Иокл кивнул.
— Уж простите, что затащил вас сюда. Как еще доберешься? Я быстро. Четыре года не был у дочки. — Иокл провел ладонью по камню. — Тянет.
Почувствовав, что Иокл разговаривается, Рервик молчал, боясь спугнуть.
— Меня год как выпустили, а все не смог. Пешком не дойти, а где птерик взять? Таких, как я, сейчас в-о-он сколько. И всем что-нибудь нужно. Очень мне повезло, что вам на болота понадобилось.
Собирался дождь. Срывались первые крупные капли.
— За тем холмиком дом у меня. Может, зайдем?
Пока добежали, промокли. Ступеньки крыльца подгнили, одна провалилась. Через петли задвижки пропущен шнурок с большой пломбой. На пломбе витиеватый вензель с загогулинами и хвостиками: КОС.
Иокл остановился в растерянности.
— Я и забыл про печать.
Андрис протянул руку через плечо Иокла, сорвал пломбу и положил в карман.
В доме стоял кисловатый запах, было сыро. Иокл вдруг сделался энергичным и деятельным. Смахнул пыль с лавки. Принес из сеней охапку дров, потом вторую. Растопил печь. Поначалу она сильно дымила, но потом тяга установилась и дым исчез. Сделалось тепло и уютно. Лехиянин сел на колоду у печи и стал глядеть в полукруглый зев на ревущее пламя. Как-то незаметно заговорил:
— Дом отец ставил. Да-а-авно было дело. Молодой Цесариум охотой увлекался, велел специальный кураторий учинить. Как отец попал на эту службу — не помню, да, пожалуй, и не знал никогда. Определили его смотрителем болот, дали этот самый участок. Он как устроился, нас с матерью перевез. Цесариум часто на болотах бывал, а весной на гон булунгу так приезжал непременно. Нет-нет и на отцов участок попадет. А однажды к самому дому подъехал.
Красавец, глаза ясные, ейл под ним — огонь красный. Рядом, стремя в стремя, Катукара. За ним — Легба, Мутинга, Кунмангур.
Кругом егерей, охраны, косовцев — видимо-невидимо… Отец выскочил, мундир застегивает, что сказать — не знает. Мы с матерью тоже онемели. А Цесариум просто так говорит: «Ну, Асир Довид, что ж в дом не ведешь?» Отец руками машет, проходите, мол, а слова вымолвить не может. Тут мать опомнилась, бросилась на стол накрывать. В дом вошли только Болт, Катукара и Легба. Что дальше было — память не держит. Все заслонила рука Катукары. Мягкая, душистая — на моей щеке. Потом слышу, Цесариум хвалит мамину стряпню, а отцу жмет руку и говорит что-то о честном труде и единстве в борьбе или наоборот — о честной борьбе и единстве в труде.
И еще сказал: «Мы, надеюсь, не в последний раз у вас в гостях».
На следующий день во всех газетах была фотография: Цесариум пожимает руку смотрителя болот. Отец много газет накупил.
Снимок на стенку повесил, в альбом вклеил. Всем дарил. Окружной попечитель к нам приезжал, спрашивал, нет ли в чем нужды. Выдали отцу новые сапоги, обещали сила молодого, сильного — объезжать участок, но отец отказался — двух не прокормить, а своего старика не бросишь.
И стал он ждать, когда Цесариум опять приедет. Год прошел, другой. Отец все помнил, рассказывал, показывал. Меня приучил — гордись, говорит, не каждому в жизни такая честь, почет такой.
А что не едет, так времени у него в обрез, шутка ли — всем Лехом управлять, во все вникать, все под присмотром держать.
Так время и бежало. Мать схоронили, отец ослаб — скучал очень. Уж все дела я стал делать. Каждую кочку знал, булунгу подкармливал, сухостой жег. Жену я взял в помощь, да она после первых родов умерла… А за ней вскорости и отец. Хотел здесь его похоронить, да в округе не велели. Нельзя, сказали, человека, которому Цесариум руку жал, на болоте хоронить. И остались мы жить с дочкой.
Иокл помолчал, поворошил угли в печке, отчего там-сям возникали новые всплески пламени. Профиль его стал моложе, морщины разгладились. Андрис терпеливо ждал.
— Красавицей она росла — в мать, только глаза голубые, в меня то есть. Скучно ей было со мной, но виду не подавала. Весь день грибы собирает, желтянку-ягоду, рыбу ловит. Все в доме на ней. А вечером любила, как мы вот сейчас, у печки посидеть. Расскажи, бывало говорит, папа, как к деду Асиру Цесариум с Катукарой приезжали. А я что вспомню, что придумаю, да не всякий раз одинаково получается. То Катукара у меня в зеленом охотничьем костюме с жемчужным шитьем, то в красном плаще и сапожках из узорчатой орнидиловой кожи. То Цесариум пожимал деду руку, а то получалось, что обнимал за плечи. Но всегда вспоминал, что обещали они снова у нас побывать. И такое было у моей Илги желание увидеть Цесариума и Катукару, что и я стал ждать — а ну как и вправду приедут. Когда узнали мы о смерти Катукары, Илга стала сама не своя. Плакала очень. А время все бежало, Илга росла. И стали мы мечтать, как Цесариум приедет к нам с дочкой, Салимой.
И будто она, Салима, с Илгой подружится, и возьмет нас Цесариум в столицу. Детский разговор, скажете? Да, а я уже видел себя важной шишкой в куратсрии охоты, а Илгу — невестой гвардейца из отряда Верных.
И вот, представьте, весной, за неделю до гона булунгу, появились на нашем участке люди. Человек восемь. Молодые, но серьезные, молчуны. У кого на рукавах значки с буквами, как на той печати, что в кармане у вас. Кураторий Обеспечения Свободы. Другие — в мундирах Верных. На поляне, где птерик, поставили палатки. Посреди — шатер. Синий, высокий. Что внутри — не знаю, все в ящиках таскали, потом ящики эти вынесли и за нашим домом сложили. Начальник их, молодой совсем, чуть постарше Илги, у нас поселился. Важный был — не подступись. Ни слова мы от него не слышали целыми днями. Смотрел я на них, на шатер и понял — теперь скоро. Дождались, кажется. Осмелел я и прямо спросил своего постояльца: так, мол, и так, можно ли надеяться? И про отца рассказал. Он посмотрел на меня сверху — будто только заметил, губы тонкие изогнул и сказал: «Кто знает, кто знает». И вдруг как-то утром они забегали, начали палатки сворачивать. Я вышел, а они уже за шатер принялись. Тут Илга меня в дом зовет и показывает на стол. А там — развернутая газета с фотографией. Цесариум пожимает руку старому Ухлакану — смотрителю соседнего участка. Вот и все, думаю, когда теперь наша мечта сбудется? В это время входит начальник. На нас не смотрит, берет свой пояс, сумку — и к двери. Илга моя вслед ему глядит — уедут, и снова тоска болотная, одни грибы да отцовы байки. А он с порога возьми да обернись.
Взгляд ее перехватил. Подошел. Палец длинный, тонкий протянул.
По щеке провел, вниз, по шее и как рванет рубашку — до пояса располосовал. Илга только руки к горлу — задохнулась. Я захрипел от страха, от неожиданности. Он тут только про меня вспомнил и, не оборачиваясь, спокойно так: «Вон отсюда». И ладони ей на грудь. Она словно очнулась, подалась назад. Он — к ней, руку тянет, и она в эту руку зубами… Про себя плохо помню. Дернулся я к нему и сразу два удара получил — в горло и сюда, видно, коленом. В себя пришел — Илга лежит на полу, а он носком сапога ей под подол и говорит: «Я тебя не трону, и ты всю жизнь об этом жалеть будешь».
А потом громче: «Эй, там!» И вошедшему: «Всех сюда. Она ваша. И если кто побрезгует, пусть на себя пеняет».
Лехиянин снова умолк. На этот раз пауза длилась дольше. Он бросил кочергу, походил по комнате, остановился у окна. Глядя в него, он и закончил свой рассказ.
— Меня двое держали, а чтоб не кричал — веревкой сдавили горло. Илга сначала плакала, потом только меня звала. Папа, папа, папа, папа. Потом замолчала. Пока не стемнело, я с ней рядом сидел, не отходил. Потом лампу зажег. Вернулся, протянул руку — подушку поправить, а она — ой, простите меня, пожалуйста, пожалуйста, не надо, не зовите их, я все сделаю, как вы хотите, пожалуйста, не зовите… Под утро Илга умерла. Так все время и бормотала: пожалуйста, не зовите, пожалуйста, не зовите, пожалуйста… Здесь и похоронил ее. И написал письмо самому Цесариуму. Так и так. Приложил фотографию из газеты — может, подумал, вспомнит. Рассказал, как мы с Илгой его ждали и как жаль, что на этот раз он охотился на соседнем участке. И попросил: может быть, приедет он взглянуть на могилку моей Илги, раз уж так получилось, что не дождалась она счастья увидеть Цесариума при жизни.
А потом пришли такие же молодые и серьезные и меня взяли.
Правда, я везучий — пяти лет не прошло, вышел. А теперь вот и здесь побывать довелось, спасибо вам. Повидать бы еще Цесариума — да где там! Разве его найдешь.
Иокл попросил высадить его у стадиона и сразу исчез в щели между домами. Андрис оставил птерик на площади и решил дождаться обещанных Довидом огней. Внимание толпы делилось между финишем бега на коленях и прыгунами через кольца. Рервик двинулся наугад и оказался у длинной дорожки. Полноватый мальчишка шел довольно резво, мелко перебирая загорелыми бедрами. Но уже у самой черты каким-то нелепым витиеватым прыжком его обогнал сухопарый мужчина с седым ежиком, показавший, как утверждало табло, лучшее время дня. Андрис рассеянно огляделся и сразу увидел ее. Тот же смугло-угловатый профиль, те же резкие жесты худых рук… Живые черные глаза смотрят вверх, в лицо собеседницы. И Андрис вздрагивает вторично: медно-рыжий всполох на голове и веснушки без конца и без края — такое не повторяется дважды. Марья.
Рервик бормотал извинения и шаг за шагом приближался к собеседницам. Но, подойдя, испытал легкое разочарование: смуглую незнакомку, почтительно держа за локоть, уводил сутулый, похожий на стручок человечек в узкой зеленой куртке.
Рервик лишь растерянно посмотрел им вслед. Марья легко рассмеялась.
— Чему радуешься, злая женщина! Я должен ее изловить, она нужна мне. — Андрис не выдержал и тоже рассмеялся. — Ну, здравствуй!
Она на миг прильнула к нему, отпрянула и заговорила по обыкновению быстро: