Мы не однажды потом бывали вместе в действующих частях, Степан Петрович приезжал ко мне в армии, и тогда в блиндаже корреспондентского пункта была большая теснота.
Я не стеснялся читать свои литературные опыты этому доброму человеку. Он слушал стихи с уважительным вниманием, ни разу не позволив себе не только перебить младшего репликой, но даже сделать неодобрительное движение взглядом или рукой. Обычно, выслушав меня, Щипачев некоторое время молчал и, лишь обдумав ответ, в деликатной форме высказывал замечания и похвалы. Это всегда было самое существенное, самое главное для автора. И я неизменно говорил своему учителю «спасибо» и обещал подумать и поправить строки.
Вот теперь можно опять отправиться в ранний июльский рассвет 1941 года, увидеть воображением расшатанный редакционный грузовик, на борту которого тряслись литераторы и журналисты фронтовой газеты. Мы ехали счастливые, возбужденные известием об освобождении Сольцов, — нам всем хотелось верить, что это начало фашистского конца.
Я сейчас не помню, к сожалению, из кого состояла бригада газеты. Единственный, кого твердо запомнил, был Степан Петрович. Журналисты попросили Щипачева сесть в кабину, это его, кажется, смутило, но мы все же настояли на своем.
Чем ближе подъезжали к Сольцам, тем чаще пятнали небо кресты немецких самолетов. Вглядываясь в июльское горячее небо, мы предупреждали друг друга в тех случаях, когда нам казалось, что «мессера» пикируют на нашу машину. И прежде всего, конечно, заботились о безопасности Степана Петровича и помогали ему укрыться в канаве или снарядной яме.
Один из первых советских офицеров, двенадцать лет прослуживший в Красной Армии, Щипачев, разумеется, не очень нуждался в наших заботах, но я пишу, как было.
Наконец мы подъехали к Сольцам. Отчетливо был слышен мощный гул боя где-то западнее города. Вероятно, немцы контратаковали.
У меня уже был достаточный опыт, чтобы представить себе, какая схватка идет сейчас там. Мы, естественно, не желали отдавать врагу этот, может быть, первый отбитый нами город, но ведь и для немцев Сольцы были первой крупной утерянной ими позицией.
Близ станции нас остановили патрули.
— На машине не проехать, — устало сообщил сержант. — Фрицы перед отступлением густо заминировали улицы. Оставьте грузовик здесь, идите пешком.
И добавил буднично:
— Шагайте гуськом, держите интервалы побольше.
Мы попросили Щипачева замкнуть колонну, и он, занятый какими-то своими мыслями, кивнул головой.
Со станции, где вышли из грузовика, до города было, вероятно, два-три километра. Вышагивая по улице, примыкавшей к железнодорожной насыпи, все прислушивались к звукам боя, стараясь по ним определить ход сражения.
Уже подходя к городку, я обернулся и похолодел от испуга: Степана Петровича в конце нашего строя не было. Я безуспешно разыскивал его несколько минут у развалин. Совсем отчаявшись, бросил взгляд на железнодорожную насыпь: Щипачев стоял возле рельсов, что-то разглядывал на той, не видной мне стороне.
Я кинулся к нему со словами упрека, но, взглянув в глаза старшего товарища, сдержал себя. Щипачев был бледен, и под кожей его скул перекатывались желваки.
Я тоже посмотрел туда, куда безотрывно глядел Степан Петрович, и сердце у меня заработало с перебоями.
На откосе насыпи лежали мертвые маленькие дети, пять или шесть девочек и мальчиков, совсем малышей. Старшей девочке было шесть, может, семь лет. В русой косичке ее пылал голубой бант, безжизненные синие глаза равнодушно смотрели в небо.
Детей или посекли пулеметные очереди, или убило взрывной волной.
Конечно, и Щипачев, и я уже многое успели повидать на войне. Мы хоронили близких, на наших глазах бомбы превращали в кровавый пар только что живых людей, да и нам самим выпадали не больно сладкие дни. Но, согласитесь, одно дело, когда погибает вооруженный мужчина, и совсем иное, когда вот так умирают малые беззащитные дети.
И мне нетрудно было понять, что творилось в душе Степана Петровича в ту черную минуту.
Но что поделаешь? Мы обязаны были спешить, и я сказал Щипачеву:
— Пойдем, прошу тебя. Я потом позабочусь, чтобы отыскали родителей этих несчастных детей. Их похоронят, обещаю тебе.
Поэт молча спустился с насыпи и, не выбирая дороги, пошел к товарищам, которые, заметив наше отсутствие, ждали отставших.
Вскоре мы вышли к крайним домам городка. Я жадно рассматривал улицы Сольцов. Корежилась прихваченная огнем жесть крыш, трескались, разваливаясь в пыль, каленые кирпичи, воздух пах так, будто сожгли аптеку со всеми ее лекарствами, травами и снадобьями. То и дело попадались трупы врагов.
Наконец мы выбрались на маленькую городскую площадь. Раньше в центре ее стоял памятник Ильичу. Но не забудьте — здесь уже побывали немцы, и первое, что они сделали, войдя в город, — разбили изображение ненавистного им человека.
Увидев обломки скульптуры, Щипачев опять побледнел. Он стоял молча, сузив глаза, и снова перекатывались желваки скул.
Пока мои товарищи отдыхали на площади городка, я отыскал Краснова, поздравил его с победой, узнал, где идут особенно напряженные бои. Затем все разошлись в роты. Щипачев остался на скамеечке возле разбитого памятника, — за ним должен был прийти посыльный из батальона. Я бегом отправился к коменданту города, уговорил измученного недосыпанием человека поискать кого-нибудь, кто знает убитых детей, и отправился в роту Илясова.
Мне повезло: в бой после ремонта уходили два танка, и я забрался на корму одного из них.
Танки на предельной скорости добрались до передовой и еще с ходу открыли огонь.
Я спрыгнул на перепаханную снарядами землю и вскоре отыскал Илясова в глубокой воронке от бомбы.
Комроты, крепко сколоченный, черный от пыли и взрывов парень, прогрыз огнем позиции врага и ворвался в его расположение. Бойцы работали там с такой яростью, что вскоре лишь жалкие кучки противника еще оказывали сопротивление.
Главное напряжение боя переместилось к артиллеристам полка. Они перерезали врагу дорогу отступления, а немцы пытались протаранить наши боевые порядки и уйти из «мешка».
Я поспешил в батарею. Ее командир — лейтенант Хованов — выдвинул пушки на прямую наводку и бил по бронированным машинам с крестами почти в упор. Четыре или пять танков горело. Однако худо было и нашим.
Рядом со мной резко выругался Хованов.
— Что случилось? — закричал я, стараясь перекрыть шум боя.
Он ткнул себя пальцем в грудь. На гимнастерке расплывалось красное кровавое пятно.
Я тоже пострелял из подобранной в окопе винтовки. Однако надо было помнить о статьях и снимках, и я то и дело пускал в ход «ФЭД» и черкал бумагу.
Уже заканчивался день, когда услышал вблизи резкую пулеметную очередь. Хованов подломился в поясе и ткнулся головой в землю.
— Командир убит! — крикнул кто-то из ближнего расчета. — Санитары, возьмите командира.
Я втащил лейтенанта в яму, еще пахнущую взрывчаткой, разорвал его гимнастерку и стал слушать сердце. Кругом все гремело и трещало, но мне показалось, что кровь еще бьется в теле командира. И я с надеждой и верою передал его подоспевшим санитарам.
К маленькой площади городка добрался в условленный час. Солнце уже западало за горизонт.
Степан Петрович сидел на знакомой скамеечке, и поначалу мне показалось, что он так никуда и не уходил за весь этот долгий день. Однако, бросив взгляд на его лицо и гимнастерку, увидел, что они измазаны копотью и пылью. Значит, Щипачев только что вернулся с передовой.
Вскоре вся группа была в сборе. Мы направились к окраине Сольцов, по дороге я забежал на железнодорожную насыпь, увидел, что детей уже нет — комендант, добрая душа, выполнил свое обещание.
Через четверть часа мы уже тряслись в полуторке, спеша в редакцию.
Половина ночи там ушла на подготовку статей в полосу — для разворота не оставалось времени. В купе то и дело забегали сотрудники редакции, узнавали, что немцев отогнали на десятки километров к западу, и весело удалялись.
В два часа ночи Степан Петрович и я направились в землянку, в которой мы с ним жили несколько дней. Вы можете спросить: для чего понадобилась землянка, если у каждого из нас были свои места в редакционном поезде? Дело в том, что кому-то из начальства пришла в голову странная мысль — поставить редакционный поезд посреди фронтового склада боеприпасов. Полагаю, что даже люди, никогда не служившие в армии, понимают, сколько бомб, снарядив, мин, патронов могло находиться в огромном складе.
…Неделю назад, вернувшись из боя, я продиктовал машинистке Леле Кудряшовой информацию, очерки и стихи и отправился отсыпаться. Однако меня попросили почитать что-нибудь из подготовленных материалов. В купе вагона, помнится, были Михаил Львович Матусовский, Кузьма Яковлевич Горбунов и фотокорреспондент Петр Борисович Бернштейн.
Я уже заканчивал чтение, когда услышал за окном вагона необычайно тонкий свист падающих бомб. В ту же секунду заревели моторы немецких машин, выключенные при планировании, и хищные очертания самолетов промелькнули за стеклом.
Было очевидно: противник сбросил на станцию и боеприпасы несколько зажигалок.
Мы не успели еще выбраться из вагона, как в лесу, на складе, начали рваться снаряды, подожженные немецкими бомбами.
Через несколько минут все вокруг гремело от взрывов. Горели составы, пылал крайний вагон редакционно-типографского поезда. Надо было спасать ротацию, линотипы, цинкографию.
Мы расцепили состав и стали откатывать охваченные огнем платформы от пульмана наборного цеха.
Потери были, конечно же, весьма велики, но одно важное приобретение мы в тот день получили. Жизнь жестко учила нас бдительности, умению понимать, что слово «шпион» — это совсем не излишняя осторожность и не выдумка. Немцы, надо полагать, знали, куда кидать бомбы. Мы тотчас стали печатать в газете стихотворные призывы:
Днем позже поступил приказ построить железнодорожную ветку в лесу и отвести наш поезд под прикрытие сосен. Петя Бернштейн съездил на «эмке» в ближний авиаполк и полчаса утюжил «кукурузником» воздух над лесом. Вернувшись, сообщил, что поезда с неба не видно, и положил перед редактором несколько фотографий, подтверждающих этот вывод.
Еще через сутки редактор велел всему личному составу выкопать в лесу, в трехстах метрах от поезда, землянки: снимки — снимками, но осторожность не помешает.
Одну из таких землянок рыли Степан Щипачев; писатель, крупнейший специалист по творчеству Максима Горького Борис Бялик; прозаик и поэт Александр Исбах и я. Сооружение получилось не бог весть какое: тесное, сырое, темное. Мы настелили на пол сено для сна, но оно тотчас пропиталось болотной влагой. Ржавели пистолеты. Шинели кисло пахли мокрым сукном. Во время еды в миски валились куски заплесневевшей глины, они падали со стен и потолка, которые нам нечем было обшить.
Исбах и Бялик терпели двое суток. На третьи Борис сказал:
— Бомбы, может быть, лучше, чем это безобразие. Я ухожу в свое купе. Вы можете последовать сему геройскому примеру и получить нагоняй от шефа.
И оба писателя покинули землянку.
Дисциплинированнейший Степан Петрович остался на месте. Я, разумеется, тоже. Впрочем, нас мало заботили неудобства жилья. Мы были здесь временные постояльцы: предстояло на долгий срок отправиться в полки, державшие оборону против группы армии «Север» фельдмаршала фон Лееба.
Так вот в эту самую землянку мы и пришли после того, как отдали секретарю редакции свои статьи и стихи о Сольцах.
Я полагал, что тотчас уснем, как убитые, — устали все отчаянно. Но вскоре с удивлением заметил, что Степан Петрович возбужден, то и дело выходит наверх, в обожженный, искалеченный лес.
Я счел, что и мне неудобно спать, раз бодрствует старший.
Через час Щипачев спустился в землянку и, увидев в сумраке нашего жилого подземелья огонек папиросы, спросил:
— Хочешь послушать стихи?
Я живо вскочил на ноги.
— Еще бы! Ты оказываешь мне большую честь, Степан Петрович.
Здесь я хотел бы объяснить, почему называл человека, который был старше меня чуть не вдвое, на «ты». Я никогда не позволил бы себе подобного обращения, если бы этого не потребовал сам Щипачев.
Я привыкал к «ты» с великим трудом, пытался вернуться к привычному «вы», но Степан Петрович смешно пригрозил, что в таком случае он тоже перейдет на «вы».
Через много лет после войны он снова повторил это требование в одном из писем.
Мы залегли небольшую керосиновую лампу, мутно осветившую скользкие стены жилища, и Щипачев глуховато и взволнованно стал читать первое стихотворение. Это был «Ленин» — теперь широко известная работа поэта, знакомая, пожалуй, каждому школьнику.
Стихотворение завершали строки о партизанах, окруживших город, и о том, что вел их на врага человек, памятник которому немцы посмели разрушить.
Дочитав последнюю строку, поэт несколько секунд молчал, и снова в землянке раздался его усталый голос. Щипачев читал «Расплату»:
Он прочитал последние слова, и мне, во мраке тесной землянки, показалось, что поэт плачет.
Это видение гибели детей и слезы в голосе Степана Петровича долго преследовали меня, и я постарался выразить это в стихотворении «Поэт», посвященном Щипачеву:
Девятого августа мы оставили Старую Руссу, а на другой день начались ожесточенные оборонительные бои на новгородском направлении.
Редакция занимала небольшое помещение в Новгородском кремле, но немцы приближались к древнему русскому городу, и нам приказали перебазироваться на полустанок Рядчино, неподалеку от Валдая. Уезжать, конечно, следовало, но вместе с тем это был неосмотрительный приказ. Рядом с Рядчино находился фронтовой склад боеприпасов — далеко не безопасное соседство для газеты. Я уже упоминал об этом.
И совсем нельзя было понять распоряжение, предписывающее перегонять состав среди белого дня. Точно в таком же поезде передвигался по железной дороге Главнокомандующий войсками Северо-Западного направления Маршал Советского Союза Климент Ефремович Ворошилов, и немцы денно и нощно охотились за ним. Следует помнить, что враг в ту пору господствовал в воздухе и вел себя с поразительной наглостью.
В ясный августовский день мы сидели на приступке одного из вагонов с Ваней Фроловым, скромным и деликатным фотокорреспондентом нашей газеты. Поезд тихо потряхивало на стыках. На подножке соседнего пульмана дремал железнодорожник. Мы с Фроловым недавно побывали на трудном участке фронта, это был его первый выезд на передовую, и он, как всякий новичок, по горло нахлебался горького.
Сидя на приступке, Ваня говорил:
— Теперь, старик, со мной ничего не случится до самой смерти. Мы с тобой из такой каши выбрались! Жить нам да жить!
И именно в этот миг земля встала дыбом, свет померк, и поезд, померещилось, валится в преисподнюю.
Когда пыль и дым рассеялись, я увидел, что состав стоит, а на земле без движения вытянулись Ваня Фролов и кондуктор нашей поездной бригады. У железнодорожника оторвало ногу, однако на теле моего несчастного товарища не было видно ни одной царапины.
Я бросился к Фролову, приподнял его голову и, заскрипев зубами, снова опустил на землю. На виске Вани кровоточила крошечная рваная ранка.
На запад уходили, темнея крестами, три «Хе-111». Несколько полутонных бомб, сброшенных ими на поезд, угодили в основание высокой железнодорожной насыпи. Окажись мы на ровном месте, устроили бы они из нас кашу, о чем тут говорить.
Кому-то в поезде показалось, что «Хейнкели» возвращаются, и все устремились в ближний лесок, чтобы укрыться под кронами его деревьев.
В эту минуту я услышал женский крик и кинулся в вагон. Кричала Маша, корректор редакции. Крупные осколки пронзили ее купе, дверь заклинило, и бедная женщина не знала, как выбраться из заточения.
Я рванул дверь раз, второй, третий — она не поддавалась. Потом мне кто-то помог, и мы объединенными усилиями освободили женщину.
Степан Петрович Щипачев, вспоминая в своей книге «Трудная отрада» этот горький день, писал:
Немецкие осколки тогда не задели меня, и кровь на лице была не моя, возможно, Вани Фролова, а может статься, я побил себе руки, отдирая дверь, и уж потом запачкал лицо.
На другой день редактор, собрав журналистов и писателей, сказал:
— Мне надлежит написать трудное письмо жене Фролова. Мы пошлем ей вещи мужа. Однако зачем фотоаппарат вдове? Может, кто-нибудь внесет деньги и возьмет «ФЭД»?