— Ого, да наш участковый еще и поэт, — вырвалось у Нестеркина. Федорков смутился.
Встал Либединский, сосредоточенный, серьезный.
— Федорков — депутат молодой, горячий. Горы рвется свернуть. Говорю не в осуждение. Хоть и многовато для первого раза он наговорил, по дельного немало.
— Да хватит, Григорий Борисович, турусы разводить — дело парень сказал, продул нам мозги, — сказал Нестеркин. — Вот, например, насчет сквера. В самую точку попал, чего тут обмозговывать? Яснее ясного.
…Мотоцикл пришелся Федоркову по душе. У него была отличная компрессия, энергичный, ненатужный голос, ровное дыхание. Стоило только Павлу повернуть слегка ручку подачи газа, как стальное тело машины наполнялось нетерпеливой дрожью, готовое рвануться и лететь вперед.
— Поцарапали ее маленько, а вообще машина хорошая, — похлопал по голубой люльке завгар.
— Подкрасим, наведем косметику, — не скрывая радости, ответил Федорков и вывел мотоцикл из гаража, вырулил на сельский выгон.
Опустив ремешок фуражки, чтоб не сорвало ветром, он включил первую, вторую, затем третью скорость. Ветер засвистел в ушах. Побежали мимо придорожные кустики, завихрились под колесами соломинки, кукурузные листья. Через несколько минут — уже на четвертой скорости — Заборье осталось позади, приближалась порыжевшая дубрава, за которой последует пологий спуск, затем откроются нежно-зеленые просторы озимых всходов. А там, в ложбинке, и Косыревка. Признаться, редко бывал он в этой деревеньке. Людей там, кроме своих помощников-добровольцев, мало еще знал. Считалась деревенька тихой, а надо было бы получше с ней познакомиться.
Но вскоре другие мысли вытеснили эту. Павлу вспомнилось, как заместитель начальника райотдела Журавлев при последней встрече допытывался у него, нет ли чего нового по одной нераскрытой краже. Но ничего дополнительного Федорков сообщить не мог.
— Ты не обижайся, Павел Федорович, — сказал тогда Журавлев. — Но не можем мы вот так… ждать у моря погоды. Искать надо, землю рыть под ногами. Пойми — не найдем вора, он еще нам чего-нибудь преподнесет.
— Но что я… не стараюсь, что ли? Пока ничего не получается. Вы же тоже приезжали, осмотр делали.
— Делал. И не дремлю. Я за это время занялся тут проверками, собрал кое-какие данные, деталь интересную выяснил. Кроме денег-то, помнишь, ящик перцовки из магазина взят…
— Да… початый ящик.
— Так вот, мотай на ус. Перцовка в тот день в продаже была только в двух магазинах района — в райцентре и у вас в Заборье. Узнай, может, продавщица припомнит, сколько успела продать бутылок до кражи и кому. И покрути шариками, Федорков, покрути.
Павел после разговора с Журавлевым выяснил: перцовки был получен только один ящик, продавщица успела продать из него семь бутылок, остальное утащил вор. Дневную выручку забрал, конфет несколько килограммов и тринадцать бутылок перцовки. Но далее этих арифметических изысканий — ничего.
Мотоцикл пролетел по деревянному мосточку у въезда в Косыревку и, несколько сбавляя пыл, пошел на взгорок. Перейдя на вторую скорость, Павел подрулил к крайнему дому, где узкогрудый старик в солдатском ватнике, в валенках и фуражке пограничника возился на огороде.
— Здорово, дедусь!
— Здорово, начальник, кхе-кхе… коли не шутишь.
— А чего мне шутить, дед? Некогда шутить! Ты меня знаешь?
— Дак чего ж… из милиции ты. По делу небось.
— Где тут, дедусь, Матрена Рябцева живет? Поедем, покажешь.
— Ну дак что ж… это можно. Вон домишко-то ее под ясенем, пятый отсель лепится.
Домик Матрены Рябцевой в два окошечка и из бросового леса был срублен, видимо, давно. Отдельные бревна сруба уже подгнили, и он как бы ссутулился. Почерневшая от дождей и снеговых вод соломенная крыша в отдельных местах просела и кое-где проросла зеленой замшей мха. Дом доживал вместе с хозяйкой. На дворик из мелкого плитняка-камня ронял последние латунные перистые листья раскидистый ясень. Лежала изрубцованная шрамами колода для рубки дров.
Услышав треск мотоцикла, из сеней вышла старуха, крупнорукая и глазастая, с продолговатым лицом оригинального рисунка. Было что-то в этом морщинистом лице степное, татарское, но смягченное мягкой плавностью славянского облика. Когда-то старуха была, должно быть, пригожа собой.
Рассмотрев форму на Федоркове, она смутилась, но затем оправилась. Ответила на приветствие с пожеланием здоровья:
— И вам того же желаю. У нас со Стратонычем какое уж теперь здоровье. Доживаем свое, как трухлявые пеньки… Зачем вам бабка-пенсионерка понадобилась? Может, хлеба печеного нам привезли? А то в нашу Косыревку неделями не завозят. Мельницы порушили, на городской хлебушко перешли — и круглые караваи, и батоны белые, которые с чаем хороши. Только подвозу нету.
— Это точно, хороши батоны, — поддакнул появившийся дед. — Дело-то какое у тебя к нам?
— Видите ли, — приступил Федорков к исполнению намеченного плана, — я, как вы, наверное, догадались, участковый. Езжу вот по участку, знакомлюсь. Смотрю, чтоб чистоту соблюдали, чтоб пожара случаем не возникло. В общем, санитария должна быть везде. Понятно? А ты, дедусь, — повернулся он к Стратонычу, — сходил бы да какую-нибудь соседку пригласил.
— Какую?
— Любую, дедусь, любую. И сам потом не уходи, побудь со мной тут.
— Это, значит, зачем?
— А вот мы обследуем ваше хозяйство. И составим, дедусь, как настоящая комиссия, акт по санитарному состоянию. Так, мол, и так: «Мы, члены комиссии, проверили и установили, что хозяйство и двор Матрены Рябцевой в санитарном и противопожарном состоянии образцовые». А может, наоборот.
Дед внимательно слушал, соображал, что к чему, потом затрусил к соседнему дому. Старуха нахмурилась, о чем-то смутно догадываясь, но была в полной растерянности.
Когда вернулся Стратоныч и с ним шустрая, но тоже согбенная годами старушка, дед представил ее:
— Привел, значит, Евдокею Михайловну. Комиссию, Михайловна, будем составлять.
— Как ваша фамилия? — доставая блокнот, обратился Федорков к деду.
— Моя, значит, Михалев, — охотно пояснил дед. — Василь Стратоныч. А эта вот подруга Матренина — Евдокея Михайловна, стало быть, тоже Рябцева.
— Хорошо, — записал Федорков. — А теперь приступим к осмотру. Начнем с чуланчика.
Павел наизусть запомнил начало анонимки.
«Как я есть активист, — писал неизвестный, — и постоянно болею за самогоноварение, соопчаю, что жительница нашего села Косыревка Матрена Рябцева гонит самогон на продажу, промежду прочим, самогон плохой, отравляет им трудовое население, чем приносит вред опчеству. А самогонный аппарат у нее сохраняется в чуланчике, под старой дерюжкой…»
— Так, мамаша, где у тебя чуланчик? Пойдем посмотрим…
— Чего туды ходить? Ну, выгнала я самогон… Огород-то вспахать надо? А на сухую пахать никто не будет. Не темни ты, милок, небось ктой-то заявление на меня настрочил?
— Есть, мамаша, заявление, есть. Пишут, что гонишь ты самогон на продажу. Плохой, еще пишут, самогон.
— Рука бы у этого писаря отсохла! На продажу! Сроду этим не занималась. Вот он… не скрываю.
Матрена полезла в чулан и вынесла трехлитровую банку с мутно-синеватой жидкостью.
— Чего брехать — самогон чистый, как слеза, горит синим огоньком. Продавать не продавала, а кто угощался, хвалили.
— А аппарат где?
— Про это не скажу. Сколь хошь допрашивай — не скажу.
— Да как же так? Мы, понимаешь ли, члены комиссии, обнаружили самогон. Давай, мамаша, выдавай и аппарат! Мы его изъять должны, уничтожить.
— Нету, я его, можа, сама сломала и выбросила…
Но как Федорков ни лазил по сараю, погребу и чердаку, как ни вытирал пыль своим кителем, аппарат будто сквозь землю провалился.
Матренина соседка всюду сопровождала его, вроде бы помогала искать, но втайне усмехалась своими маленькими живыми глазками.
— Разбила, вот, ей-богу, разбила, — уверяла соседка Федоркова.
— Да с какой стати ей разбивать? Ведь она не знала, что участковый придет.
— А почуяла… Женское сердце, оно догадливое, подсказало, что из милиции прибудут. А может, рассерчала.
— Ох, смотри, бабка Евдокия!
Смешливые глаза Евдокии совсем сузились от скрытого смеха.
— Матрена дюже сердитая, жизня у ней суровая была.
— На кого же она рассердилась?
— А на того, кто написал, на сволочужку эту…
— А вы знаете, кто написал?
— Ой, милый, чего ж тут знать-то? Догадываемся. Бубен настрочил. Сколько он нас ранее объедал! А теперь отняли у него власть, оторвали от кормушки-поилки, вот он и злится. Небось узнал, что Матрена выгнала самогонку, приперся на дармовое, а она ему отказала. Хватя, дядя, кончилась малина.
— Да кто это? Кто этот дядя?
— Есть тут у нас, значит, один активист, — осторожно покашлял Стратоныч. — Мы, выходит, работали, а он, это самое, командовал. Регулярно руководил — то завфермой, то бригадир. Петрак Шагунов, а по прозвищу — Бубен. Ба-альшой любитель был выпить-закусить за счет баб беззащитных. А куды, бывало, бабы денутся? Огород вспахать, соломы выписать, дровишек, картоху опять же перевезти с огороду — нужна лошадка. А кто распоряжается? Петрак Бубен.
— Почему же его Бубном-то прозвали?
— Присядь, сынок, — пригласила молчавшая все это время Матрена и подставила ему табуретку. — Послушай нас, стариков, может, чего путного и расскажем. Тебе сколько годков-то?
— Двадцать пятый стукнул.
— О-о, старик какой! Это в каком же ты году родился? Получается, в пятьдесят третьем. В деревне рос-то? Значит, поболе знаешь про жизнь. А то ныне молодые все по книжкам да по кину жизню знают. Мы вот с Дусей в бабской бригаде, помню, в сорок четвертом пошли за колхозными семенами пешком на станцию за тридцать верст. Когда нас провожали, председатель и говорит: «Смотрите, бабы, если что случится, трата какая семян, головой ответите. Сортовые семена. От них судьба нашего колхоза, а можа, и всей страны зависит». Пугал, стало быть, нас. А чего нас пугать, мы тогда сами были на всю жизню мобилизованные. Как нынче помню, весна холодная была, затянулась. Самое половодье. Туда-то мы бежком добежали, а оттуда с чувалами на плечах, а в них по два пуда, не разбежишься. Речки разыгрались. Бредем, дорожный кисель месим, ноги промокли. Как речка на пути — сердце отрывается. Мы через них по каменьям прыгали. Скакнешь с чувалом — и кунешься. Ноги трясутся. Не то от холода, не то от страха. Не за себя боялись. Не дай бог — чувал утопишь. Семена жалко. Чем детишек после кормить? Евдокия, сколько купалась в ледяную воду-то?
— Вот тогда мы и научились самогоночку-то гнать, — продолжала Матрена. — Бутылку с собой брали да картоху вареную. Выпьешь на берегу, картохой заешь — и согреется душа. Веселей шагаем. Да еще песни пели, таща чувал-то. Помнишь, Дусь? — И дребезжащим, срывающимся голосом она пропела:
И Павлу стало как-то не по себе за тот спектакль, который он разыграл с выдуманной им комиссией.
— А где же ваш супруг, Матрена Акимовна? — спросил Федорков.
— Он вскорости после войны помер. Хворый вернулся, три ранения. А я только на ферме с телятками и находилась. Пенсию вот заработала. А дочки мои — Надя и Нина — в город подались. Не хотим, говорят, мама, тут куковать.
— Так, Матрена Акимовна. А про Бубна-то?
— Да что Бубен! — пренебрежительно махнула рукой старуха. — Выступать он любил… на собраниях. Вот и прозвали. А так… животом человек живет. Бессердешнай.
— В общем, наговорился я тут с вами, а дело стоит, — сказал Федорков. — Как мне поступить, ума не приложу? Самогоноварение-то законом запрещено, вплоть до уголовной ответственности. Знаете?
— Знаем, знаем, — согласно закивали все трое.
— Ну так вот, Матрена Акимовна, по закону должен я на вас составить материал, дело завести, оштрафует вас суд.
— Оштрафует? На сколько же? — испугалась Матрена.
— Статья сто пятьдесят восьмая Уголовного кодекса, — нарочито жестко и громко, словно диктуя, начал говорить Федорков, — гласит, что изготовление или хранение без цели сбыта самогона, чачи, араки, тутовой водки, браги или других крепких спиртных напитков домашней выработки, а также изготовление без цели сбыта или хранение аппаратов для их выработки наказывается лишением свободы или штрафом до трехсот рублей.
— Триста рублей?! — выдохнула Матрена.
— Сурьезный штраф. Под годовую пенсию потянет, — заметил Стратоныч.
— По первому разу суд, конечно, снисхождение сделает, рублей на сто может оштрафовать, — пояснил Федорков. Матрена и Евдокия молчали. Павел посмотрел на них и добавил: — Но, учитывая, Матрена Акимовна, вашу трудовую биографию и чистосердечное раскаяние, я за вас похлопочу. Но чтобы больше этого никогда не повторялось. Давайте сюда банку с продуктом.
Матрена подала банку и понимающе переглянулась с Евдокией. Федорков взял банку, вышел во двор, снял пластмассовую крышку и понюхал. Все тоже вышли вслед за ним, Стратоныч от любопытства вытянул шею, как старый гусь.
— Продукт и впрямь крепкий, — сказал Павел и вылил содержимое на землю.
— Ай-ай! Что делаешь, добро губишь! — загомонили старухи.
А дед досадливо крякнул и почесал затылок:
— Зачем ты, значит, лейтенант, так? Не надо бы…
— Надо, дедусь, надо. Вас, Матрена Акимовна, предупреждаю. Если узнаю, что аппарат ваш задымит, пеняйте на себя. Все. Понятно?
— Понятно, чего уж там. Прости нас, старых. Не будет больше этого. Огород-то вот только как вспахать? Никто на сухую не пашет.
— Вспашет. Теперь новый порядок будет. Внесешь взнос в рабочком совхоза — и вспашут тебе огород.
— Да что ты! Неужель правда?
— Обратитесь к Нестеркину, он все объяснит. Желаю всего хорошего. До свидания.
— Счастливого тебе пути, сынок.
Федорков возвращался из Косыревки на четвертой скорости, изредка улыбался, вспоминая Стратоныча, его неподдельный ужас, когда он вылил содержимое банки. Перед ним стояли лица Матрены и Евдокии — и раздумье овладевало им.
Приехав в Заборье, Павел сразу пошел в райотдел. Журавлев стоял в кабинете и смотрел в окно.
— Садись, Федорков. Доложи по краже.
— Что сказать, Юрий Степанович? Выяснил я, кому семь бутылок перцовки продала Пырсикова. Трое взяли перцовку. Что из этого? Может, гастролеры какие своровали?
— Может, и залетные. Только, знаешь, гадать негоже. Отрабатывать надо разные версии. Ты вот что. Поинтересуйся, кто из заборьевских после кражи какие-нибудь дорогостоящие вещи покупал. Потолкайся там среди народа. Неважно, где покупали — в вашем ли магазине, в райцентре, в области. Главное, узнай, кто делал ценные покупки. Как-никак тыщу двести царапнули — всю дневную выручку. Мне сообщи, если есть за что зацепиться. Вопросы еще есть?
— Есть, Юрий Степанович. Как бы нам Панова, внештатного моего, поощрить? Он ведь со мной Каспарухова задерживал, здорово помог.