После памятного разговора мы виделись очень редко. Он еще попытался вынуть голову из петли и отправил в сентябре отдыхавшему на море генсеку длинное письмо. В нем с позиций «рябины кудрявой» корил Горбачева за отвергнутую любовь. Но генсек не ответил. Так поступают эстрадные звезды с назойливыми фанатами.
А потом грянул октябрь, с его пленумом ЦК и речью на нем Бориса Николаевича.
На следующий после пленума день и пространство вокруг ельцинского кабинета, и даже весь «секретарский» этаж словно вымерли. Конца ждали, но стремительная развязка всех оглоушила. Ельцин сам сдирает с себя погоны, он больше Никто!
В гостинице «Москва», еще накануне вечером, знакомые члены ЦК из регионов пересказали мне выступление Бориса Николаевича. Почти со стенографической точностью. Выходила какая-то невнятица: Ельцин просил отставки, потому что кто-то наверху мешает ему развернуться, и партия начала отставать от народа. Это звучало жалобой на судьбу, высказанной клочковатыми мыслями. ВИП-постояльцы гостиницы поиздевались надо мной. Мол, не мог написать своему шефу приличную речь. А я узнал о ней вместе со всей Москвой, когда покатился слух и затрещали все телефоны. Почему и помчался к знакомым в гостиницу за новостями.
По звонку Ельцина я пришел к нему по этому вымершему пространству — Борис Николаевич сидел бледный, подавленный. Он поинтересовался реакцией московской интеллигенции на вчерашнее событие (он всегда спрашивал меня о мнении людей на происходящее). А какая реакция, если никто ничего не знает — одни слухи! Правда, рассказал о встречах в гостинице и спросил, как он мог подняться с такой неподготовленной речью?
— Не собирался выступать, — признался Ельцин. — Но сидел, слушал похвальбы Горбачеву с его окружением — что-то накатывало. Начеркал короткие тезисы на обшлагах рубашки. И решил выложить все, что думаю.
Это нервы. Они у него не выдержали напряжения, которое нарастало с каждым днем. И получилось, что думает-то он мелковато. Убого. И никакой Ельцин не боец, а капризный политический недоросль.
Зная о приготовлениях неприятеля, он должен был сам готовиться к генеральному сражению. Готовиться основательно, подтягивая крупнокалиберные идеи. И дать это сражение в удобный момент. А он, юнец, выскочил на поле раньше времени, да еще с обыкновенной хлопушкой. И не только подарил ненавистной бюрократии повод поизмываться над своей интеллектуальной несостоятельностью. Он плюнул на тех, кто поверил в него, и укрепил убежденность воровской чиновничьей шайки столицы в ее безнаказанности.
Как и сейчас, Москва соединяла в себе два непохожих города. Один — это серые непричесанные кварталы для, как теперь говорят, рядовых москвичей. А удел рядовых — томиться в очередях за дряблой морковкой, за справками у приемных чинуш, за разрешением на копеечные льготы. Их никто не заковывал в цепи — они сами уступили свои права. И вместо того, чтобы вернуть их активными действиями, ждали мессию от партии. Но мессия вроде бы появился и вот уже шлет прощальный привет.
А другая Москва — это лоснящийся от самодовольства Воруй-город. В нем лучшие дома, лучше устроен быт и ломятся от изобилия закрома. Трудно очистить Воруй-город от скверны. У него — хозяева взяточники-чиновники самого высокого ранга. За ними идут их подельники, их прихлебатели, прикормленные преступные авторитеты. А еще из Воруй-города проложено много тайных ходов — в Кремль и правительство, — по которым разносят воровскую долю влиятельным персонам. И вот чуть было пригорюнившийся Воруй-город засалютовал самоубийственной выходке первого секретаря. И схватил за грудки другую, нищую Москву: «Ну, кто тут тявкал, что нас можно победить?!»
Помнится, в тот же день Ельцина уложили в больницу, и я увидел его только одиннадцатого ноября, когда Бориса Николаевича привезли прямо из палаты на пленум Московского горкома.
Я не был членом горкома, но усиленная охрана пропустила меня на этаж, где шла подготовка к политической казни первого секретаря. На сцене-эшафоте трибуна и пустой пока стол для президиума. Первые пять пустых рядов зала отгорожены тряпичным бордовым канатом, вдоль него спинами к сцене выстроились кэгэбисты-синепогонники. В конце зала уже рассаживались кучками статисты-члены горкома. А у дверей зала заседания бюро еще один строй синепогонников — за дверями Лигачев с Горбачевым собрали будущих выступающих. На октябрьском пленуме Ельцин заявил только о самоотставке с поста кандидата в члены Политбюро, а про Москву самоуверенно сказал: будет так, как решат столичные коммунисты. «Петух свердловский! — наверно думал о нем Лигачев. — Как мы прикажем, так и решат!» И теперь шла последняя накачка: кому что и как говорить.
Я поболтался по коридору и заглянул в кабинет секретаря горкома по идеологии Юрия Карабасова. Это был безвредный человек, с хорошим чувством юмора. У меня с ним наладились добрые отношения. Я спросил, собирается ли он выступать, и что ждать от пленума.
— Не собираюсь, но могут заставить, — сказал секретарь. — А что ждать, сам не знаю. Это как повернет Горбачев.
Тут он распахнул свой пиджак и показал рукой на бумаги сначала в левом, потом в правом внутренних карманах.
— На всякий случай, приготовил две противоположные речи, — улыбнулся и подмигнул Карабасов. — одна в поддержку, а другая с осуждением.
А мог ведь перепутать в суматохе дебатов — не приведи господи! Но на трибуну его не потянули. Все выступавшие были подобраны по особым лигачевским стандартам, как огурцы в супермаркетах.
Распахнулась дверь зала заседаний бюро и оттуда повели колонну «поднакаченных» ораторов. С двух сторон колонну сопровождал строй синепогонников — это выглядело как конвой. Проинструктированных рассадили на пяти отгороженных от всех рядах. Синепогонники остались в зале. Я пристроился на свободное место и вместе со всеми притих в ожидании.
Через какое-то время по рядам покатился шорох: «Ельцина привезли!» Так, наверное, катилось когда-то по Красной площади: «Пугачева ведут!» Тут из боковой двери на сцену выплыло партийное руководство страны — Горбачев, Лигачев, Зайков и Медведев. Михаил Сергеевич вел под руку Ельцина, за другую руку первого секретаря поддерживал синепогонник. Все сели в президиум и поручили вести пленум второму секретарю горкома Юрию Белякову.
Несчастный Беляков! Его, приличного человека, сорвали из Свердловска с хорошего места, засунули в этот московский гадюшник, где бюрократия относилась к Юрию Алексеевичу как к креатуре Ельцина и считала чужим. Он тащил на себе в последние месяцы всю работу Бориса Николаевича, и теперь его вывели на эшафот распорядителем казни своего шефа. Не все выдерживали высоковольтное напряжение партийных интриг, и вскоре Беляков ушел из жизни в возрасте пятьдесят с небольшим. А тут лигачевские шавки вручили ему список фамилий подготовленных выступающих — там были сплошь люди, которых Ельцин выгнал с работы. По этому списку Беляков весь вечер бубнил, не поднимая глаз: «Слово предоставляется... Слово предоставляется...»
Ни до, ни после этого я никогда не видел столько помоев, вылитых на одного человека. Поднимались по списку из первых пяти рядов — и по бумажкам клеймили Ельцина. Он негодяй, он подонок (я не придумываю эти слова) и ходит с ножом, чтобы ударить партию в спину. Он утюжит руководящие кадры дорожным катком. Он выгнал с работы за ничтожные взятки большого чиновника, и тот стал приносить домой меньше денег, поэтому вынужден был выброситься в окошко. И так весь вечер. Досталось по первое число и «Московской правде». Некоторые в зале не понимали, что сами разоблачают себя. Ельцин сидел с фиолетовыми губами и опущенной головой, Поднимал ее, скосив удивленный взгляд на трибуну, когда кто-то предлагал судить его как преступника. Он помнил, как эти же люди еще недавно на пленумах говорили: повезло Москве, что у нее есть Ельцин. И сейчас, наверное, скажи вдруг Горбачев: «Хватит! Мы доверяем вашему первому секретарю», и все пять первых рядов, порвав заготовленные тексты и расталкивая друг друга локтями, побегут к трибуне клясться в любви. Ведь принципы чиновников, насаженных на властную вертикаль, как на осиновый кол, были, есть и будут мягче куриного студня.
С лица Лигачева не сходило выражение торжества. Лицо Горбачева менялось по мере того, как нарастал поток помоев с трибуны. К концу пленума генсек сидел красный, задумчивый, устремив взгляд в дальнюю точку зала. И мне показалось, что мысленно он уже не здесь. Мысленно он видит, как точно так же когда-то партийные подхалимы топчут его. Топчут грубо, до хруста костей, не соблюдая приличий.
И покаянные слова своего политического крестника он почти не слушал. Не слышать бы их и нам, переживающим за Ельцина. Это был лепет морально раздавленного человека. Это было обращение к «Воруй-городу» с просьбой простить его за временно причиненные неудобства столичной мафии.
Ельцина увезли в больницу, а первым секретарем горкома сделали Льва Зайкова. К Москве он отношения не имел, родился в Туле. Но ближе к ночи лигачевские службы передали во все газеты по ТАССу биографию Зайкова, где, черным по белому было написано: родился в Москве. Да еще подчеркнули: обязательно дать в этой редакции. Деталь незначительная, но говорила о многом. Для рабочего люда столицы нет разницы, кто где родился или крестился. А «Воруй-городу» из Кремля был подан сигнал: «Мы человеку даже документы подделали, чтобы его приняли за своего». А свой своему в этом городе, как ворон ворону...
Зайков принял мою отставку, но попросил какое-время еще поработать, пока в ЦК не подберут нового редактора. Пошли пустые дни, мы все выскребали из души, как грязь, впечатления от московского судилища. Академия общественных наук собрала как раз на семинар редакторов партийных и молодежных газет всех областей Советского Союза. Они захотели встретиться со мной — и как с редактором, и как с секретарем Союза журналистов СССР. Я приготовил выступление о жизни столицы и вышел было с ним перед коллегами. Но какое там! Они сказали: «Брось валять дурака! Расскажи, что тут за грохот вокруг имени Ельцина!» Его выступление на октябрьском пленуме так и осталось секретом, а грубая ругань по поводу Бориса Николаевича на московском политическом шоу была опубликована повсеместно. Редактора хотели понять, почему такое бешенство номенклатуры на речь Ельцина. Не из-за пустяков же! Знали бы они, что именно из-за пустяков, что именно из-за больного самолюбия партийных вождей, задетого только мизинцем. Но как Vimобъяснить?
Кровь из носу, но я должен достать стенограмму выступления — чего тогда стоит работа в Москве! Такое коллективное решение вынесли мои коллеги. Я загорелся вместе с ними, еще раз вспомнил перекошенные хари на московской трибуне и сказал: хорошо, буду стараться! Тем более, что редактора молодежных газет пообещали найти лазейки и напечатать текст. У них отношения с комсомольским начальством либеральнее.
А дома я сел и задумался: что сейчас народ волнует больше всего? Да то же, что и нас в редакции. Кругом трескотня об успехах, а жизнь все хуже и хуже. И я стал писать. Болтовня о перестройке — это дымовая завеса, за которой прячутся истинные намерения высшей номенклатуры. Она не думает о людях, а только обустраивает свою жизнь. Вместо школ и детских садов, воздвигает на берегу моря дворцы для себя. Вместо того, чтобы улучшать обеспечение народа, забирает у него последнее для своих спецраспределителей. Лигачев создал в ЦК удушающую атмосферу подхалимажа и лепит из Горбачева нового идола. Слово правды в партии под запретом. А именно партия доводит страну до ручки. И если партия не начнет внутри себя срочное очищение, народ вынесет ей приговор. И дальше в таком же духе почти на четыре страницы. Не ахти, какая смелость по сегодняшним временам, но пережимать тоже не стоило.
Этого не было в выступлении Ельцина. Но это рассчитывали от него услышать многие люди. Я знал, что стенограмму в ЦК мне никто не даст, да и не нужна она никому в том состоянии. И оформил свою писанину как выступление первого секретаря МГК. Тогда становится понятным взрыв бешенства в рядах номенклатуры. Она сама играет без правил, как преступное формирование, и не заслуживает рыцарского отношения к ней. И в выступлении — все правда. Просто одна фамилия будет заменена на другую. А в общем, это теплый привет родному ЦК.
На ксероксе с друзьями мы изготовили больше ста экземпляров. Я передал их редактору молодежки из Казахстана Федору Игнатову, и он «одарил» ими коллег. Знаю, что выступление было опубликовано в прибалтийских газетах, на Украине и даже на Дальнем Востоке. Текст пошел по рукам. О Ельцине заговорили. Позже стали гулять по стране еще два или три «выступления». Более радикальные. А потом партократы спохватились и напечатали речь в журнале ЦК. Но ее-то народ и посчитал за подделку.
С женой Ельцина Наиной Иосифовной и мамой Клавдией Васильевной мы поехали к нему в больницу на Мичуринке. Я покидал «Московскую правду», переходил политическим обозревателем в Агентство печати «Новости» (АПН) и хотел сказать прощальное «спасибо» за совместную работу. Жена и мама Бориса Николаевича сделали свое дело и уехали. А мы остались одни. В центре холла журчал фонтан, мы сели на скамейке под декоративными пальмами. И долго говорили про жизнь.
Выглядел он получше — чувствовалось, что поправляется человек. И лицо у него стало злее, и кулаки сжимались чаще. Он о многом передумал здесь, на больничной койке, и, видимо, многое переосмыслил. В нем происходили заметные, качественные изменения. Вроде бы обсуждали постороннюю тему, вдруг он переводил разговор на партию — вихрь возбуждения рождался внутри него и поднимался вверх. Злость, если не сказать злоба, сипела сквозь стиснутые зубы, как пар из перегретого чайника.
На скамейке под пальмами, на свежие впечатления, я еще не готов был делать для себя какие-то выводы. Но вот мы простились — я по дороге перебирал в памяти наш разговор, вспоминал выражение лица Бориса Николаевича и многое понял.
Именно на моих глазах, под пальмами, на скамейке, проходил или продолжался процесс трансформации человека. Превращение партийной гусеницы в еще непонятное существо. Оболочка красной гусеницы начала шелушиться, трескаться и осыпаться. Изнутри, как черные иголки, стали высовываться мокрые лапки — но что появится оттуда завтра, было еще непонятно ему самому.
Ельцин писал в своей книге, что в бане смыл с себя преданность партии. Это метафора. Мне кажется, он определился там, на больничной койке. Раньше у него было деление: Он и горком. Теперь взята новая высота: Он и партия. (Потом будет еще одна: Он и народ!)
Как всякий функционер, Ельцин отождествлял партию не с миллионами рядовых коммунистов — шахтеров, металлургов, строителей, которые своим трудом позволили ему получать бесплатное образование, жилье. Наконец вывели его, прораба, на руководящую орбиту. Он отождествлял партию с аппаратом КПСС, с кучкой ее высших руководителей. И теперь Он и Они, олицетворяющие собой всю партию, будут по разные стороны баррикад.
Они его вышвырнули. Они его предали, отдали на поругание «Воруй-городу». Они унизили его показательной поркой на своем партийном шабаше.
Он должен мстить. Но как, если ты за бортом политики? Надо думать. Искать и искать варианты. Он будет теперь хитрее, коварнее. Если придется просить, притворяться немощным, даже заискивать перед сильными — пойдет и на это. Сама бескостная конструкция номенклатурной гусеницы придумана для выработки в них эластичности поведения. И не нужно больше ложиться на амбразуру, а надо начать пользоваться этим «даром», как используют гибкость своего тела гимнастки для достижения крупных побед.
Если удастся добиться цели, он воздаст им сполна. А чтобы добраться до цели, готов объединиться с самим Сатаной. Он вдруг почувствовал, что в душе у него оказалось много места для ненависти. Для презрения к людям.
Поражение от «Воруй-города» его многому научило. Он использует для своего утверждения опыт, блатные законы, мафиозные схемы этого города. И создаст для себя неповторимое государство по имени Воруй-страна. Потом передаст его для доработки колуном и рашпилем другой гусенице, другого колера — по цвету гэбистских погон. Но до этого еще долгий путь борьбы. И я, как свидетель, хочу пройти его в своем рассказе вместе с вами, читатель.
Рассказ будет не столько о самом Ельцине как о человеке. И эволюции его личности. Навряд ли кого-то интересуют воспоминания о нем — теперь это совсем не актуально. Был Борис Николаевич, отжил свое — и нет его. Все люди, к сожалению, смертны.
Но всегда будет привлекать наше внимание ельцинское явление и та обстановка, в которой оно стало возможным. Мне самому важно понять: где, кем и на каких поворотах подбрасывались «арбузные корки», чтобы поскользнулась страна. И грохнулась так, что до сих пор мы потираем ушибы. Ведь не с бухты-барахты лег на общинную Россию ельцинский олигархат — бесчеловечная, людоедская система. Лег и держится на штыках по сей день. Все более укрепляясь, наглея и дожевывая страну.
Глава II
ПОЧЕМ РТУТЬ ИЗ КРЕМЛЯ?
Была тогда мода у власти надевать камуфляж на конторы. Смотришь на вывеску — какая-нибудь фабрика по пошиву бюстгальтеров. А из цехов по ночам вывозили военную амуницию. Все привыкли: надо вводить противника в заблуждение. И даже сейчас к этому относишься с пониманием.
А еще были замаскированные пропагандистские центры. Среди них особое место занимало Агентство печати «Новости» (АПН). Для простодушных иностранцев его именовали общественной организацией — формально так это и было. Поскольку учредителями АПН выступали союзы журналистов и писателей СССР, а также общество «Знание». И цель провозглашалась что надо — нести свет добрых идей в темные уголки планеты. АПН издавало 60 газет и журналов на 45 языках, в том числе «Московские новости», имело свой телецентр.
На самом деле это была контора, привязанная к спецслужбам нашей страны. Среди замов председателя правления АПН были генералы КГБ, а корпункты в западных столицах укомплектованы кадровыми разведчиками. Все делалось по образцу идеологических центров ЦРУ США.
На полиграфических мощностях агентства могли печатать фальшивые номера зарубежных изданий и вбрасывать их во враждебные страны для «наведения шороха». А еще работала сверхсекретная группа специалистов, которая сочиняла всякие гадости про внутренних оппонентов нашей системы, за деньги покупала согласие известных западных журналистов ставить подписи под этими материалами (в архивах сохранились их имена) и за деньги же пристраивала написанное в зарубежной прессе. А потом эти пасквили перепечатывали газеты Москвы— как мнение мирового сообщества. Советские люди читали и думали: если уж
Правда, были в агентстве редакции, где освещали внутренние проблемы нашей страны. Статьи готовились для региональных изданий, но покупали их и газеты капстран. Туда и сосватал меня политобозревателем Егор Яковлев. Он был тогда главным редактором «Московских новостей» и одновременно замом председателя правления АПН Валентина Фалина.
Я виноват перед Валентином Михайловичем — по своей политической молодости в 90-е годы необдуманно попенял ему, будто он развел в этом ведомстве синекуру для бездельников-кэгэбистов. А он, бывший посол СССР в ФРГ, просто не отступал от принятых правил и по-своему стоял на страже интересов державы. К тому же Фалин был большой либерал: позволял группе обозревателей достаточно объективно отражать в прессе поступки наших властей.
После жизни-молотилки в «Московской правде» работа в АПН казалась подарком судьбы. Командировки по стране и за рубеж, знакомства с журналистами ведущих изданий мира. Была специальная служба, которая организовывала для иностранных делегаций поездки по городам и весям. К ее работе по просьбе гостей нередко подключали и меня — им надо поболтать в пути о московских событиях, а мне-то получалась не лучшая трата времени.
Запомнилась только сверхэмоциональная группа журналистов из Токио. Мы везли ее поездом на Кубань — в одном месте шел ремонт железнодорожного полотна, и состав медленно полз по участку. В окно было видно, как женщины в оранжевых жилетах таскают шпалы на плечах. Японцы глазели и о чем-то спорили между собой. Переводчица пояснила: удивляются. Потом мы ехали на микроавтобусе и тоже напоролись на ремонт. Самосвал высыпал на дорогу кучу горячего асфальта, а женщины в таких же жилетах разбрасывали его лопатами. Картина для нас более чем привычная. Но опять заплескался галдеж.
Громче всего затараторили гости на чайной плантации, куда нас привезли посмотреть на уборку краснодарского чая. Тогда в магазинах он лежал повсеместно. Вдоль кустов по дорожкам громыхало два зеленых комбайна. Они срубали чайный лист вместе с ветками — пыль поднималась столбом и плыл запах березовых веников. Я спросил переводчицу: что же так возбудило японцев?
— Изумляются самураи,— засмеялась она. — Говорят, что мы странный народ. Там, где мир использует механизмы, у нас женщины пашут вручную. А там, где все работают только руками, на той же уборке чая, у нас — комбайны.
Да, мы такие, нас не свернешь. Всегда выбирали и по сей день выбираем свой, особый путь для России.
Весной 88-го я вернулся из такой же командировки, а сосед по кабинету Альберт Сироткин встретил новостью: уже трижды звонил Борис Николаевич, просил, как вернусь, сразу же с ним связаться. Мы не виделись после того больничного разговора. Я думал, что после московского пленума Горбачев отошлет Ельцина послом Советского Союза куда-нибудь в Данию или Бельгию. Не лобное место в политике, да у Бориса Николаевича и не было других вариантов. Дергаться бы не стал. Но Михаил Сергеевич, назначив его первым замом председателя Госстроя СССР в ранге министра, оставил на всякий случай бойца возле себя, как оставляют у постели ружье в тревожную ночь. Ельцин долго отдыхал на курортах Прибалтики и вот теперь объявился.
Я не забыл нашу последнюю с ним встречу в больнице — впечатления от нее остались малоприятные. Будто дьявол высунулся наружу из человека — не со злым лицом, а со злобным мурлом. Неужели он всегда сидел и сейчас сидит, притаившись, в душе Ельцина? Чур меня и других! Зачем винить весь мир в своем поражении, не взыскивая с себя. Мы с ним проиграли Москву (я и себя относил к неудачникам), но эта победа партаппарата может быть пирровой. И нельзя терять чувства достоинства.
Но стоял у меня перед глазами и другой Ельцин. Тот, который возвысился в своем кабинете с телефонной трубкой в руке и задирал всесильного Лигачева: «Да, это я направляю редактора! Да, это я даю ему поручения! Что вы хотите услышать еще?» Прикрывая меня, он подставлял свою грудь, хотя желающих «выстрелить» в нее было немало. Какая внутренняя причина толкала его на такие поступки? За время совместной работы я наблюдал многократно, как эта пружина работала безотказно. Особенно тогда, когда Ельцин был убежден, что творит правое дело. Конечно, с ним надо встречаться и поддерживать в нем азарт борьбы с всесилием партократии.
У меня для него было кое-что припасено. Собкор в Советском Союзе газеты «Каррера дела Сера» долго приставал ко мне с просьбой дать интервью о московской истории Ельцина. Я отнекивался, не желая возвращаться в политическую муть, но настырный итальянец все-таки дожал, и мы проговорили с ним в пресс-центре МИДа около четырех часов. Газета дала материал на целую полосу под убойным заголовком: «Как они казнили Бориса Ельцина». В нем рассказывалось не только о конфликте первого секретаря с Воруй-городом, но и о раскладе сил в Политбюро. Не поскупился я и на характеристики горбачевского окружения. На Западе не любят журналистские блюда второй свежести, там предпочитают эксклюзив. Но тем не менее материал из «Каррера дела Сера» перепечатали газеты и журналы пятнадцати стран. Как раз накануне моей последней командировки. Все это я собрал в портфель и, созвонившись, поехал к Ельцину.
В доме, где сейчас схрон уголовников под маскировочной вывеской «Совет Федерации», у него был целый отсек. Мы прошли в комнату отдыха, и Борис Николаевич открыл краны на всю мощь в умывальнике. До зубов вооружился человек! Вода хлестала, по радио кто-то бубнил про весенне-полевые работы, а мы говорили.
Ельцин, оказывается, уже прочитал интервью. А издания с перепечатками добыл его помощник Лева Суханов. На Суханова же обрушились после этого и звонки иностранных корреспондентов с просьбами устроить встречи с Борисом Николаевичем. А зачем встречаться, что говорить и как себя позиционировать — вот что Ельцина волновало.
Он понимал: будешь долго сидеть в тени — позабудут. Народ переключит внимание на других резвачей. Но опасен и фальстарт — положение шаткое. Я прямо спросил его: разобрался ли он в себе самом, просчитывает ли варианты развития событий и как думает влиять на них. Политическое мальчишество: сначала рвать на себе грозно рубашку, а потом лепетать: «Простите, больше не буду!» — бесперспективно. Мы всегда говорили с ним откровенно, без оглядки на должность. Только в конце 92-го, когда гайдаровская команда убаюкала его подхалимством, он стал морщиться от критических слов. Как-то на заседании президиума правительства стали облизывать его до неприличия, и я не выдержал: «Перестаньте врать! Плохо мы все работаем и президент в первую очередь». «Борис Николаевич, это что же он себе позволяет!» — почти вскричал Геннадий Бурбулис.
— Михаил Никифорович все еще хочет учить меня, — со злостью произнес Ельцин. — И забывает, что я Президент. Повторяю: Пре-зи-дент!
Он до ужаса полюбил произносить это слово — президент. И к месту, а чаще и не к месту.
Но до 92-го еще было далековато. И мы обдумывали стратегию поведения. Я высказал свое мнение, что на контакты с зарубежными журналистами надо идти. Но не выставлять себя противником Горбачева — на Западе к этому относятся настороженно. И вообще, если быть объективным — мы все политические дети Михаила Сергеевича. Он дал нам дорогу своей начальной политикой. Нужно выглядеть союзником Генсека, но сожалеть при этом, что тот запутался в сетях консервативного крыла ЦК. А значит опасно для перестройки топтаться с ним вместе, следует в интересах общества попытаться уйти в отрыв. Надо также трясти перед носом корреспондентов пакетом позитивных идей, на которые Ельцин намерен в будущем опираться. Поскольку для него вся наша пресса закрыта, придется использовать метод отраженного света. Так оно и вышло потом. Почти все интервью Бориса Николаевича, опубликованные позже на Западе, передавались на русском по «вражеским» голосам. А советские люди по ночам прилипали к приемникам, сквозь треск и шум выискивая в эфире «Голос Америки» или «Свободу». Лейтмотив всех интервью был один: народ достоин лучшей жизни, и мы обязаны делать для этого все.
Как «это все» делать в сложившейся ситуации, навряд ли знал он сам. Но уже то хорошо, что фальшивые голоса аллилуйщиков стал перебивать трезвый голос критики.
На прощание Ельцин еще раз поблагодарил за публикацию в итальянской газете, но, подумав, сказал:
— Они вам этого не простят. И как в воду глядел.
Дня через два мне позвонили из КПК — Комитета партийного контроля при ЦК и предложили явиться по распоряжению Соломенцева. Ничего хорошего такие вызовы не предвещали. Угрюмый Михаил Соломенцев, член Политбюро и председатель КПК, был известен стране как инициатор повсеместной вырубки виноградников. И как соратник Лигачева по желанию заставить народ ходить по струнке, а также по борьбе за клановость номенклатуры.
В назначенный час меня встретили на Старой площади в приемной Соломенцева, но повели к управделами ЦК Николаю Кручине. Он был заместителем председателя КПК на общественных началах. Не хватало еще, чтобы обозревателем АПН занимался сам член Политбюро! Но это меня лишь ободрило. На столе у Кручины открытая папка, а в ней газета «Каррера дела Сера» и перевод моего интервью, отпечатанный на машинке, испещренный красным и синим карандашами.
— Статью, — сказал тихо Кручина, показав пальцем на интервью, — обсуждали на заседании Политбюро. Возмущались. И нам поручили вызвать тебя и исключить из рядов КПСС. За клевету на руководство партии. Соломенцев перепоручил это дело мне.
Исключение из партии в идеологическом цехе влекло за собой освобождение от работы. С волчьим билетом в зубах. И я уже чертыхнулся про себя: опять придется искать, где добывать для семьи кусок хлеба.
Было видно, что поручение это для Николая Кручины, как в горле острая кость. Он не смотрел мне в глаза, а молча перебирал в папке бумаги.
Мы с ним давно знали друг друга. Николай Ефимович был первым секретарем Целиноградского обкома партии, когда два года подряд мы проводили на целине читательские конференции. Я работал ответсекретарем «Казахстанской правды» и возглавлял журналистские десанты в Целиноград. А после встреч с читателями Николай Ефимович приглашал нас на ужин и там говорили «за жизнь». Затем я наезжал в Целиноград из «Правды», и мы с ним ближе сошлись, найдя общие алтайские корни.
— Я недавно в Новосибирск летал, — круто свернул от темы нашей встречи Кручина. — Сразу поехал на могилу сына. Она ухожена — друзья следят. Хороший там народ.
Он посмотрел на меня, в глазах его стояла тоска. Душевная рана сильно болела в Целинограде, кровоточила и теперь.
— А может, ты не давал интервью, просто с кем-то поговорил, а они все придумали, — нехотя вернулся он к теме. Ему не хотелось меня топить, и он бросил первый спасательный круг. — Напишем это в справке для Политбюро и делу конец.
— Ну как не давал? Давал,— отодвинул я спасательный круг. — Отпираться — грязное дело.
— Конечно, — согласился Кручина. — А вот ты будто бы назвал Лигачева конвоиром демократии. Или не называл? Егор Кузьмич обвел это место синим карандашом и вопрос поставил большой.
— У него что, другого занятия нет? — сдерзил я не к месту. — Называл. И другое о нем говорил. Могу же высказать свое мнение.
— Зря ты так, — беззлобно сказал Кручина. — Я с ним вместе в Сибири работал, там его все уважали. Это в Москве не угодишь никому.
Он еще бросал спасательные круги, но они проплывали мимо.
— Вот здесь ты будто бы говоришь о московском пленуме, — сказал Кручина почему-то с усмешкой, — читаю по тексту: «Горбачев сидел в президиуме красный, с испуганным взглядом. Мысленно он видел, как партийные подхалимы будут завтра топтать его точно так же, как Ельцина». Михаил Сергеевич подчеркнул это место трижды красным карандашом. Ведь ты же не мог это говорить — они придумали сами?
— Ну почему не мог,— пожал я плечами. — Говорил. Я сам видел это из зала.
— Глаза бы тебе завязать, — рассердился Кручина. — Мне бы меньше было мороки.
Он о чем-то задумался, потом спросил:
— А ты свой текст визировал? У нас такое правило: тексты интервью обязательно приносят на визу.
— Нет, не визировал, — признался я. — У западных журналистов это не принято.
— Принято — не принято, — как-то обрадовано передразнил Кручина. — А у нас принято. Вот и напишем: интервью давал, но для визирования газета материал не представила — поправить текст не имелось возможности. Ты обещаешь быть бдительнее, а мы ограничиваемся беседой с тобой и списываем дело в архив.
На том и сошлись.
Николай Ефимович пошел проводить меня до лифта и в коридоре негромко сказал:
— Слушай, не трогай ты их. Они на тебя злые, как черти. А нам не хочется рубить головы.
Видимо, не было уже прежнего лада внутри верхушки КПСС, если командный рык Политбюро воспринимали как бурчание привередливого начальства.
Да и за что было уважать Политбюро, когда оно целенаправленно работало против своей страны. Обдуманно или по недомыслию — суть не меняется. И это не оговорка. Это, можно сказать, установленный факт — свидетели ему многие документы.
88-й был самым роковым годом в послевоенной истории СССР. В нем нашей стране были нанесены раны, несовместимые с жизнью государства. Не зря блуждающие по власти либералы-большевики усиленно кивают сегодня на 91-й год. Тогда, мол, рухнул Союз, а они пришли склеивать из обломков Россию. Их с удовольствием поддерживают партократы, сидевшие в роковое время в Кремле или около него, а сейчас гуляющие с членскими билетами «ЕдРосов». Но это обманка для простоватых окуньков-патриотов. 91-й — только последствия. Слом хребта Советскому Союзу состоялся в 88-м. И добивали неподвижное тело в 89-м и 90-м.
Чтобы поставить на колени любую державу, чтобы рассыпать ее на бесформенные кусочки, не обязательно наносить по ней ядерные удары. Достаточно дезорганизовать систему управления экономикой и обрушить финансовую базу. Не десантом зарубежных коммандос, а руками властей этой державы. Изнутри, под видом назревших реформ.
Горбачев понимал: задуманное им дело буксует, надо идти на прорыв. Запретительные инструкции брежневского аппарата по-прежнему висели удавкой на шее хозяйственников. Как бы снять эту удавку?
В конце 86-го председатель КПК при ЦК Михаил Соломенцев передал генсеку записку о результатах проверки инцидента в Иркутской области с руководителями объединения «Радиан» Министерства электронной промышленности. Объединение передовое, но успехов добивалось в обход запретительных инструкций из Центра, а по сути — в обход закона. За это прокуратура области арестовала хозяйственников и даже поместила в психушку.
Использовав записку как повод, Горбачев продиктовал поручение Предсовмина Рыжкову и члену Политбюро Зайкову: «До каких пор действующие в стране инструкции будут ставить инициативных руководителей в положение лиц, нарушающих закон. Мы не раз говорили, что нужны новые нормативные документы, отвечающие духу и требованиям съезда. Следует подготовить на этот счет предложения для рассмотрения на Политбюро ЦК». И подготовили. И рассмотрели.