Выросли наследники и сами ожидают внуков в свой черед, помавая жесткими усами, метлами седеющих бород. Где она, размеренная старость? Нега, хола, полный пансион? Лишь одно нам, видимо, осталось — сокрушать невидимый Сион. Век взыскует строгого итога, перестройка расшатала дом, яростно уверовали в Бога бывшие безбожники кругом.
Быстро тает воск церковных свечек. Фрукты с хода черного несут. Не милует, а и впрямь калечит скорый на разбор народный суд. Кипяток разбуженного гнева под ноги того гляди плеснет, лишь одно потресканное небо наделяет главной из свобод: быть самим собой…
Айда на рынок, чудом вспоминая на бегу новогодний запах мандаринов, золотые шкурки на снегу. Как трещал, взрываясь, спирт фруктовый, подожженный спичкой озорной!
Где ты, детство? Повторяю снова, близорукий, толстый и седой. Неужели жил, судьбу отринув, чтоб под старость вспоминать в пургу новогодний запах мандаринов, золотые шкурки на снегу?
Позабыть бы их, да не могу!
ДОЛГОТЕРПЕНИЕ
Не знаю, сгинет доля рабская, сотрется ль метка ножевая?.. Москва вечерняя, декабрьская, бесснежная и нежилая… Каким раздумьем нашпигована, какими бредишь новостями: диктаторскими ли погонами, ораторскими ли костями?
Тебя новаторы-доваторы ещё недавно защищали, а диссиденты-провокаторы тюремным ужасом стращали. Сменилось мощное вращение и вместе с новой директивой пришло желанное прощение наоборотной перспективой. Теперь живи и только радуйся речам отъявленных пророков, и да минует участь адова вместилище земных пороков.
Такой спасительной подсказкою да лунной долькой мандарина Москва вечерняя, декабрьская меня внезапно одарила. Я снова ощутил желание шагать по стылому асфальту, что мне шаманское камлание, они ещё пожнут расплату… На то и доля рсссиянская, российское долготерпенье, чтоб озаренье марсианское вновь трансформировалось в пенье.
ТАЙНА РОЖДЕНИЯ
1
Так начинают: года в два от мамки рвутся в тьму мелодий, щебечут, свищут, а слова являются о третьем годе… От детства у меня, Владимира Михайловича Гордина, осталось немного воспоминаний. Помню, года в три пытаюсь взгромоздиться на высокий ошарпанный табурет и, хватаясь ручонками за нижнюю раму, вглядываюсь в узкое длинное оконце над дверью, чтобы увидеть отца и мать. За дверью — амбулатория, где великаны родители в белых медицинских халатах ведут прием больных. За стенами дома — хутор Кругловка. Помню ещё летний пронизанный солнцем сад, где с трудом бочком протискиваюсь между кустами терновника; ягоды темные, сочные, кисло-сладкие и — шипы. Красота и сладость всегда окружены препятствиями — отпечатывается в сознании, а может гораздо глубже, в подсознании и генной памятью переходит к дочери. Няня вытаскивает меня из кустарника и несет к родителям.
Что делать страшной красоте, присевшей на скамью сирени, когда и впрямь не красть детей? Так возникают подозренья. Лёгкие подозренья, что я — неродной сын, приемыш, витали у меня весь школьный период. (Младшая сестра моя знала об этом с пяти лет, то есть с моего десятилетнего возраста. Однажды она, гостя и ночуя у бабушки, услышала с печки разговор соседей, жалевших её мать и её брата. Недавно, при встрече по печальному поводу, я спросил её, почему она мне тогда ничего не сказала. Ответа не было, она и не помнила уже почему. Скорее всего по-женски пожалела. Пожалела и побоялась передавать подслушанное).
Так начинают понимать, и в гуле пущенной турбины мерещится, что мать не мать, что ты — не ты, что дом — чужбина. В детстве нередко я чувствовал себя изгоем. Отец (отчим) бил меня нещадно, изуверски, то пиная ногами, то душа за горло и выдирая язык, когда ему казалось, что я провинился или надерзил, когда просто был пьян. Мать тоже иногда могла мне всыпать за дело, скажем, если я в новом зимнем пальто отправлялся вдруг прыгать с крыш сараев в сугробы и приходил домой в заледенелом одеянии с оторванными пуговицами, но чаще всего она пыталась меня защитить, хотя бы словами, равно как и любимая бабушка Василиса Матвеевна, изредка наезжавшая
У меня появилась сестра Нина, почти на пять лет меня младше, а такого понятия в заводе, как ясли или детский сад практически не знали. У меня, словно у барчука, всегда были няньки, молоденькие девчонки, сбежавшие из сталинской деревни от колхозной повинности и мечтавшие получить в городе паспорт и, если повезет, удачно выйти замуж. Сестре от отца тоже доставалось на орехи, причем она была более упрямой и реже шла на компромиссы, нежели я, назовём этим мудреным словом стояние в углу, рыдающие извинения, ползания по полу и немедленное беспрекословное выполнение домашней рутинной работы вроде мытья крашеных полов или протирания влажной ваткой или марлевой тряпицей листьев у фикуса, а также у домашней декоративноой розы, стоявших гордо в кадках в парадном углу залы, как именовалась большая комната нашего рубленого из брёвен дома под шиферной крышей.
Но начав наказывать сестру за что-либо, отец все равно переходил ко мне, как к более благодатному материалу, словно скульптор — с пластилина и глины на мрамор или бронзу. В сложном, по-своему виртуозном процессе битья отец, уставая (а я, естественно, изворачивался, как уж, подставляя под удары голову с мощным костяным прикрытием овна, именно таков мой знак Зодиака, а не нежные филейные места) ронял иногда бранные слова, адресованные мне, типа "сучонок", "выблядок" или "волчонок", последнее определенно было почти одобрением и признанием моей неосознанной тяги к свободе.
Однако, в то же самое время меня не обделяли ни в еде, ни в одежде, впрочем, как мы тогда были одеты, словно в униформу: фланелевые шаровары с подпушкой фиолетового или ядовито бордового цвета, мощно линяющие при стирке, застиранная рубаха и хорошо, если вельветовая, куртка (вельветка). Бегали подчас босиком, кожа на ступнях грубела, только на выход имелись летом сандалии или почти солдатские ботинки на шнурках, которые в целях экономии денег и времени отец нередко чинил сам подручными методами, вкусно вакся дратву и ловко работая сапожным ножом и шилом, что превращало рукомесло в домашний театр. Зимой носили валенки с галошами или подшитые автомобильной резиной.
И потом главное — мне давали много читать, учиться, не выталкивали в работу, в зарабатывание денег, которых катастрофически не хватало, и я хотел после седьмого класса уйти в фельдшерское училище, чтобы скорее стать самостоятельным, впрочем по дому (а он у нас был частный, собственный, хотя мы были все-таки горожане, а не деревенские жители) приходилось трудиться немало: и животину (кроликов, поросят, кур) покормить, убрать за ними, и колка-переноска дров, которых заготавливалось впрок на две-три зимы, и носка воды ведрами из далекой колонки, пока мы не провели наконец водопровод. Ведра носили на коромысле, но я рано, по — мужски стал носить в руках, широко их разводя при носке и стараясь не пролить воды и не облиться.
Так вот все мелькающие словно искры мысли о своей незаконнорожденности, особенно в процессе чтения (сотворчества) исторических романов Вальтера Скотта или Виктора Гюго, вызывающих острое чувство сопричастности происходящему в романе и уподобление одному из героев оного, так же быстро гасли, не переходя в устойчивый пожар отчуждения от родителей, хотя настоящей близости и теплоты родственных чувств почему-то не было.
Шло безжалостное время, я закончил мединститут, женился, учился в спецординатуре, готовясь в командировку за рубеж, отслужил в Советской Армии врачом воинской части № 75624, стал отцом прелестной крохотной дочери и поступил в Литературный институт при СП СССР, что в Москве, словом, жизнь шла по намеченному мной плану со всеми изъянами непредусмотренных капризов судьбы и разгула природных стихий, как однажды на квартире тестя в городе П. раздался телефонный звонок, и незнакомый нежный девичий голосок, осведомившись прежде всего, действительно ли я тот самый поэт, чье стихотворение "Отец" (вернее, маленькая поэма) было недавно напечатано в областной партийной газете "Звезда" (спешу попутно похвастаться к вящему неудовольствию, а то и бешенству до колик Яр-Хмель-Сержантова и Ниухомнирылова, что позднее точно такой же вопрос встретился мне в одном из кроссвордов в другой областной газете), стал настоятельно требовать моей немедленной встречи с мамой обладательницы этого незнакомого голоса. Вначале я воспринял разговор как бред, как дурной сон, как нелепую путаницу: зачем мне было ни с того ни с сего встречаться с чьей-то мамой, уж лучше прямо с дочерью (шутка!), как я и попробовал отшутиться по телефону. Но тот же голос, звучащий, кстати, из Зак — ска, посёлка на другом берегу великой русской реки К., делившей город на две неравные части, где у меня почти не было знакомых за исключением моего зятя и живущей с ним сестры да родителей зятя и ещё одной артистки кукольного театра, с которой всё давно было кончено, тоном, не принимающим возражений, назначил время (что-то около четырех часов пополудни) и место (скверик на площади Павших бойцов). Заранее пугающая меня нелепыми притязяаниями и возможными инвективами её мать должна быть одетой в синий плащ и иметь ещё какие-то приметы, которые я за прошедшую с той поры четверть века просто забыл.
Смятенно пересказав своей ревнивой (и порой не без оснований) Марианночке весь нелепый разговор, я поклялся в очередной раз в неизменной верности (отнюдь не лукавя) и предупредил, что возможна провокация: тему встречи звонившая девушка не раскрыла, несмотря на все мои недоуменные вопросы.
3
В назначенное время я подошел в сквер и (сейчас не помню: то ли я вычислил женщину, то ли она — меня) полная довольно-таки высокая незнакомка лет сорока с небольшим, действительно в темно-синем просторном плаще, без всяких ужимок и вступлений огорошила меня вопросом:
— Вы знаете, что у вас неродной отец?
— ???
— Ваш настоящий отец живет в Харькове, у него другая семья, он инвалид Великой Отечественной войны, мать вам о нем не рассказывала?
— ?
— Он бы хотел переписываться с вами. Его очень растрогало стихотворение "Отец", ему посвященное.
— Но я писал не о нем. Я действительно ничего не знаю о другом отце.
— Странно. Все сестры вашей матери знают Андрея Никаноровича, не раз с ним переписывались. Вот вам его адрес. Он ждет ваших писем, он страшно соскучился по сыну. У него ведь нет больше детей, только тоже взрослая приемная дочь. Я была недавно у него в гостях, много общалась с ним, так его жалко.
— А откуда вы его знаете?
— Когда во время войны он лежал в госпитале в Нижней Курье, а потом жил там с вашей мамой, то мы иногда встречались. Конечно, я была тогда совсем девчонкой, но он так красиво ухаживал за мной, водил на танцы, он ведь был на два года моложе вашей матери.
Странное чувство овладело мной: коктейль из печали и радости. Радости, потому что никакой ожидаемой провокации не оказалось, а я перед встречей довоображался до того, что какой-то юноша назвался моим именем и фамилией и звонившая девица беременна от него, а не дай Бог расхлебывать придется мне. Печали, петому что детские подозрения мои, к сожалению, оправдались и я бастард, незаконнорожденный, а настоящий отец бросил меня до рождения, предал, отрекся от меня, а сейчас проснулся, хочет на готовенькое получить взрослого небездарного сына, не приложив никаких усилий и затрат, оскорбив смертельно давным давно мою бедную мать.
Не помню, дала ли женщина мне фотографии моего настоящего отца. Простился я с ней любезно, хотя и суховато и никогда больше не встречал ни её, ни её дочери. Шок, пережитый мною, долго давал себя знать, как ни странно. Несколько лет, приняв лишнего, я рассказывал своим собеседникам и собутыльникам о том, что у меня есть другой отец. Кстати, тогда же Наташевич рассказал мне, что у него тоже отчим, а настоящий отец, армянин, живет в Москве. Я тогда не поверил ему. И Корольков, тоже будущий писатель, был безотцовщиной.
Я ненавидел и боялся харьковчанина. Кто он? Белорус или украинец Зачем я ему? Так зреют страхи, как он даст звезде превысить досяганье, когда он Фауст, когда — фантаст? Так начинаются цыгане. Конечно, цыганам начинаться было уже поздно. Но незнакомка украла у меня детство и юность, прожитые не там и не с теми. Жизнь снова началась с нуля, с чистого листа. Причем, парадоксально, к отчиму я стал относиться с того времени лучше, ведь какие претензии могут быть к чужому, неродному по крови человеку? Ну и что ж, что он бил. Спасибо, что не убил.
Сразу же я вернулся домой, к тестю, у которого жил уже три года, и пересказал жене все услышанные новости. Она восприняла известие о новонайденном отце куда спокойнее меня (надо заметить, что она не жаловала и мою мать, которая не сумела найти с ней общий язык и мечтала о другой невестке, враче из Рязани, но отчима моего воспринимала хуже некуда, он казался ей малоразвитым, хитрым, жестоким… Как же она ненавидела его за побои, о которых я ей как-то рассказал, как же она хотела отмщения!), подтвердив, что, конечно, у меня и должен быть по всем статьям другой отец. Посоветовала переговорить с матерью. Так в двадцать пять лет я оказался новорожденным, впору было менять отчество, а может быть и отечество, в котором царит подобная несправедливость.
4
Разговор с матерью выдался не скоро. Не помню, как мы сказались наедине. Мать сразу же подтвердила истинность сообщения женщины из Зак-ска, расспросив о ней прямо-таки с незажившей ревностью, дескать, около Андрюши всегда девчонки вертелись… Она дала мне пакет с давними фотографиями, который умудрялась прятать в нашем доме и от детей, и от мужа. Пакет этот и сейчас где-то среди моих книг и архивов.
Я узнал, что отец мой, Андрей Никанорович, хотя и мог не идти на фронт, в том далеком 1944 рвался на воину изо всех своих сил, очень боялся, что не успеет ещё повоевать и война закончится, мечтал стать комендантом города, лучше Берлина. (Разбогатеть, видно, хотелось, — ухмыльнется какой-нибудь современный чересчур просвещенный читатель и прав будет, возможно, сукин сын).
От Андрея у матери был до меня первенец, которого назвали Виктором, но он умер на первом году жизни, а моя мать родила меня уже после ухода Андрея на фронт. Зарегистрироваться они не успели, да и настоящий отец мой, будучи моложе матери, не очень-то и хотел. Происходил он от боковой ветви старого казацкого рода Разумовских с примесью польского шляхетства и носил фамилию Витковский, но все равно считал себя единственным законным потомком гетмана и тосковал по щирой и незалижной Вкраине, ненавидя сталинскую неволю. Но это всё, впрочем, мой вымысел и домысел, основанный на совершенно непроверенных фактах, больше — на эмоциях, которые, на мой взгляд, актов достовернее.
Писем от него в Курью долго не было. Только чуть ли не через год мать окольными путями узнала, что он был снова тяжело ранен, на этот раз в голову и лежит в госпитале на Украине. Комендантом какого-то освобожденного городка он пребыл три дня. Ранил его не немец, а свой брат, хохол, бывший полицай, когда наши доблестные войска проводили зачистку местности.
На то время случилась оказия в Харьков, поехала навестить родню знакомая медсестра. Мать передала с ней письмо, извещая, что родился сын Владимир, что сама она ещё в декретном отпуске, что у неё пропало молоко, а козье или коровье для вскармливания стоит безумно дорого, попросила узаконить отношения и выслать по возможности аттестат. Ответом было полное непонимание, сообщение, что его аттестат отослан его собственной матери, и совет лучше начинать новую жизнь с другим хорошим человеком. Вскоре мать узнала, что Андрея забрала к себе его лечащий врач, вдова, у которой была дочь, а муж был убит на фронте. Стоит заметить, что тогда подобным семьям сразу выделялись благоустроенные квартиры, так что свободные инвалиды ценились на вес золота, ведь инвалюты тогда не знали.
5
Незаметно прошло несколько лет. Я закончил три курса литинститута, был приглашен на работу врачом в Москву. Уволиться в городе П. удалось с большим трудом, я ведь уже был номенклатурой районного масштаба. Но в начале семьдесят четвертого я оказался в столице полноправным москвичом. Прожив в литинститутовсксм общежитии около двух месяцев, я получил двадцатиметровую комнату в коммунальной квартире с телефоном в Петровско-Разумовском, почти наследственном имении, и на первых порах посчитал это за большое счастье.
В апреле или в мае мать проехала через Москву в Харьков на свидание к моему настоящему отцу. Было ли это желание увидеть былого первого возлюбленного или даже надежда на новую жизнь и возможное воссоединение (мать всегда тяготилась Михаилом Андреевичем, и она не раз собиралась от него уйти, чему мешал то я со своими уговорами, то моя сестра с тем же) трудно сказать. Она побыла несколько дней у меня в гостях, уже в комнате, я сводил её на спектакль во МХАТ, стыдясь и себя самого, и её, нашей бедности и неприкаянности, а через день-два раздался вечерний звонок, я услышал далекий голос матери и она передала трубку отцу Андрею Никаноровичу. Так я впервые услышал голос родного отца, но кроме тягостного чувства резкого отчуждения, обиды за давнее предательство и тупой боли в висках ничего светлого не ощутил. Впоследствии было от него ещё несколько телефонных звонков и писем, но я наотрез отказался поддерживать отношения.
Сегодня, пятидесятилетний, может быть, я вел бы себя помягче, не был бы столь жесток и категоричен, но в преддверии тогдашних тридцати, видимо, не мог поступить иначе. На обратном пути мать опять заехала ко мне и сказала, что я был прав: наливать кипяток в склеенную чашку бессмысленно, и жизнь доживать она будет на Урале с моим отчимом.
И вот похоронив его, а ещё полтора года назад похоронив тестя, я не знаю, жив ли мой настоящий отец, а если он умер, то кто закрыл ему веки и где находится его могила, чтобы положить цветы и отвесить последний поклон. И стыдно становится, истинный крест, стыдно и до слез жалко всех их, моих бедных родителей, все их поколение, вкусившее сполна прелести Советской власти, раскулачивание, Отечественную воину и перестройку, под корень подрезавшую все их жалкие надежды на спокойную обеспеченную старость. Так затевают ссоры с солнцем.
КАК СОЛНЕЧНЫЙ ЛУЧ
Ты как солнечный луч промелькнула на закате гудящего дня, и среди обступившего гула стало пусто в душе у меня. Что мне чувств беззастенчивый рынок? Разговоров случайных прибой? Я бы в ливне молчания вымок, чтобы встретиться взглядом с тобой. Если ж вправду нам слово дается, чтобы не было в мире темней, твоим именем, именем Солнца заклинаю вернуться ко мне! Разве жатву сулят суховеи? Ждут плодов, если почва гола? И, наверное, смерти страшнее одиночества серая мгла.
Ты как солнечный луч промелькнула на закате гудящего дня, и среди обступившего гула стало пусто в душе у меня. Показалось на миг; что напрасны все заклятья, что выхода нет, что не кончится ночь, не всевластно о тебе мне напомнил рассвет, и сраженный таким единеньем нашей жизни и жизни светил, сам предстал я природы твореньем и страданья её повторил.
ВЫБОР
Напрасно женщине служить ты будешь, став постылым. Любви притворной крест носить ей явно не по силам, и чашку трудно удержать, когда устали руки её несчетно вытирать в бесплодном рвенье муки. Ты приноси вино и фарш, дивя хозяйской прытью, но будет прорываться фальшь в прорехи общежитья. И как-то, слыша за спиной глухой усталый голос, ты вдруг поймешь, что ты —
И выбор, право, невелик каким путем расстаться:
ДВА СОНЕТА
1
Я барабаню рифмами давно. Терзаю слух. Порою множу слухи. И во вселенной скромное окно я ковыряю, словно мальчик в ухе. Рассеянно Мечтая о кино. О новом прапрадедовском треухе. И тихо ткётся жизни полотно. Жужжит веретено подобно мухе.
Откуда я? Кто я? Да всё равно безумной обеззубевшей старухе. Вот нож взяла обрезать нитку, но задумалась: что за жужжанье в ухе? Вот так я продлеваю жизнь мою, а с виду — о забвении молю.
2
Мне холодно, хотя объемлет жар. Так двуедин озноб. Зачем утроба страшится праха, не приемлет гроба, предпочитая вечности угар? Распорядилась мудрая природа, чтоб человек бездумно, как Икар стремился к солнцу, продолженья рода чтоб не стыдился, даже если стар.
Так вот она, хваленая свобода! Перед тобою — не алтарь, а бар, И если у тебя священный дар, то выбирай забвенье для народа. Но осторожно: сменится погода, и удостоят длинных узких нар.
ЧЕРНЫЕ СТИХИ
1
И я мечтал о невозможном, и мне хотелось в вихре лет оставить ясный и тревожный, и празднично-веселый след. Но шли года, и жизнь тянулась как вол в грузнеющем ярме; когда на миг душа очнулась — сидел я по уши в дерьме. И чем сильней ко свету рвался, тем глубже увязал в грязи: капкан испытанный попался, теперь лежи и кал грызи. Повсюду фальшь, везде трясина, и нет спасения во мгле; я не оставлю даже сына на этой воющей земле. Ну что ж, я в мир пришел, безродный, изгоем жил и в срок уйду, чтоб утолить позыв голодный земли в горячечном бреду. В последних судорогах оба познаем мировой озноб, меня родившая утроба и безотказный вечный гроб.
2
Когда придет пора держать ответ перед судом вернувшихся пророков, спасения не жду, прощенья нет вместилищу столь мерзостных пороков. Я лгал и крал. блудил и убивал, не почитал святых и лицемерил; всё сущее бесовской меркой мерил, и мне заказан райский сеновал. Все перечислю смертные грехи. Введенный в искушение большое, вдруг вспомню: есть
СУДЬБА
Жил-был я. Меня учили. Драли вкось и поперек. Тьма потраченных усилий. Очень маленький итог. Что я думаю о Боге? Что я знаю о себе? Впереди конец дороги. Точка ясная в судьбе. Всё, что нажил, всё, что нежил, что любил и что ласкал, всё уйдет…
А я — как не жил. Словно жить не начинал.
1997–2001 гг.
ИНТИМНАЯ ЖИЗНЬ ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫХ ЛЮДЕЙ
МАЗОХИСТ, ЭКСГИБИЦИОНИСТ И ВЕЛИКОМУЧЕНИК РЕЛИГИИ ЛЮБВИ
Жан-Жак Руссо, Жан-Жак Руссо крутнул эпохи колесо и нравственных добившись правил на верный курс земшар направил…
Жан-Жак Руссо, философ, педагог, писатель… Но есть ещё и святой Жан-Жак, великомученик. Как писал мой тёзка и предшественник: "А почему бы и нет?.. Вдова члена Конвента Филиппа Леба крестилась всякий раз, когда произносила или слышала имя святого для неё Максимилиана Робеспьера". Между прочим, верного ученика своего духовного учителя Руссо.
Сын своего времени, больное дитя недооцененного ещё нами ХVIII века, Руссо одушевил спиритуализм, проповедуя верховное существо, и сам того не ведая, оказался пророком, предсказавщим новых богочеловеков, людей-богов в лице Маркса и Ленина, детей его мысли. Недаром его окрестили отцом социализма и дедушкой коммунизма, его, пророка, мечтавшего о земле для всех и для каждого и о труде как высшем законе. Но извечный парадокс: чем сильней дух воспаряет над миром, над муравьиной суетой и мельтешением. тем крепче прижимается тело к земле, боясь высоты и парения. Двойственно существо человека и свет и тьма перемешаны в нем.
Корни и гения, и преступника ищите в детстве, нередко случаются и гениальные дегенераты. Вот и Жан-Жак Руссо с детства был лишен материнской ласки, поэтому он всегда мечтал о тепле материнской груди, льнул к женщинам старше его возрастом, мечтал воссоединиться с одной-единственной, кровно близкой. Вот он. комплекс Эдипа! Руссо поистине был живой иллюстрацией к теории Фрейда задолго до рождения австрийского целителя, даже странно, что венский доктор не применил к нему скальпель психоанализа, ограничившись Леонардо да Винчи. Что ж, Руссо, продукт ХVIII века, мрачного и одновременно блистательного, постоянно как Дон-Кихот сражался с ветряными мельницами. с прописными низкими истинами, одна из которых гласила, что женщина всего навсего предмет мужского наслаждения. И женщины сами охотно играли эту роль, переходя от одной интриги к другой, подхлестываемые бичом скуки. Телевизора ведь не было.
А если от дам высшего света и полусвета перейти к простой крестьянке, то она — чаще всего представляла собою вьючное животное. И везде вместо истинной любви — гнусный разврат. Руссо попытался противопоставить отвратительной догме разврата свои идеалы, свою "Новую Элоизу" с её новой чувствительностью. Недаром у Пушкина Татьяна Ларина Ричардсону все-таки предпочитает Руссо.
В следующем своем произведении "Эмиль" он показал святое чувство подлинного материнства, которого был лишен и которое тщетно искал во всех подругах и любовницах. Руссо-развратник и Руссо-антифеминист своими книгами вернул женщинам веру в идеалы, поистине стал служителем одного из самых прекрасных культов — Любви. И Лев Толстой — тоже его верный адепт, ведь его "Воскресение" — неприкрытая проповедь руссоистских идей. Бедные наши "шестидесятники" с их механическим призывам "делать любовь"! Эдакие жеребцы и коннозаводчики одновременно. Прав исследователь творчества Руссо: доселе культ любви был в лучшем случае лишь служением фетишу "я" и бесконечным антагонизмом двух "я" (мужского и женского), и только религия Любви может стать взаимной верой объединенной четы.
Но вернемся к Руссо, в его главному шедевру — "Исповеди", где предельно откровенно обнажены все его увлечения, все пороки. Книга не была опубликована при его жизни. Руссо оставил её в трех рукописях, хранящихся в трех библиотеках согласно его завещанию: города Невшатель, французского парламента и Женевы. Именно последний (полный) вариант публикуется сегодня во всех странах.
Жан-Жак родился 28 июня 1712 года (следовательно недавно исполнилось 285 лет со дня его рождения). Через неделю после родов умерла его мать Сюзанна Бернар, дочь пастора. Ребенка воспитывала сначала тетушка, мадам Гонсерье. Когда ему исполнилось 10 лет, его отец, часовых дел мастер, Исаак Руссо ранил шпагой в щеку некоего капитана Готье и немедленно бежал из Женевы, после чего женился вторично. А мальчик стал, можно сказать, полным сиротой. Его поместили в пансион к пастору Ламберсье. Началась новая страница жизни.
Надо сказать, в то время было принято сечь детей без разбора! И именно порка сразу же выявила в Жан-Жаке мазохиста, флагеллянта, он стал желать снова и снова испытать это наказание, доставлявшее ему через боль и стыд неописуемое удовольствие. Гораздо позже Руссо признавался: "безумие в соединении с моей прирожденной робостью сделало меня очень непредприимчивым по отношению к женщинам из-за того, что я не смел все сказать и не мог все сделать, так как наслаждение, для которого другое являлось бы только заключительным аккордом, не мог я взять насильно, как бы ни желал его, и не могла та, от которой зависело доставить мне его, отгадать, чего я хочу. Так я проводил мою жизнь, мучаясь желаниями, но храня молчание возле тех, кого любил страстно. Я не смел откровенно признаться в своих желаниях и обманывал их отношениями, напоминавшими мне мои вкусы. Стоять на коленях перед властной возлюбленной, повиноваться её приказаниям, молить её о прощении — все это для меня было большим наслаждением и чем более мое необузданное воображение зажигало во мне всю кровь, тем более я имел вид трепещущего влюбленного. Понятно, такой способ ухаживания не ведет к быстрым успехам и не представляет особой опасности для добродетелей любимого предмета. Таким образом я редко обладал женщинами, но тем не менее наслаждался по-своему, то есть в воображении, очень сильно".
Первые его любовные опыты были, как уже понятно, не очень удачными. И вот в 16 лет Жан-Жака отдали под покровительство 29-летней пансионерки сардинского короля, баронессы Луизы Элеоноры де Варанс, сыгравшей в жизни Руссо весьма значительную роль. Кстати, по её настоянию Жан-Жак сменил вероисповедание — из кальвиниста обратился в католичество. Впрочем, возможно вынудил его к этому банальный голод. А госпожа Варанс вышла замуж в 14 лет и, прожив с мужем тринадцать лет, сменив кучу любовников, покинула надоевшего супруга, захватив с собой впрочем все свои наряды, столовое серебро, драгоценности и самого преданного из слуг — Клода Ане, садовника и любовника по совместительству.
Дни летели за днями, месяцы за месяцами. Разные женщины встречались Руссо на жизненном пути, но страх по-прежнему сковывал его, зато как роскошно обладал он ими в своем воображении. Пока мадам де Варанс, его "мамочка" не научила его любви (как и многому другому, в её доме, кстати, оказалась весьма неплохая по тому времени библиотека, где Жан-Жак ознакомился с сочинениями Монтеня, Вольтера, Ларошфуко и Лабрюйера, П. Бейля, Лейбница, Декарта и Локка). Мадам рассчитывала таким нехитрым способом удержать его около себя. На границе 1733-34 г. г., когда "мамочке" было 35 лет, а "малышу" — 21.
"Мамочка", по словам Жен-Жака, "могла бы жить с двумя десятками мужчин хоть каждый день, чувствуя не больше угрызения, чем желания".
Господи, как же он страшился и не хотел близости е мадам де Варанс! Он давно привык смотреть на себя, как на её сына, и вот она сама загодя назначила ему день соития. Вот что пишет Руссо о своих переживаниях: "Мне хотелось сказать ей: нет, мамочка, не надо этого. Я и без этого отвечаю вам за себя. Но я не смел этого сделать, во-первых потому, что такие вещи не говорятся, а во-вторых потому, что в глубине сердца я чувствовал, что это не так, и что на самом деле только женщина могла меня оберечь от других женщин и спасти меня от искушений. Не желая обладать ею, я был очень доволен, что она избавит меня от желания обладать другими: настолько я дорожил ею и смотрел на все, что могло отвлечь меня от неё как на несчастье".
И вот настал этот одновременно пугающий и желанный день. "В первый раз я очутился в объятиях женщины — и женщины, которую я обожал. Был ли я счастлив?.. Нет: я испытывал наслаждение. Не знаю, какая непобедимая печаль отравляла мне его очарование. Мне казалось, что я совершил кровосмешение. Два или три раза, с восторгом сжимая её в объятиях своих, я орошал её грудь слезами. Что касается её, то она не выражала ни печали, ни восторга: она была ласкова и спокойна, так как она по натуре совсем не была чувственна и не искала сладострастных наслаждений, то и не знала связанных с ними радостей и угрызений".
Действительно, мадам де Варанс тоже жертва окружающей срееды, развращенная с раннего детства и жившая в развращенном веке (впрочем, все времена развращенные, не правда ли!) Тогда для любимого любовника всё считалось законной добычей: выгодные места службы, военные чины, ордена, поместья. Многие знатные господа того времени жили за счет своих любовниц и без брезгливости делили их с другими вельможами, а подчас и слугами. Что уж тут выдрючиваться разночинцу Руссо! И он делил "мамочку" с Клодом Ане, не особенно задумываясь над правилами морали и нравственности. Вирочем, через три месяца Клод Ане умер от воспаления легких, когда собирал растения в Альпах для своего гербария. К Жан-Жаку в наследство тут же перешли и его имущество, и его должность.
Но уже через год природа взяла свое, Жан-Жак затеял на стороне, в Лионе, куда он время от времени наезжал для развлечений, маленький роман. Он как-то углядел в реке Сона аппетитную наяду, мадемуазель Лабюссиер и с тех пор стал засыпать её пламенными письмами. Они встречались, но, видимо, достаточно платонически.
А от мадам де Варанс Руссо просто непросто утомился, устал. Он признается в этом с циничной откровенностью: "Пословица говорит — от меча ножны протираются. В этом вся моя история. В моих страстях вся моя жизнь, но они же меня и убивают. Какие страсти, спросят меня?.. Пустячные… самые пустые вещи в мире, но волновавшие меня, как будто дело шло об обладании Еленой или троном вселенной… Прежде всего, женщины. Когда я обладал женщиной, чувственность моя успокаивалась, но сердце — не успокаивалось никогда. Потребность любви пожирала меня посреди наслаждений. У меня была нежная мать, дорогой друг — а мне была нужна любовница. Я представлял её себе на месте той: я создавал её в воображении на тысячу ладов, чтобы обмануть себя самого… Итак, я пылал любовью — без предмета любви, а это истощает веего больше".
Руссо ослабел физически, изнемог, и мадам де Варанс быстро подыскала ему на замену крепкого юношу по фамилии Винценрод. а Жан-Жаку приказала ехать в Монпелье, учиться медицине. По пути, прямо в почтовом дилижансе Руссо познакомился с попутчицей, госпожой де Ларнаж, немолодой и некрасивой, имевшей взрослую дочь, но она. все равно показалась ему на безрыбьи умной и очаровательной. Они быстро сошлись и хотя Жан-Жак "не любил её той любовью, которой любил мадам де Варанс, но обладал ею в сто раз полнее". Кстати, Руссо выдал себя за мистера Дуддинга, якобинца.
Три дня они провели в Монтелимаре, но "дорожные увлечения долго продолжаться не могут". Госпоже де Ларнаж на прощанье отдала ему половину своих денег.
Приехал Руссо в Монпелье и показался сам себе заживо похороненным. Он пишет "мамочке", что жизнь плачевна: вино слишком тяжелое, нет ни телятины, ни масла. Едят только скверную баранину и морскую рыбу в огромном количестве, к тому же приготовленную на вонючем прованском масле. Вот таким стал сибаритом бывший воришка и бродяжка! Женщины здесь ему тоже не нравятся. Они не говорят по-французски и разделяются "на два сорта". На дам, которые утро проводят в том, чтобы краситься, день — в игре в фараон, а ночь в разврате, и — на простых горожанок, которые в отличие от них проводят все сплошь в последнем занятии". Повторюсь, телевизора не было.
Но вот учеба закончилась, Руссо вновь вернулся под крылышко мадам де Варанес. Несколько дней и всё образовалось. У крестной снова двое "детей", звавших друг друга "братом". Но Жан-Жак не хочет уже заниматься любовью с "мамочкой", он увиливает по любым причинам, между тем, как его "братик" Винценрод помимо хозяйки обслуживает ещё и "старую горничную, рыжую и беззубую, которую мамочка имела терпение держать в доме".