– Есть коньяк... – с готовностью отозвалась та, но как-то опасливо на меня покосилась. – Сколько принести?
– Грамм по пятьдесят? – спросила я Мирьям, и та без улыбки ответила:
– Для начала...
Через минуту нам принесли две рюмки на подносе. Я-то помнила, что я за рулем, но подумала – пусть на столе стоит, для симметрии...
– Вот вы сказали, – вдруг заговорила она возбужденно, – «история
И подалась ко мне через стол, тюкнула своей рюмкой об мою:
– Тогда выпьем – черт с ним, за это тоже, разумеется, надо выпить... – Опрокинула махом в рот все, что было в рюмке. – Но я в могиле не два часа... – проговорила она, глядя блестящими глазами, – я в могиле два года провела!
Ну-у, поехали, подумала я... Как-то непохоже, чтоб пила она, бедняга, без особого ущерба «госдепартаменту».
– Мирьям... – проговорила я осторожно...
– Ладно! – воскликнула она. – Мы отвлеклись! Крутим дальше это кино! – И ударила ладонью по столу. – Это всего лишь кино, как мы и договорились... Рассказчик должен быть отчужден... На чем я остановилась?... Да! Она,
Раза два в сарай кто-то заходил, и всякий раз за минуту до того, как раздавался скрип двери, боров поднимался и, тяжело вздыхая, словно исполнял какую-то принудительную обязанность, направлялся к вороху соломы и прятал
Ночью
Я даже не заметила, когда выпила свою порцию коньяка. Должно быть, машинально. У меня тяжело и медленно стучал в висках пульс, и замирало сердце.
К тому же я начала покашливать от ее беспрерывного курения.
А она как назло опять потянулась к пачке, достала и закурила новую сигарету, последнюю... Повертела пустую пачку и отбросила на стол...
– А теперь пусть та милая девушка принесет еще выпить!
– Не надо! – сказала я. – Послушайте... Не стоит...
Она удивленно взглянула на меня, сощурилась, на лице ее переплелись морщины.
– Вы, кажется, решили, что я алкоголичка? – спросила она приветливым тоном. Улыбнулась. – Ну хорошо... Так и быть, едем дальше без горючего и без смазки мотора...
И замолчала, как будто забыла, про что рассказывала, забыла, где она, каким путем сюда попала... Несколько мгновений, подняв голову седого стриженого мальчика, озиралась в полутьме, будто проверяла – не сидит ли там, в углу, воскресший Пабло... А иначе – откуда идут эти звуки...
– Да, – наконец проговорила она, – вы правы, конечно... Счастливое избавление, именно так. Ведь они могли меня сдать, но не сдали. В тот раз не сдали. Страшно рисковали, между прочим... У них было трое малолетних детей, старик-отец, лежачий, парализованный... Да... Не сдали в тот раз. Промыли рану, перевязали – у хозяина, по счастью, были какие-то навыки, он помогал ветеринару... даже накормили, чем было... и Семен – так хозяина звали – пошел в сарай и вернулся с лопатой... И... стал копать. Новую могилу. Для меня.
– Как?! – тупо спросила я.
– А вот так, – просто и спокойно ответила она. – Некуда было меня девать, понимаете? В любой момент кто угодно мог войти – соседи, родные. У них свояк в полицаях служил! Да и от детей надо было скрыть, чтобы не проболтались... Так что Семен выкопал яму рядом с печью. В ней можно было сидеть, согнувшись. Поверху клали доски, на них – цветастый половичок, а на него – ведерко с углем. Я, к счастью, маленькая была, хрупкая, как ребенок. Много места не занимала... – Мирьям тряхнула головой, странная гримаса – от боли или от смеха – снова съежила ее лицо. – Так что... как у нас там обстоит дело с эпическим зачином? – и сидела
Я рывком поднялась, вышла во двор, и некоторое время стояла под сплетением истощенных виноградных ветвей в круге желтого света, шумно вдыхая и выдыхая иерусалимский воздух с холодным дождем вперемешку – бурно, до слез выкашливая дым...
«Ты виноградник, – доносился из полутьмы звенящий голос Васо, – ты виноградник, что вновь расцвел... Благоуханный плод, взращенный в Эдеме...»
Сверху, облокотясь на перила террасы, за мной наблюдала смутная Манана.
Я улыбнулась ей в темноте.
...По пути назад заглянула в кухню. Ближе к вечеру, к урожайному времени, явилась еще одна официантка, Наташа. Странно, что все посетители шли прямиком наверх, во второй зал, а у нас внизу так никто и не появился... Я постояла в дверях, дожидаясь, пока Ольга поднимет на меня глаза, и сказала:
– Еще два по пятьдесят принеси, ладно? Та кивнула. Мирьям безучастно слушала грузинский хорал.
– Хорошая это штука... – проговорила она, когда я рухнула на стул. – На меня, глухаря, действует, как наркоз...
Появилась Ольга с двумя новыми рюмками коньяка.
– Вы хотите споить меня? – улыбнулась Мирьям. – Или сами хотите наклюкаться?
– Так они вас все-таки сдали? – отрывисто спросила я. Она улыбнулась, покачала головой.
– Не надо так... – проговорила мягко. – Они не виноваты... Ну, посудите сами: сколько можно было меня держать? Я никак не умирала, выпустить меня в таком виде – лысый скелет – натурально, было опасно... Они пригласили свояка, поставили ему угощение, повинились... Обсудили – как лучше это дело
Опустив голову, Мирьям переставляла на скатерти несколько предметов: зажигалку, пустую пачку из-под сигарет и пудреницу, в которую, видимо, смотрелась, пока меня не было... Выстраивала их в ряд, потом меняла местами... словно пасьянс раскладывала...
– Вот вы удивились, что люди, которые два года, страшно рискуя, прятали полумертвую девочку, в конце концов выкинули ее на улицу... Да, признаться, и меня это мучило много лет. Возможно, чтобы разобраться во всем этом, я пошла учить психологию в Беркли... В конце концов поняла... Видите ли, милосердие и страх, добро и жестокость не распределены между разными людьми, а соседствуют в каждом человеке. И всякое чувство не бесконечно... Они устали от своего милосердия, эти обычные люди, которые все-таки спасли же меня, спасли! Довольно того, что за меня они не получили вознаграждения, а наоборот, только кормили – пусть скудно, ужасно, но – кормили! Могли убить, закопать где-нибудь ночью... но не сделали этого... Знаете, человека надо жалеть и никогда не взваливать на него непосильную нравственную ношу...
– Постойте! – оборвала я. – Мне плевать на причины, по которым выбрасывают человека на явную гибель...
Дальше, что было дальше – он оставил вас у ворот лагеря... и?..
– Он торопясь, пока не засек патруль, вывалил меня с телеги в траву. Я ж доходила от истощения... И вот это было счастьем – просто лежать в траве, не скрюченной, а вытянувши ноги. Счастье, потому что скоро наступило утро. Впервые за два года наступило утро... Понимаете?
– Но ведь вас могли убить! – крикнула я.
– Могли... – согласилась она. – Ну, так убили бы... Подумаешь! Вы представить себе не можете, сколько раз за те два могильных года я жалела, что выползла из ямы! Дура, дура проклятая, говорила я себе, давно бы
– Почему же вы его не искали?
– Где? Кто мог представить себе его путь – все поиски мне представлялись бессмысленными. Просто я знала, что он где-то жив. Хотя сто, двести, тысячу раз мог погибнуть... Но почему-то я была уверена, что он жив, и с этим жила сама...
Она подняла голову и посмотрела в окно, откуда просматривался двор и фонарь со светящимся ореолом... Я видела, что она сильно устала, измучена своим рассказом... Что жестоко ее спрашивать о чем-то еще... И надо наконец оставить ее в покое... Довольно! Сейчас рассчитаюсь и провожу ее до отеля.
– А вот теперь расскажите, как вы его встретили, – попросила я.
Она вдруг улыбнулась, провела ладонью по серебристому ежику на голове. Я представила, как прямо и красиво была посажена эта голова в юности, если даже сейчас в повороте ее сквозит некое изящество.
– Тогда... – проговорила она медленно, – самое время выпить... за международный конгресс биологов! Сан-Франциско! Семьдесят первый год!.. – Она опрокинула в рот янтарного цвета жидкость... выждала несколько мгновений, лаская ее во рту... проглотила и сказала просто, обыденно: – Я работала там переводчиком... Потом много раз (я заставляла его снова и снова) Адам рассказывал так: он стоял за кафедрой, читал доклад и вдруг увидел женщину, которая напомнила ему его первую любовь. Горло у него перехватило, он еле договорил до конца. Может быть, какая-то дальняя родственница? – думал он, а в перерыве подошел к ней и сказал: «Простите, пожалуйста, не сочтите за навязчивость, но, может статься... дело в том, что ваше лицо мне очень напомнило...»
«Адам, это я...» – сказала она.
«Что!!! – крикнул он. – Я искал тебя, мне сказали, что все расстреляны!..»
«Да, – сказала она, – это чистая правда. Меня убили. Но я выползла из ямы...»
– К тому времени я была настоящей американкой, – продолжала Мирьям. – Он – израильтянином до последней жилочки, это ведь особые люди, пронизанные своей страной насквозь, как лесная почва корнями, не важно – любят они ее или не очень... Лет пять, как он похоронил жену. Я давно была свободна... Мы поженились... И прожили вместе двадцать один год. На две страны жили: полгода в Америке, полгода в Израиле...
Она задумчиво повертела в пальцах пустую рюмку, отставила в сторону... подняла на меня глаза:
– Иногда бывало тяжело... Он прожил без меня целую жизнь, много перенес такого, о чем вообще никогда не говорил. Конечно, это был совсем не тот мальчик, которого я так любила когда-то... Но... если становилось особенно тяжко, я входила в ванную, глядела в зеркало и говорила себе: «Ты понимаешь, что ты нашла Адама?!»
Я боялась спрашивать о дальнейшем. Мне хотелось бы, чтобы ее рассказ на этом остановился. Вот они встретились и живут вместе. Встретились и живут, долго и счастливо. Или, может, не очень счастливо, потому что каждого по ночам терзает его жизнь... Но все же они живут вместе – Адам и Мирьям...
– Потом он уехал на симпозиум в Берлин и там скоропостижно умер, – быстро и бесстрастно проговорила она. – Я осталась дома в Сан-Франциско и не поехала в Израиль на похороны. Друзья и родные были возмущены, с полгода Гиди, его сын, не отвечал на мои письма и бросал телефонную трубку, если я звонила... Но однажды, когда у нас обоих прошла первая боль, я все объяснила ему: «Я прожила без него полжизни, – сказала, – зная, что он где-то жив. Хочу и дальше думать, что он жив и просто ушел к другой женщине. Так мне легче, понимаешь?..»
Она сморщилась и стала массировать виски.
– Голова разболелась... Чертова погода, чертов дождь... Сколько мы здесь уже сидим? – И впервые взглянула на часы. – О боже, кучу времени я у вас отняла! Вы на меня полдня угробили!
– Напротив, – возразила я, делая знак Ольге – рассчитаться: легкое движение пишущей в воздухе руки. – Напротив, я работала, как каторжная.
– А я такая эгоистка! Даже не спросила, чем вы занимаетесь, кто вы...
– Какая разница, – отозвалась я. – Странствующий собиратель историй.
Уже надев полусырое пальто (все-таки здесь действительно было прохладно), Мирьям еще раз оглядела комнату...
– Вот, побывала в гостях у Пабло... – сказала она, удивленно подняв нарисованные брови. – Кто бы мог подумать! В последний раз Адам играл здесь на виоле да гамба... Представляете? Пабло чуть в обморок не упал. Не верил, что тот впервые взял в руки этот инструмент... А звук у виолы такой... эротичный – унисон тела и души... или, если хотите, Эроса и Танатоса...
На пороге обернулась еще раз, помахала рукой и весело крикнула:
– Прощай, Пабло, старый хрен! – и вышла. У калитки меня перехватила Манана с зонтом, давно уже сухим... Придержала за локоть.
– Это был тяжелый разговор, да? – тихо спросила она. – Я сразу поняла! Стояла здесь и всех от вас отгоняла! Я их всех отогнала наверх, да?
Я молча поцеловала ее в щеку и пошла вслед за Мирьям.
Дождь прекратился, хотя небо бурлило темными клубами, что неслись и неслись куда-то в сторону Масличной горы, и дальше, за перевал, к Мертвому морю...
В любую минуту дождь мог припустить с новой силой.
– Я провожу вас до отеля, – сказала я.
– Нет-нет, ни в коем случае! – Она опять улыбнулась немного клоунской своей улыбкой: морщинистый седой мальчик, если без шляпки. Шляпку держала в руке, та не успела высохнуть. – Наоборот, это я провожу вас к авто и помогу вывести его со стоянки...
Взглянула на мое смущенное благодарностью лицо и с жаром воскликнула:
– Вы будете легко, азартно водить, помяните мое слово! В вас робости нет. Первый день за рулем – и наклюкалась, как свинья! Вы замечательно будете водить!
Дед и Лайма
Нине и Лине
Дорогая Ирина Ефремовна! Вы, конечно, меня не помните – представляю, какая лавина судеб и лиц обрушивается на Вас в течение года... Сколько туристов, школьников, репатриантов, политиков, гостей... А ведь Вы работаете в «Яд ва-Шем» много лет, если не ошибаюсь? Поэтому даже и не важно, помните ли Вы очередную посетительницу, которая полгода назад явилась в музей, к тому же, не по своей надобности, а по просьбе соседки, чья семья погибла вся в Рижском гетто. Узнав, что мы едем отдыхать в Эйлат и неделю пробудем у родственников в Иерусалиме, она просила обязательно пойти в «Яд ва-Шем» и заполнить стандартные анкеты на погибших ее родных. Что я и сделала.
Вы, разумеется, не помните, но я слегка заблудилась в коридорах административного корпуса, вы шли навстречу, любезно вывели меня и даже показали тот потрясающий вид с вершины холма на шоссе в Тель-Авив; мы немного поговорили, а на прощание Вы дали мне свою визитку, которой я – боже упаси – не намерена злоупотреблять.
Но ближе к делу.
Уже дома, в Саратове, я все время возвращалась и возвращалась в памяти к этому месту – «Яд ва-Шем». И перед моими глазами все плыли эти лесистые холмы в ярком закате, и одинокий вагон над обрывом, устремленный в никуда, – памятник всем, кого увезли в пламя топки... Никак не могла я отделаться от этих картин, они во мне, поверите ли,
И я стала думать о том, что это, конечно, замечательная идея и великое ее воплощение: поименно вспомнить всех замученных, сожженных, расстрелянных... Воистину вернуть теням
А конкретней, речь пойдет о моей семье. Да нет, в мясорубке двадцатого века почти все мои самые близкие остались живы. Почти... Во всяком случае, к Катастрофе они прямого отношения не имели. То есть, никак не представляют интереса для Вашего замечательного музея.
И все же...
И все же мне захотелось написать о них: о деде и о Лайме. И о двадцативосьмилетней моей бабушке. Просто записать теми словами, какими я слышала эти истории с детства. Освободиться от настойчивого и странного – не желания даже, а внутреннего веления. Может, напишу вот и успокоюсь. А Вы уж простите меня за неожиданное письмо. Эти несколько листков, написанных скороговоркой, не займут много места среди миллионов документов грандиозного архива «Яд ва-Шем».
...Мой дед Мося, Моисей Гуревич, до войны сделал головокружительную карьеру: в 28 лет стал замуправляющего городским банком. Вообще-то в банке было трое служащих: управляющий, дед и уборщица. И находился этот единственный банк в белорусском городке Костюковичи... Тут важно добавить, что мой дед Мося был здоровенным мужчиной – что называется, косая сажень в плечах, – сплошь заросшим густым черным волосом; в моей памяти разве что на ладонях они у него не росли.
В тридцать восьмом деда взяли, как многих других: десять лет без права переписки. Его сыну, моему отцу, в тот день исполнилось 6 лет, и он помнит, как во время обыска во двор через окно летели подушки. Младшей, Риточке, и подавно был годик с небольшим.
Тут опять отвлекусь.
К тому времени дед был счастливо и нежно женат на бабушке Пане. У нас хранится ее фотография, на которой двадцатичетырехлетняя Паня выглядит гораздо старше своего возраста. Прическа такая, знаете, – валики надо лбом... Брови серьезные. А может, они тогда и вправду быстро состаривались?
Вообще-то десять лет без права переписки означало расстрел, но деда как-то миновало страшное. Может, потому, что сажали тогда полным ходом, шел валовой процесс. Деда, конечно, били, но следователям надоело придумывать обвинения и побоями они в основном пытались добиться, чтоб подследственные показывали сами на себя, сами придумывали – какие и чьи они шпионы.
А дед, во-первых, был молод и могуч, побои выносил, главное же – у него не хватало воображения. Он даже и представить себе не мог – что от него требуют! Чтобы он на себя сочинил всякую преступную чепуху?! На свою такую обычную, хорошую советскую жизнь?! Ему и в голову ничего не приходило! Одним словом – не подписал ничего. Не смог придумать себе вины...
А бабушка Паня в свои 24 года осталась с двумя детьми на руках.
К началу войны она заведовала детским домом. И сама в первые же дни тотального наступления немцев на белорусском направлении спасла семьдесят детей. Непостижимо – как в этой панике и полнейшем бардаке ей удалось выбить целый вагон, теплушку, для своих сирот, но факт остается фактом. Скомандовала детям: «Вещи в наволочку!» – построила их и повела на вокзал. Состав шел в сторону Саратова... где моя семья до сих пор и живет. Но дело не в этом.
Погибла бабушка Паня в сорок втором, после неудачной операции аппендицита. А может, сама операция тут ни причем, просто не вылежала. Понимаете, мужчины были на фронте, и все нужды и тяготы хозяйства тащили на себе три женщины – молоденькая моя бабушка, пожилая воспитательница и старуха-повариха. Поэтому, когда детскому дому начальство выделило бочку масла, Паня, хоть и была после операции, сама поехала за ним на телеге, забирать. Дорога осенняя, разбитая – колесо отвалилось, телега накренилась... Паня тужилась удержать драгоценную бочку... швы разошлись. Началось нагноение, и, проболев недели две, бабушка умерла от заражения крови. Ей было 28 лет...
Дед же в это время валил тайгу по полной пайке. Года три провел на урановых рудниках. Там люди обычно сгорали за полгода. А он – ничего, даже и потом никак не отразилось, только весь облысел. Здоровяк был преотменный. И про эти урановые рудники я слышала с детства из-за одного только случая: однажды, рассказывал дед, он ясно услышал голос покойной матери, зовущей его по имени, причем, по младенческому имени, которым только она его и звала: «Дудэле!». Обернулся на голос и увидел, что на него катится огромная глыба! И успел отскочить...
Забегая вперед, скажу: невероятного везения был человек.
Теперь параллельная история:
Ее отец, капитан дальнего плавания, завез семью в порт Находка и там утонул. Через год мать взяли, и Лайму – комсомольского секретаря, девочку компанейскую и веселую, заставляли от матери отказаться. Она не отказалась, о чем всю жизнь жалела (дурой была, говорит). Жалела: мать через год выпустили, а вот саму Лайму взяли буквально сразу, и она-то досидела до сорок шестого. Главное, были загублены без нее братишки – семи и трех лет. Младшего она потом нашла в Ташкенте – он стал запойным пьяницей, а старшего не нашла никогда – его, по-видимому, убили. Потому что, как рассказывал младший, ворвались соседи и били обоих. Помнит только, что было очень больно. Очевидно, старшего забили насмерть.
И вот тут две линии моего рассказа пересекаются. В лагере Лайма встретила деда. Потом говорила – он был большой, громогласный и добрый... Главное, от него шла уверенность, что
И Лайма приткнулась к деду и решила от него забеременеть, потому что
Ну, и ее выпустили, на последних днях; вышла она за ворота лагеря, с огромным животом, без денег, без вещей – иди, куда пожелаешь. Она и пошла. И шла несколько дней в одном ботинке. Подошва другого отвалилась.
В один из этих дней ее на несколько километров подобрал мужик на телеге, но она от жары потеряла сознание, и он – видимо, испугавшись, – с телеги ее сбросил.
(Винить его нельзя, говорит Лайма,