Манана готовила сама, никому не доверяла.
Из коридора шесть узких и крутых ступеней вели в кухню, где было, наоборот, очень светло, уже что-то гремело, звякало, скворчало и раздавались голоса... Я поднялась туда и увидела Манану и одну из официанток, Ольгу, по-утреннему замедленную... Манана, крашеная блондинка, большая и плавная, как почти все массивные люди, источала неторопливую благость и добросердечие; она курила, сидя у полукруглого окна, закинув ногу на ногу. Под мощными лампами дневного света ее голые колени светились двумя ослепительными белыми шарами... При виде меня Манана улыбнулась и широко повела рукой с сигаретой, то ли здороваясь, то ли благословляя, то ли приглашая в дом... Ольга же – на мое «...внизу и с гостьей!» – сразу принялась заваривать ягодный чай, мой любимый, который заказываю обычно еще до всяких блюд.
Пока я отсутствовала, моя попутчица сняла и шляпку, и оказалась с короткой мальчишеской стрижкой, вернее, абсолютно седым ежиком. Спускаясь по ступеням, я увидела этот серебристый хрупкий затылок и только мгновение спустя поняла, что он принадлежит моей старой даме.
Она сидела за столом спиной к ступеням и боком к единственному окну, выходящему во дворик вровень с землей, от чего за стеклом иногда возникала трехцветная кошка, полудомашняя. Летом, случалось, эта наглая животина впрыгивала через окно прямо на стол. Обстановка здесь была самая свойская...
По углам в каменных нишах под сводчатым беленым потолком были спрятаны динамики. И после короткой паузы над нашими головами зазвучала «Шен хар венахи», как всегда – волной глубокой и благодатной грусти. Два верхних солирующих голоса выплетали прихотливый орнамент на фоне протяжного баса, что тесными шажками полутонов переступал вверх и вниз по ступеням мелодии...
– Меня зовут Мирьям, – сказала дама. Я тоже назвалась.
– Хотите, расскажу о районе, где мы находимся? – предложила я. – Он называется Нахалат-Шивъа, это один из самых старых...
– Не надо, – остановила меня Мирьям и улыбнулась. – Я прожила в Иерусалиме изрядную часть жизни и с этим районом знакома... Знаете, что раньше было в этом подвале? Здесь много лет сидел Пабло, старик из Уругвая... Чинил и настраивал музыкальные инструменты... Конечно, он давно умер. Но мне приятно, что эти старые камни до сих пор слушают музыку... Григорианский хорал, да?
– Нет... – сказала я. – Это грузинское хоровое пение, «Шен хар венахи», знаменитая старинная песня...
– Вы хорошо знаете грузинскую музыку?
– Нет, просто один из этих голосов... высокий такой, слышите, он как бы оплетает полутонами мелодию второго тенора... это голос Васила, хозяина заведения... Он до приезда в Иерусалим пел в фольклорном ансамбле... А я столько супов здесь выхлебала, что научилась слышать голос Васо отдельно ото всех.
– И о чем же он поет?
– Это на старогрузинском... Мне Васо переводил... постараюсь вспомнить... Ну, если приблизительно... скажем, так:
что-то в этом роде...
– Красиво... – задумчиво проговорила она. – Как? Благоуханный плод? Взращенный в раю?.. В раю... Красиво... Это, конечно, о женщине...
– О женщине, – согласилась я... – Или о Боге...
Мирьям внимательно оглядела накрытые льняными скатертями грубые деревенские столы...
– Не думала, что так ясно вспомню Пабло... Он был маленький, живчик... Вон там, в углу, стояли клавикорды, два клавесина, по стенам развешаны скрипки, две-три гитары, мандолина, старинная лютня... Здесь даже барочная скрипка была и виола да гамба – чего только ни приплывало в пустынную Палестину! И на столах у той вон стены рядком лежало столько разных диковинных дудок, свирелей, бубнов, трещоток... По этому хламу вполне можно было изучать историю музыкальных инструментов народов всей земли... Мы сюда иногда заходили с мужем... У него были потрясающие способности к музыке, он сразу начинал играть на любом инструменте, даже на таком, который впервые видел...
– Это звучит несколько... фантастично, – заметила я.
– Да-да! – живо отозвалась она. – Однажды в юности это спасло его. В гетто. Герр Менцель, комендант, был страстным меломаном и довольно хорошим флейтистом. Он услышал, как Адам играет на мандолине, и приказал являться на репетиции квартета, который организовал там, в гетто. Но партии мандолины не было в нотах, которые имел герр Менцель, поэтому Адаму пришлось освоить скрипку.
Явилась Ольга с
Мирьям раскрыла твердые коричневые створы, побежала взглядом по кудрявым строчкам, набранным псевдо-грузинским шрифтом.
– Послушайте моего совета, – сказала я, накрыв ладонью ее крапчатую старческую руку. – Здешний грибной суп, да еще в такой ливень, может поистине украсить жизнь двум бродяжкам, вроде нас с вами.
Она засмеялась, захлопнула меню и откинулась к высокой спинке стула:
– Идет! Но и выпить что-нибудь, непременно... Некоторое время при участии заинтересованной Ольги мы выбирали между изабеллой и киндзмараули... трижды склонялись в ту и дважды в другую сторону. В конце концов остановились на хванчкаре.
– Я раскрою ваш зонт на кухне, чтобы высох, – сказала Ольга. Затем принесла чайник и две чашки, разложила салфетки... Когда она ушла, я выждала несколько мгновений, несколько тактов мужественно звучащего хорала, чтобы не обнаружить так скоро мой гончий интерес к новому собеседнику, жадный голый интерес, которого я вечно стыжусь и не могу преодолеть...
– О каком гетто вы упомянули? – осторожно спросила я.
– О Гродненском, – ответила она и потянулась налить себе чаю из чайника.
Прозрачная пунцовая струя заполнила ее высокий стакан, который мгновенно запотел, вытолкнув на поверхность сушеные мячики ежевики, смородины и голубики...
– О-о... какой интересный букет... – Она с удовольствием вдохнула пар над стаканом. – Все ароматы леса – как в рекламе!
Нам принесли по бокалу хванчкары – вина чуть более терпкого, чем мне нравится, из тех, что длятся долгим шершавым эхом после глотка где-то в глубине нёба.
Мирьям попробовала, одобрительно кивнула:
– Недурно... немного похоже на кьянти... – И приподняла бокал: – За очарование случайных встреч!
Я пригубила вино и благоразумно отставила бокал в сторону. Все же за рулем, да еще первый день, одна...
– И ваш муж... выжил в гетто, потому что играл на разных инструментах?
Она усмехнулась, ее морщинистое лицо под седым ежиком волос засветилось каким-то клоунским лукавством.
– О, нет... Адам был не из тех, кто стал бы полагаться на немецкую страсть к музыке... Если б вы знали Адама, вы бы не задали такого идиотского вопроса... К тому же, он тогда не был мне никаким мужем. Нам вообще было едва по шестнадцать лет... Такие местечковые Ромео и Джульетта, влюбленные до судорог и не смеющие прижаться друг к другу поосновательней...
– Как! Значит, и вы в то время были в гетто?
– О боже, – вздохнула она, – что вас так удивляет? В то время все евреи в тех местах были если не в армии, то в гетто, в лагерях, либо уже гнили в ямах...
Я вспомнила ее странное заявление о могиле мужа и решила на всякий случай промолчать.
– Но эти музыкальные экзерсисы с герром Менцелем дали ему время. Время, понимаете? Самое важное, самое драгоценное: время. Потому что музыкантов тогда еще не увозили. Днем он музицировал на скрипке, а ночью рыл подкоп из заброшенной кузни... Она была очень удачно расположена – впритык к забору, на отшибе... И знаете, что было самым трудным?
Она усмешливо глянула на меня, словно ожидая вопроса. И сразу же ответила:
– Самым трудным было перед репетициями отчистить ногти. У музыканта руки на виду и не должны вызывать подозрений...
Явилась Ольга с подносом традиционных бесплатных салатов «от дома», принялась расставлять керамические мисочки с зеленью, лобио, баклажанами с чесноком... Положила на угол стола деревянную доску с лавашем.
– Осторожно, только из печки! – предупредила она. Но мы обе немедленно потянулись к источнику благоуханного горячего воздуха и, обжигаясь и дуя на пальцы, оторвали по хорошему куску... Несколько мгновений моя гостья только охала, широко раскрывая рот и ладонью загоняя туда воздух.
– Не увлекайтесь, – предупредила я. – Помните о главном!.. Минут через двадцать грядет божественный суп в окружении грибных ангелов...
– У нас под Гродно были роскошные грибные леса... А что это они поют все время одну и ту же песню?
– Ну что вы... Это уже другая, «Гапринди, шаво мерцхало»... Слышите? Они замирают, сходят на
– Вот и Адам всегда называл меня глухарем и не понимал, как это можно одну мелодию спутать с другой...
– Вы бежали вместе с ним через подкоп, – сказала я утвердительно.
Она покачала головой, опять таинственно усмехнулась, погрозила мне пальцем:
– Вы хотите пролистнуть половину моей жизни и заглянуть в конец... Нет. Я не бежала с ним... Да, Адам пришел за мной ночью и просил, чтобы я ничего не брала с собой, ничего, шла так, как стояла, – в одной рубашке. Там, на другой стороне, нас должен был ждать с какими-то вещами Федя, сын кузнеца, дружок Адама... Но... мама сказала папе: как так, он еще не просил ее руки, не сватался, не говорил с нами! Нет, Мирьям – девушка из хорошей семьи, а не шлюха какая-нибудь! Она не побежит за ним в одной рубашке!.. Мама всегда была у нас очень... как это сейчас говорят... авторитарной. Это она настояла, чтобы папа согласился войти в юденрат... ей казалось, что так она спасет всю семью... Я видела по папиному лицу, что он не прочь меня отпустить, и я рыдала и билась, как связанная овца... Но ничего мне не помогло... Сейчас даже странно – как это я не убежала с ним... Так просто: повернуться, схватить его за руку и убежать... Иногда просыпаюсь ночами и представляю, как отворачиваюсь от мамы, хватаю Адама за руку и мы бежим, бежим, бежим!.. Я отворачиваюсь, и мы бежим!.. Отворачиваюсь... и – бежим!.. Но тогда я и вправду была хорошей дочерью. Я только плакала, горько плакала... И Адам стоял бледный как смерть и смотрел на меня такими глазами, будто хотел этими глазами унести меня с собой. А мама была – кремень. К тому же она боялась, что мой плач разбудит всех вокруг, и велела Адаму убираться... Он повернулся, ударил кулаком по двери и ушел... И все... И больше я не видела его... До самой смерти.
Из кухни показалась Ольга с подносом, на котором курились две маленькие Фудзиямы...
Я обескураженно глядела в рассеянное лицо старой, явно безумной женщины, перепутавшей все нити своей судьбы: гетто, смерть мальчика, которого она упорно называла мужем, но никогда не была на его могиле, их, очевидно, загробную жизнь в Иерусалиме и даже этот полуподвал со старым музыкальным мастером, возможно, придуманным ею по ходу дела...
Полная чехарда в ее голове с ежиком серебристых волос и меня привела в смятение. Сейчас я уже не знала, как пристойней завершить это случайное знакомство. Да и смирная ли она? А вдруг она подвержена приступам?
Мирьям блаженно склонилась над горшочком, окунула лицо в жемчужный пар, замерла с прикрытыми глазами...
– Боже... – проговорила она. – Что за упоительный запах... Настоящий грибной суп!
Вздохнула и взялась за ложку...
Вновь с крутых беленых небес грянул хорал запредельной любовью, тенор вился, ласкался к басам – то ли прощение вымаливал, то ли пытался удержать ускользающую радость: «Добрый, прекрасный, юный... Благоуханный плод, взращенный в раю...»
– И больше я его не видела до самой своей могилы, – проговорила она вполне деловым тоном.
Я окоченела. Подумала, не попросить ли Ольгу сменить хорал на что-нибудь легкое, из европейской эстрады... Мягко и сочувственно проговорила:
– Понимаю вас...
– Ни черта вы не понимаете, конечно, – спокойно отозвалась она, прихлебывая с ложки с таким аппетитом, таким здоровым удовольствием на морщинистом лице, что вся эта картина показалась мне ошибкой звукооператора, записавшего на бытовой зрительный ряд текст из совсем другой, трагической и безумной киноленты...
– Главное, я сама не понимаю, к чему вам вся эта история. – Она подняла брови, когда-то наверняка длинные и густые, ныне тщательно реставрированные черным карандашом. – И с чего это меня сегодня так развезло... Не с бокала же вина... Если б вы знали, сколько я могу выпить без всякого ущерба госдепартаменту! – И постучала согнутым пальцем по собственному черепу. Ее морщинистая щека смешно, по-детски оттопыривалась справа непрожеванным куском лаваша. – Видели бы вы, сколько выпивали мы с Адамом за вечер в одном ресторанчике в Бергамо... Мы любили там бывать, у синьора Марчелло... Раз восемь приезжали. Если уж есть рай на земле, доложу я вам, то он расположен как раз в Бергамо, на вершине холма, в Старом городе... Здесь можно курить, как вы думаете?
Вот этого еще моей астме не хватало – чтобы меня обкурила до приступа старая сумасшедшая приблуда... Я выразительно замялась, как делаю всегда – чуткий курильщик понимает и смущается, – но она уже достала пачку сигарет, зажигалку... Закурила...
– Ладно. – Она длинно выдохнула, разгоняя ладонью дым. – Вот вам история Адама... Он не любил ее рассказывать, о многом, как понимаю сейчас, умолчал. Никогда не отвечал на мои прямые вопросы, а я сразу умолкала, когда видела на его лице это выражение... знаете, бесконечной усталости... безысходности... не знаю, как сказать точнее, но чувствовала этот миг печенками! А потом... после... ну, когда он исчез окончательно, я обнаружила, что его история похожа на брюссельские кружева – дырки, дырки и сплетения множества нитей... Так вот, он ушел через подкоп и с Федей бежал к партизанам. Но сначала его не принимали в отряд, прогоняли – на черта ты нам, говорили, сопля жидовская, даже оружия у тебя нет... И вот дальше – дырка, очередной узор в кружеве... Как он добыл оружие – не знаю. Вроде бы выследил немца... С полгода сражался в отряде и никогда не знал, с какой стороны следует больше бояться пули...
Потом пробрался в Польшу, оттуда – во Францию... Там несколько месяцев воевал в одном из отрядов Сопротивления и... ну, это опять некая дырка в кружевах, только с тех пор он не любил французов и называл их говнюками... А, вспомнила: однажды, говорит, я оглянулся вокруг и удивился – почему в нашем отряде есть кто угодно – поляки, армяне, евреи, украинцы, чехи... и так мало французов? И с чего это, подумал, я голову кладу за то, чтоб одних говнюков избавить от других говнюков?.. Потом он рассказывал еще кое-что: вроде, спустя много лет те, кто выжили после расстрелов, свидетельствовали о случаях, когда команда «пли!» раздавалась по-французски... Говорил, что была такая дивизия в СС под названием «Викинг», формировалась она в Норвегии, но входили в нее добровольцы из разных стран, то ли покоренные мечтой фюрера, то ли в стремлении к наживе... Эта вечная грязная накипь народов, знаете... жажда крестовых походов, не важно в каком направлении... Так вот, в составе этой дивизии, говорил он, было много французов... Лично я считаю, что подонков хватает у кого угодно, только Адам к этому относился иначе. В этом он был непримирим! Говорил – они своим женщинам головы, головы за связь с немцами брили, вместо того, чтоб у них прощения просить, вояки херовы! Знаете, он потом и в Париже – в Париже! – не любил бывать... А я так люблю Париж... это были вечные семейные скандалы...
Так вот, он решил пробираться в Эрец-Исраэль. Уж погибнуть, говорил, так за своих... Но еще на несколько лет застрял в Европе: в составе этих секретных групп разыскивал и собирал тех, кто спасся из нацистских лагерей, и переправлял их в Эрец-Исраэль на латаных суденышках... Кстати, многие пробирались пешим ходом – через Румынию, Польшу... Вам известно, что с сорок четвертого по сорок восьмой год «Бриха» переправила порядка двухсот пятидесяти тысяч евреев в Палестину? Тебя я даже не высматривал, говорит Адам, знал, что погибла вся семья... И это было правдой... Ну, а потом, когда в сорок восьмом Израиль был провозглашен и сюда хлынули со всех границ сразу пять армий, он воевал здесь... Вы видели, конечно, останки грузовиков, что выставлены вдоль шоссе на Тель-Авив? Их называли «сэндвичи», потому что фанеру обшивали на живульку листами железа... Вот в таком «сэндвиче» Адам возил продовольствие в осажденный Иерусалим... И в Шестидневную воевал, конечно, тоже... Раза три был ранен... А в перерыве успел закончить университет, потом аспирантуру... Адам был выдающимся биологом, это между прочим, профессором в институте Вайцмана, заведующим лабораторией... Ну, а в Войну Судного дня воевал уже его сын Гидеон. Гиди хороший мальчик, сейчас ему пятьдесят пять, у нас вполне приятельские отношения... Вот как раз он и должен был сегодня меня встретить и доказать, что Адам не бросил меня, не смылся к какой-нибудь курве, а лежит как приличный человек в приличном месте... Но Гиди приболел... Сердце у него пошаливает... Надо делать «центур», я уговариваю, а он все тянет...
Из кухни выглянула Ольга – проверяла, не забрать ли пустую посуду, но я взглядом остановила ее, чуть качнув головой. Она молча показала руками – ничего, мол, больше? И так же молча я кивнула на опустевший чайник.
За окном, вровень с нашим столом, возникла кошка. Уселась, уставилась на нас не мигая...
– Мирьям... – проговорила я... – можно я задам вопрос наконец?
– Не надо. – Она загасила сигарету в пепельнице. – Понимаю, о чем вы хотите спросить. Я все расскажу... Знаете, впервые я рассказывала эту историю спустя тридцать лет после расстрела сотруднику музея «Яд ва-Шем». Он был наш хороший приятель и настоял... Тогда у них только закладывали Аллею Праведников, где сажали деревья в честь людей, которые не боялись спасать евреев в том аду... И он уговорил меня, что я должна совершить этот шаг... преодолеть себя... оставить память, сви-де-тель-ство!.. Потому что я свидетель. Я говорила ему: я не свидетель, нет, я покойник... я – дохлятина... Вот тогда мне было худо, в первый раз... Я выталкивала слова из самого нутра, а они не поддавались... Это было похоже на то, как долбят каменистую почву, или песчаную, лесную, всю прошитую корнями деревьев... Да-да... я выталкивала из себя слова, и перед глазами у меня был папа, как он хекал и всаживал лопату в лесную песчаную почву, а она не поддавалась, и он все хекал и бил по корням, и копал, копал нашу могилу... Вот тогда было страшно говорить, вытаскивать это из себя, из земли – на свет божий... Я стала задыхаться, и Адам оборвал интервью, прижал меня к себе и велел нашему приятелю уходить, катиться куда подальше со своей Аллеей Праведников... Но прошли годы... и с тех пор я уже столько раз повторяла этот рассказ самым разным людям, журналистам, ученым, даже на каких-то симпозиумах, где регулярно пытаются осмыслить этот непроизносимый кошмар, который они называют Катастрофой... У меня уже давно это выстроилось в такой, знаете, фильм... тяжелый, ужасный, но сто раз виданный... И не про меня. Я привыкла. Уже не чувствую, что рассказываю о себе... – Она судорожно затянулась последним дымом, со странной гримасой раздавила в пепельнице червячок сигареты и оживленно предложила: – Давайте-ка я так и стану говорить:
Ольга, улыбаясь, вынесла новый чайник с ягодным отваром.
– Как сегодня наш супчик? – спросила она, собирая посуду. – Понравился?
Ей никто не ответил.
Кошка за стеклом заметалась, пытаясь открыть лапой створку окна. Не могла смириться с зимой...
Мирьям закурила очередную сигарету, я же молча и тяжело смотрела на нее, вдыхая отравный дым и зная, что ночью буду задыхаться так же, как она, впервые рассказывая свою историю...
– Так вот, когда
Все тонуло в душераздирающем вопле, небо, деревья, поляна с глубокими ямами... И этот вопль стихал и стихал под ударами прикладов, под хруст костей... Видно, сначала был приказ беречь патроны... Потом это стало невозможно, они бы просто
Отец, вероятно, сошел с ума и все поддевал на лопату землю и засыпал яму, поддевал и сбрасывал, весело так, споро... пока солдат не шибанул его прикладом в затылок и он не полетел с края ямы вниз... И тогда
Внезапно оборвались все звуки: умолк хорал, прекратился ливень снаружи... даже из кухни не доносилось звяканье посуды... Несколько мгновений тишина висела под сводами полуподвала, как бы раздумывая, во что перелиться; так струя вина пробирается по узкому горлу кувшина, чтобы хлынуть в бокал.
И через минуту с улицы хлынули чьи-то голоса, вкатились в калитку, заполонили двор грузинской речью... Им сверху торопливо и радостно отвечала Манана, голосом будто поднимая гостей, зазывая на террасу и в большой светлый зал наверху...
И там уже, внутри, голоса зазвучали раскатисто, звонко, с трехголосным смехом... И сразу же у нас, внизу, мечтательно и тревожно отозвался трехголосием хорал...
Везло нам сегодня – вернее, мне. Очень мне сегодня везло. Я не могла взять в толк – как это никто, кроме нас, не заглянет в это уютное логово, в мягкую полутьму полуподвала, где ласково белеют грубые деревенские скатерти на столах и вновь расцвел виноградник в Эдеме... Наткнулась взглядом на свой бокал с вином и разом все выпила.
– ...Вот о том, как
Наконец, они выбежали из сарая, решив, что
– Поразительно! – вскричала я, смахнув нож со стола. Испуганная моим выкриком или резким движением, кошка метнулась вдоль окна во двор.
– Это был мой личный Праведник Мира, – сказала Мирьям. – И с тех пор я никогда не ем свинины. Где бы ни оказалась, чем бы меня ни потчевали – я не притронусь к свинине. Обычно люди понятливо кивают – да-да, традиции, кашрут... Я отвечаю им: плевала я на ваш кашрут!.. Я давно уже не хорошая девочка, я плюю на кашрут, на традиции и любые идиотские приличия! Просто не ем свинины. Точка.
Снова послышались во дворе оживленные голоса, мелькнул в проеме двери бежевый плащ, и вошла пара, он лет пятидесяти, она – гораздо моложе, я узнала в них актеров театра «Гешер». Они остановились на пороге, вглядываясь в полумрак, и актриса проговорила:
– Вон туда, в уголок!
Но тут за их спинами возникла Манана, как всегда, гостеприимная и сердечная.
– Может, хотите в верхний зал? – предложила она. – Мы там недавно ремонт закончили, кондиционер поставили... Здесь сыровато в дождь...
И гости переглянулись и поднялись в верхний зал...
– Опять пронесло, – сказала Мирьям. – Кондиционер в такой холодный день – действительно, великое благо...
Мы замолчали.
Во дворе, как это бывает в горах, стремительно угасал скудный свет февральского дня, буквально за пять минут процедив стадии сиреневого, лилового, чернильного; наконец, завис над единственным фонарем дымчатым ореолом, повторив тот же электрический круг на мокром камне двора...
Виноградник с единственной изюмной кистью, терраса, мелькающая там и тут кошка освещены были только этим фонарем и светом из окон верхнего отремонтированного зала...
– Раньше я лишь читала о подобных историях счастливого избавления, – пробормотала я, – и всегда думала, что во многом это – литература...
– История...