Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Искусственный голос - Григорий Аронович Тарнаруцкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Ну, в детство не в детство, а поучиться такой адаптации надо. Кстати, ваш долг и других научить: лучше искусства с этим никто не справится. Почему бы, скажем, вам не спеть в современной опере? Новая музыка довольно точно улавливает особенности сегодняшней жизни. Говорят, она не чужда и влиянию НТР.

— Как-то не представляю себя в дуэте с компьютером.

— А вы представьте. Было бы интересно.

— Я певец — не эксцентрик. Оригинальный жанр — не моя стихия. В опере люблю именно музыку. Чайковского, Верди, Мусоргского…

— Между прочим, каждый из них в свое время был новатором. И такие же, как вы, ревнители классики освистывали самые великие произведения. Впрочем, мы отвлеклись. Вы ведь хотели…

По тому, как врач внезапно прервался, Громов ощутил, что за спиной кто-то есть.

— Что? — спросил Красин, устремляя поверх него взгляд.

— Опять Шарыгин, — сказали сзади Громова.

Вначале он даже не понял, почему внутри у него все похолодело, затем ясно всплыло в памяти худое небритое лицо Константина Михайловича. Леонид подумал, что, как ни странно, все последнее время совсем не вспоминал о нем.

— Я сейчас приду, — пообещал кому-то Красин.

Дверь за спиной едва слышно притворилась.

— Кто этот Шарыгин? — с трудом поинтересовался Громов.

— Один каскадер. Отчаянный парень. Уже третья травма головы с тяжелым психическим расстройством, а все неймется. Что, ваш знакомый?

— Нет, просто любопытство, — ответил Леонид, все еще не справляясь с волнением. Красин задумчиво посмотрел на него.

— Знаете, я тоже предпочитаю Чайковского современной музыке, а настоящие бифштексы — синтетическим. — Он поднялся. — Извините, мне надо идти. Больной ждет. Я ему действительно нужен.

От Красина Громов вышел разочарованным. Медленно побрел по улицам, не замечая, как задевают его обгоняющие прохожие. Мысли тянулись словно загустевшие. Казалось, им трудно просачиваться через мозг, отчего каждая по долгу застаивалась, нехотя уступая место новой.

Визит к психиатру был, конечно, пустым номером. Профессор прав, не стоило у него отнимать время, утаивая самое главное. Но не мог же, в конце концов, Громов выложить перед ним фантофон: вот, мол, та самая колючка, которая постоянно царапает душу… А интересно, как бы тот отреагировал? Предложил бы извлечь занозу? Или терпеть ради приносящего радость искусства? Ох уж эта лютость альтруизма! Хочешь не хочешь, а добывай людям удовольствие своими муками. И добро бы, здоровыми, творческими…

Однако что ему нужно было от доктора? Излечения, в какое он сам не верил? Успокоения?.. А почему бы и нет? Нельзя же вариться все время только в собственном соку, тем более отравленном сомнениями. Разве плохо, если кто-нибудь разбавит его сочувствием? Может, ему, профессору психиатрии, и стоило как раз рассказать всю эту историю с «восстановлением» голоса? По крайней мере, не выдаст, — обязан хранить врачебную тайну. Да, но не возвращаться же: извините, дескать, недоисповедовался, утаил главный грех… Придется искать другого духовника.

— Громов! — остановил его неожиданный оклик, с той стороны неширокой улицы махал ему Алексей Нерович.

Леонид неспешно перебрался через дорогу, и Нерович протянул руку.

— Здесь, за углом, в пивбаре, есть вобла. Зайдем? Я вижу, ты никуда не торопишься.

— Вообще-то мне нельзя, — соврал Леонид. — Пиво действует на связки хуже водки. А впрочем, пошли. Посижу просто так, за компанию.

Народу в пивбаре оказалось много, но им удалось найти отдельный столик возле окна. Глядя, как Алексей аккуратно разделывает воблу и прихлебывает из высокой кружки пиво, Громов страдал от проснувшегося аппетита, корил себя за ненужное вранье, мешающее теперь присоединиться к приятелю.

Нерович был довольно известным писателем. Правда, несмотря на давнее знакомство, читал он его произведения без интереса. Тот, вероятно, это чувствовал и никогда не заговаривал о своем творчестве. Это делало их общение непринужденным, каким-то особенно удобным. Но на сей раз Нерович изменил правилу. Причем в его жестах, в тоне ощущалось раздражение.

— Закончил недавно повесть. Перечитал и, знаешь, захотелось тут же порвать ее. — Он сделал паузу, ловко очистил очередную рыбешку. — Поверь, вещь не хуже других. Скорее лучше. И все-таки бесполезная. Развлечет, не больше. Как, кстати, и все предыдущие. Думаешь, дело в таланте? Нет, брат. Я, может, в этом качестве не уступаю Тургеневу. Только тому было проще. Он созревающую базаровщину наблюдал не торопясь, со вкусом, точно жаркое на медленном. огне. Видел, как подрумянивается, как набирает злость, — во всех подробностях. А сейчас, пойди-ка, разгляди. Нынче мир для художника стал неуловимым. Он выбрал такую скорость, что любой читатель успевает во сто крат больше узнать и пережить, прежде чем писатель выскажется на эту тему. В общем, пока перевариваешь какое-нибудь социальное явление да вынашиваешь образы, начинаешь чувствовать, что тебе уже и удивить-то нечем. Вот и лепишь скороспелки, от которых и самому становится тошно. Поневоле задумаешься, на черта твое творчество нужно и куда себя девать?

Громов смотрел в окно на снующих мимо людей и думал, как много из сказанного Неровичем похоже на только что услышанное в кабинете профессора. «Господи! — вдруг мелькнуло у него. — Да ведь с ним творится то же самое!» От этой мысли ему на мгновение сделалось легче, не так одиноко. Захотелось продлить, усилить ощущение спасительной схожести, едва ли не родства. Он уже готов был раскрыться, не стыдясь своих терзаний, своей неполноценности, но тут же спохватился, вспомнил о неприятной привычке Неровича неожиданно перебивать собеседника собственными откровениями, всегда кажущимися ему более важными. И сразу Громову стало нестерпимо скучно.

«Ну, чего разнылся? — уже с неприязнью поглядел он на приятеля. — Ведь завтра же снесет свою рукопись в издательство».

Не в силах справиться с внезапной переменой настроения, Леонид поднялся из-за стола. Нерович оторвался от воблы.

— Прости, дружище, забыл об одной срочной встрече, — краснея, произнес Леонид, понимая, что тот навсегда запомнит проявленное к нему невнимание. — Пойду, пожалуй. Не сердись.

На улице Громова вновь охватила неловкость. Стало жалко покинутого и, конечно, вдрызг разобиженного писателя. «Ну, да черт с ним, — решил Громов. — Меня бы он наверняка не выслушал».

Около дома Леонид задержался, хотел посидеть на скамейке, но она оказалась, как всегда, занятой пожилыми женщинами, вероятно соседками, которых он никак не мог запомнить в лицо. Громов осторожно поздоровался, — кто их знает, пришлые или здешние, — и вошел в подъезд. Поднимаясь по лестнице, заглянул в дырочки почтового ящика. По тому, есть или нет в нем почта, он узнавал, дома ли Надежда. Почта лежала нетронутой. Леонид вытащил несколько газет, журнал «Театральная жизнь» и письмо. Почерк он не узнал, но что-то знакомое мелькнуло в обратном адресе. Громов вынул письмо из газет, куда успел сунуть, и тут же, на лестничной площадке, рассмотрел. Оно было из Томска от Константина Михайловича Шарыгина и предназначалось Наде.

Сначала Громов удивился лишь одному: почему Константин Михайлович пишет именно ей, а не ему или обоим вместе. Распечатал конверт, извлек пару листков бумаги, оказавшихся телеграфными бланками. Обратная сторона их была заполнена мелкими неразборчивыми строчками, которые приходилось перечитывать по нескольку раз, разгадывая каждую закорючку или неожиданное сокращение, чтобы добраться наконец до смысла.

Еще трудней доходил до него другой смысл, тот, что обнаруживался за этим десятком торопливых фраз. Переписка сама по себе казалась довольно странной, — Надя лишь однажды и виделась-то с Шарыгиным, — но больше всего удивляла занимавшая их тема. Речь шла о нем… Нет, не просто о нем, а о чем-то накрепко скрученном в единую душу. Его боль, его мучительные раздумья были тут общими.

Громов вдруг заспешил, собираясь тотчас написать в Томск, и сразу осекся, со стыдом вспомнил, что за все это время не только не черкнул Шарыгину ни строчки, но и почти не думал о нем. Впервые совсем ясно представилось усталое, осунувшееся лицо старшего инженера, каким он видел его в последний раз, добрый, чуть грустный взгляд, прямиком попадающий в то самое больное место, которое хотелось скрыть абсолютно от всех. Леонид догадывался, почему старательно избегал этого воспоминания, почему не сам, а Надежда первой поняла, как необходим ему Константин Михайлович.

Да, Надежда… Милая, простодушная, немного вздорная Надежда. Как же он мог проглядеть, что это далеко не все ее качества? Странно, но ему и в голову не приходило искать у жены сочувствия, совета. А ведь тут и преступать было нечего, — самое главное, что тщательно таилось от посторонних, Надя знала… Ну, хорошо, теперь и он знал иную Надежду, разве это хоть сколько-нибудь меняло дело? Попробовал представить чистосердечный разговор между ними, даже подобрал подходящие слова и понял, что ничего не выйдет. Жена оставалась такой же близкой, но разделявшее их пространство не согревалось. Еще тогда, во время глупой ссоры перед отъездом, этого ощущения не было. Оно пришло после Парижа.

После Парижа вообще изменилось многое. Громов заметил, что даже походка у него стала какой-то неуверенной, будто почва под ногами сделалась менее надежной. Впрочем, чего там походка, когда не находила равновесия вся душа. Он и раньше, до поездки, смутно чувствовал приближение кризиса, — огромный чужой город, где взгляду не встречалось ничего знакомого, заставил растеряться окончательно. Не случись этой одинокой тревожной поездки, возможно, Громов устоял бы, и у него хватило бы сил удержать связь с людьми, без которых он теперь не находил опоры.

Леонид не мог определить, что же столь непреодолимо разделило его с женой и с Шарыгиным. Нет, не стыд за поступки, — в них-то можно было повиниться, — а нечто большее, похожее на душевный паралич, когда мучительно хочешь выразить чувства и не можешь. В детстве Громов нередко видел сон, от которого долго потом тоскливо сжималось сердце. Снилось, будто тонул, силился позвать на помощь, но крик получался беззвучным. Стоящие неподалеку родители, не подозревая о беде, оставались безучастными. Сейчас им овладела другая немота. Она была страшней потери голоса, какую Громов пережил недавно.

Тот детский сон просто кончался, принося тем самым избавление. Тут же оставалось надеяться только на собственную волю. Но как ему вырваться из этого состояния, как стряхнуть тяжелое парижское оцепенение? Вытащить из кармана фантрфон, раздавить, высыпать крошки в мусоропровод и, вернувшись в Томск, опять начать новую жизнь? Что, собственно, удерживает его? Музыка, ради которой он пошел на эти пытки? Так почему бы не в ней искать спасения? Громова вдруг остановила эта мысль, вспомнились слова Красина. А ведь профессор, пожалуй, прав: нужна новая музыка, способная разбудить еще нетронутые эмоции. Может, именно такая ждет его у Тавьянского? Впрочем, вряд ли. Старик — педант, жил одной классикой.

Тавьянский прибаливал и пригласил Громова прослушать оперу к себе домой. Жил он где-то в Орехово-Борисово, и Громова подбросил туда тот самый шофер микроавтобуса, что вез его из аэропорта. По дороге поговорили о том, как разрослась и изменилась за последние годы Москва, стала не такой уютной, что в некоторых районах чувствуешь себя, словно в совсем чужом городе.

— Вот и улицы-то нужной не найдешь, — ворчал шофер, сворачивая наугад на очередном перекрестке. — Где этот Ореховый бульвар, черт его знает?

Наконец они увидели искомую табличку и остановились.

— Обратно махну на метро, так что не заезжайте, — сказал Громов и направился к кому дому, на котором как-то углами, зубчиками терки, выступали балконы.

Старый дирижер был одет совсем не по-домашнему и заметно нервничал. Он развязал тесемки большой нотной папки, с какими ребятишки ходят в музыкальную школу, и выложил на рояль пачку листов.

— Вот, Леня, — он впервые назвал его так. — Сочинил первый раз в жизни оперу. Не знаю, понравится ли вам?

Громова удивила непривычная робость всегда сурового и чуть высокомерного старика. Удивила и тронула. Он, насколько мог, изобразил заинтересованность. Полистал клавир и поставил его перед усевшимся уже за рояль Тавьянским. Тот, все еще волнуясь, взял первый аккорд увертюры. Потом заиграл спокойней, уверенней, объясняя по ходу, где, какие должны звучать инструменты.

— Здесь солирует электроорган. А время от времени на его фоне проносится мелодия флейты…

— Электроорган?

— Да, да. Представляете, его холодный космический голос и почти человеческие флейтовые звуки?

— Но электроорган? У нас же не мюзик-холл.

Тавьянский остановился и, не отрывая взгляда от нот, сказал:

— Между прочим, когда-то в симфоническом оркестре не было валторн, пока их не ввел Локк. А Глинка, если помните, не постеснялся включить церковные колокола.

— Ну, колокола напоминают о древности. Это романтично.

— А будущему в романтике вы отказываете? Ладно, не станем спорить, — лицо Тавьянского поскучнело. — Давайте перейдем к вашей партии.

Он перебрал ноты, тронул клавиши и запел осторожным старческим тенором.

Партия Мвена Маса оказалась еще более непривычной, но она сразу взволновала Леонида какой-то неожиданной, незнакомой красотой. В ее широком спокойном звучании вдруг вспыхивали и гасли нетерпеливые жаркие негритянские мотивы, и это рождало ощущение сдерживаемой опасной энергии. Вся она, сверкающая, сильная, была похожа на послушно текущую струю расплавленного металла.

Громов невольно подался вперед, словно пытаясь телом погрузиться в музыку. Тавьянский заметил это и оживился.

— Вот здесь самое трудное место, — сказал он и скорее изобразил, чем пропел его. — Но у вас, я знаю, получится, давайте попробуем.

Леонид смутился, вспомнив, что он не захватил с собой фантофон, и торопливо сослался на заболевшее горло. Тавьянский тревожно взглянул на него.

— Не пугайте меня. Если вы снова потеряете голос, я своей оперы никогда не услышу. Кроме вас, Мвена никто не споет. И вообще, такой голос вряд ли когда-нибудь еще выдастся.

«Господи, — подумал Громов, — если бы старик знал!»

6

Первая же репетиция показала, что работа над оперой предстоит каторжная.

— Не пойму я, в чем дело, — удрученно сказал в перерыве Петрожицкий. — Чувствую, что должно быть красиво, а получается ерунда какая-то.

Все молча согласились.

— Честно говоря, я обожаю фантастику, — призналась вдруг простоватая Лидочка Матвеева, глядя на которую, трудно было угадать царственную Веду. — В ней все такое непонятное, таинственное, неопределенное, как цветной туман. А вот фантастическую музыку представить не могу.

— Не отсырей от своего тумана. Простудишься, — всю работу сорвешь, — съязвил Петрожицкий.

По коридору прошел чопорный и старомодный Тавьянский.

— Уму непостижимо, как он решился на такое, — пробурчал все тот же Петрожицкий. — Взял бы что-нибудь проще. Ну, хоть гриновское.

Громов в разговор не вмешивался. Еще до репетиций он трижды прочитал «Туманность Андромеды», всякий раз испытав новое ощущение. Когда-то роман Ефремова ему не понравился, показался рационалистичным и мало художественным. Но потом стали улавливаться совершенно необычные, яркие образы. Они были чем-то близки и в то же время совсем лишены многих, казалось бы, самых характерных сегодняшних страстей, что делало их недоступными для перевоплощения.

— Лёне хорошо. Вошел не вошел в образ, все равно с восторгом будут слушать, — сказала Лидочка. — С таким не нужно никакого ключа искать к исполнению.

— Чепуха какой-то! — возмутился баритон Анцис. — Всегда нужен ключ. Мой Дар Ветер — очень красивый партия, но ее не спеть самый шикарный голос. Надо новый сердце.

Молодого Анциса Тавьянский пригласил из латвийского театра, к нему относились с симпатией, однако рассуждений всерьез не принимали.

— Заменим, — хлопнув его по плечу, отшутился Петрожицкий. — Вставим новейшее электронное сердечко рижского производства.

Такие споры повторялись изо дня в день и становились все более унылыми. Уже никто, пожалуй, не верил в удачу, лишь жалели старого Тавьянского, мрачневшего и худевшего на глазах.

На одну из репетиций Громов пришел значительно раньше, но в зале уже сидела Матвеева с какой-то незнакомой женщиной в строгом темном костюме и в очках без оправы. Лидочка, подзывая, махнула ему рукой и принялась что-то объяснять соседке. По Лидочкиному лицу было видно, что она говорит: «Вот это и есть тот самый Громов».

— Разрешите представить, — солидно начала Лидочка, когда Громов, петляя между пустых рядов, наконец добрался до них и сел рядом. — Моя подруга Майя Корицкая, аспирантка Новосибирской консерватории. Хочу предложить ее вместо себя на партию Веды.

— Ты в уме? — удивился Громов и тут же спохватился. — Простите, Майя. Опера совершенно необычная и невероятно сложная. Тавьянский тщательно отбирал каждого исполнителя. Вряд ли он согласится.

— Я понимаю, — спокойно отозвалась Корицкая, блеснув стеклышками очков. — Но Лидии действительно не справиться.

«Ого!» — подумал Леонид и посмотрел на нее внимательней. Внешность у Лидочкиной подруги была настолько преподавательская, что, казалось, она сейчас спросит у него зачетку. «Вот будет цирк!» — решил он.

Стали собираться остальные участники, затевая с порога привычные разговоры.

— У меня сосед похож на Ноора, — сообщил Петрожицкий. — Глаза стальные, голос командора. Даром, что бухгалтер. Попробовал играть его характер, — опять не то. Чувствую, не совпадает с музыкой.

— Ты зря выискиваешь прототипы, — сказал Громов. — Их в жизни нет. Еще Александр Беляев писал, что создать психологически достоверный образ в фантастике нельзя. У наших потомков и эмоции-то будут иные. Он даже пример привел насчет матери, которая не станет, как нынешние, рыдать над умершим ребенком.

— Беляев ошибался, — уверенно возразил кто-то рядом, и Громов увидел, что это Майя. — Такие образы есть и у Лема, и у Стругацких. Разве герои «Стажеров» кажутся нам странными, хотя мир их ощущений заметно изменился? Можно понять и ефремовских, если к сегодняшним, как вы назвали, прототипам подойти с воображением. Почему-то пути научной, технической и социальной революции мы представляем, а вот духовной — робеем. У нее ведь тоже вполне определенные закономерности.

— Вы очень правильно поняли. Спасибо! — произнес со стороны голос.

Все обернулись. В дверях стоял Тавьянский. В последнее время он сильно сдал, потемнел и заострился лицом, но держался прямо, словно стержень, упрямо скрепляющий их сырую, непрочную работу. Глаза его отыскали Корицкую. Та поднялась, кончиком пальца чуть поправила очки. «Не певица, а лектор, — неприязненно мелькнуло у Громова. — Сейчас опять выдаст что-нибудь ученое». Однако ее опередили.

— Хорошо бы пригласить кого-то из этих писателей-фантастов на премьеру, — мечтательно сказал Анцис.

«Если она состоится», — поправил про себя Громов.

* * *

Пожалуй, еще ни одна премьера не вызывала в театре столько волнений. И суеты, и тревожности, и подъема — всего было больше, чем обычно.

Громов, уже загримированный, смотрел, как с муравьиной настойчивостью снуют рабочие сцены, натыкаясь на отрешенных побледневших актеров. Неторопливо прошла, щуря близорукие красивые глаза, Майя Корицкая. «Черт возьми! Вот это настоящая Веда Конг!» — глядя ей вслед, подумал Леонид.

Он вспомнил первую с ее участием репетицию, которую ждал с любопытством и странным беспокойством. Голос у Майи оказался несколько слабей роскошного Лидочкиного меццо, но волновал гораздо больше каким-то спокойным горделивым звучанием. «Культура!» — отметил в тот раз Громов. Оглянулся: все так же внимательно слушали. Внезапно Майя смолкла. Тавьянский задержал в воздухе движение рук и удивленно взглянул на нее.

— Извините, — с тем же спокойствием произнесла Майя. — Получается не совсем то. Я попробую сначала.

Несколько мгновений певица стояла словно в нерешительности, подняв к лицу сложенные ладони. Когда она запела снова, по залу пробежал трепет. Стоящий за спиной Громова Анцис вцепился ему в плечо.

— Ты понял, как это надо петь? — зашептал он горячо.

Громов не ответил, чувствуя, что перед ним, наконец, стал открываться тот самый мир, который до сих пор заслоняла упрямая сегодняшняя реальность.

С того момента работа над оперой сдвинулась с мертвой точки. Нет, их муки тогда еще не кончились, но они уже были осмысленными и направленными.

— Представлять представляю, но найти нужное звучание не могу, — жаловался Петрожицкий. Его понимали: это не удавалось почти никому. Даже Корицкая искала все новые и новые выразительные средства.

Легко было одному Громову. Воображение разыгралось, и он то и дело обогащал партию неожиданными находками. Сдержанный Тавьянский только все выше вскидывал брови.

Но однажды всех удивил Анцис. Его обычно ровный теплый баритон вдруг изменил окраску: сначала вырвался горячей яростной вспышкой, потом обдал холодом и, перебрав целую гамму оттенков, вновь окутал теплом.

— Это еще что за прорыв древних эмоций? — строго спросил Тавьянскнй, остановив оркестр.



Поделиться книгой:



Регистрация