Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Старик Мазунин - Владимир Григорьевич Соколовский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Стой! — сдавленным голосом выкрикнул Мазунин. — Ты скажи: или неправ я был?

— Одно скажу: у нас к тебе претензий нет. Ну, а насчет всего другого ты меня не спрашивай, тут самому надо думать.

Он исчез в темноте, но, отойдя десяток шагов, остановился и крикнул:

— Еще забыл, — твой комбат о тебе шибко справлялся! Я ему сейчас позвоню, пусть подъезжает. Пока!

Мазунин забрался в палатку и попытался заснуть. Но сна не было — тело и мозг отдохнули в том долгом забытьи, в котором он раньше находился. Кружилась голова, болело плечо, а сна не было. Он курил одну за другой папиросы из подаренной Кузовихиным пачки — и думал, думал. Сначала об убитом им офицере — на этот раз с чувством непонятной тоски и раздражения, — как будто тот был виноват в какой-то беде, случившейся с самим Мазуниным. Потом ему удалось перевести мысли на предстоящую встречу с Инкиным: как тот приедет, а чем они будут говорить — отношения с комбатом у него были давние, особые…

Дело в том, что Инкин был тем самым взводным, тогда еще младшим лейтенантом, которого Мазунин летом 1942 года вытащил из ревущего ада, где осталась вся их батарея. Четверо суток, задыхаясь, обезумев от голода и ярости, он тащил обмякшее тело Инкина, пока не вышел в расположение какой-то отступавшей части. Отнес его в санбат, а сам прибился к стрелковому полку.

Встретились они в Сталинграде — война не раскидала их. Мазунин командовал взводом автоматчиков, насчитывающим четыре человека. Полк же Инкина прибыл с переформировки, при полном комплекте. Был Инкин уже лейтенантом и командовал ни много ни мало — батареей. Услыхав как-то о том, что пехтура захватила в наступлении блиндаж, давно облюбованный начштаба их, артиллерийского дивизиона, и ни в какую не хочет выкуриваться, он, распалив себя, с пистолетом в руке кинулся к блиндажу. Нещадно матерясь, вглядывался в то же время в лицо старшего четырех усталых солдат — невысокого, худого, небритого, в телогрейке без всяких знаков различия. Уронив пистолет, пробормотал: «Степа, ты?!» — бросился к Мазунину, поднял его и зачем-то стал трясти…

Больше они не расставались. Инициатива исходила от Инкина; робевший перед начальством до заикания, он на этот раз удивил всех: побывал у обоих командиров дивизий — своей и мазунинской, и грозился идти выше. В конце концов, пехотинцы отпустили сержанта в артиллерию, скрепя сердце: время было такое — солдат, особенно старый, ценился на вес золота…

Инкин Мазунину доверял слепо. Иногда топорщился, покрикивал, укрепляя авторитте, и Мазунин слушался его безоговорочно. Все верно — служба! Но старшина знал: нет ничего, что комбат не сделал бы для него. Есть у спасенных людей такая — память тела, что ли.

17

Встретились они утром следующего дня перед входом в палатку. Мазунин сидел на ящике и доскребал тушенку из банки, занесенной недавно Кузовихиным, — тот зашел попрощаться, уезжая. Сам старшина только что вернулся из санбата: там плечо осмотрел врач, сестра наложила новую повязку. Там же он узнал, что поставлен на довольствие, как раненый, ему разрешается жить в палатке, и всем этим старшина был премного доволен. Особенно последним: при воспоминании о кровавой мешанине, которую ему довелось видеть во время пребывания в санбате зимой сорок первого года, у него болью захлестывало душу.

Инкина старшина заметил издалека: видел, как тот подскакал галопом на батарейной кобыле Машке к санбатовской коновязи, привязал лошадь и, оглядевшись, широким шагом направился к мазунинской палатке. Стройный, высокий, с тонко перехваченной ремнем талией, он легко шел к старшине по едва заметной в траве тропочке. Мазунин вспомнил его тело таким, каким тащил его прошлым летом: безвольное, горячее, сотрясающееся от лихорадочной дрожи. Набухло плечо, снова ощутив этот груз, — и заныло сердце. Он встал, потянулся к Инкину здоровой рукой. Тот, увидав его, тоже рванулся, пошел быстрее, наконец, подбежал:

— Степа! — Притянул к себе за плечи, но, уловив страдание в мгновенно обострившемся лице старшины, отдернулся, словно обжегся: — Что, ранен? Да не отвечай, я знаю.

Они постояли друг против друга, затем Мазунин сказал:

— Пойдем, Игорь, к лесу, посидим там. Душно в палатке-то.

Они спустились в лощину, сели на ящики, закурили.

— Слышь, Степа, расскажи мне давай, что к чему с тобой стряслось, а то разное люди толкуют. Разобраться надо.

Выслушав рассказ старшины, комбат поднялся, пробормотал:

— Ну, история! Везет тебе, Степан.

— Да уж, везет… — вздохнул Мазунин.

— Раненый, один за ними потащился, надо же. Ну, вдвоем там, втроем — на миру и смерть красна, как говорится, а одному — боязно небось. Ведь пристрели они тебя по дороге — и думай-гадай: то ли в дезертиры, то ли в перебежчики, то ли в без вести пропавшие записывать.

— Это конечно, — засопел Мазунин. — Помереть с честью, это что ж — не беда! И так всю жись подле смерти крутимся, поди угадай, когда она перст в тебя уткнет. А ежли без чести — это совсем беда, брат! — Он поежился.

— Кость цела? — осведомился Инкин.

— Цела! — Старшина снова полез за папиросой. — Скорея бы отсюда убраться.

— Да, при жаре, да при санбатском пайке — жди, когда затянется. Я, правда, привез кой-чего — рубай давай. Нехорошие здесь для лечения места. Вроде центральная Россия, а сплошь болота, низины какие-то. На море бы тебя, денька на три хотя бы.

— А что там — медом кормят? — зашевелился Мазунин.

Инкин передернулся, сказал угрюмо:

— Никак не привыкну к твоим шуткам. Медом кормят… Сам-то я на море только раз был — в детстве, с матерью. Хотел еще съездить, первый курс дворником прирабатывал, деньги копил. Когда война началась, курсом их и пропивали…

— Я тоже собирался раз, — глядя в сторону, сказал старшина. — Да не вышло, не судьба, знать-то. Ах, — вздохнул он. — Больно мне, Игорь, Митьку с Ефимом жалко. Случись же такая незадача, унеси ее лешак. Это поважней твоего моря будет. Море — что ж! Живы будем — не помрем, как говорится. Даст Бог, увидим еще. А их — нет, не увидать боле.

— Не увидать, это точно, — голос Инкина притих, осел. — Офицера-то нашего застрелил, значит?

— Застрелил.

— Так. А случись я на его месте — тогда что?

— Ну… — замялся Мазунин. — Присягу бы сполнил, конечно.

— Застрелил бы, значит? Ну, спасибо, Степа.

— За что?

— За правду.

— Как я тебе в этом соврать могу?

— Это ладно. Значит, и меня бы стукнул?

— И тебя. Да отвяжись ты, идол! — Старшина вскочил и, пошатываясь, стал взбираться по склону оврага.

Инкин догнал его.

— Ладно, Степ, не журись, мало ли что. Бывает! Война, бывает и так.

Мазунин остановился, повернулся к комбату и посмотрел ему в глаза. Тот не отвел зрачков.

— Ну, вы все, я смотрю, — выдохнул Мазунин, — вумные больно стали. Знай ругаете да утешаете меня, дурачка! Да если бы я так не сделал, не было бы мне спокою! А теперь хоть ты злись, хоть самого меня стреляй — не чую за собой вины, не чую! Вот так!

— Добро. Ты не сердись на меня, Степа.

— А, чего там.

Они подошли к палатке, поговорили еще о том о сем, и Инкин заторопился обратно на батарею. Когда лошадь с комбатом скрылись за далеким лесным поворотом, Мазунин как бы очнулся — застонал, ударяя кулаком по простреленному плечу, — чтобы хоть болью телесной заглушить накатившую тоску. Неужто и Игоря убил бы? О-о-о!..

А потом началась Дуга…

18

«Скоро после того получил я звание младшего лейтенанта и уже на законных правах командовал огневым взводом и участвовал в боях за Родину. И дошел до Кенигсберга, где и схоронил своего дорогого командира, Героя Советского Союза гвардии капитана Инкина Игоря Федоровича. На позиции, раненый смертельно, он сказал, чтобы я взял на память его портупею. И этот его последний подарок я храню теперь, как самую дорогую вещь».

Мазунин встал, потряс затекшей кистью. Вышел на улицу, сел на лавочку. Затем пошел в сенки, открыл чулан и полез на чердак. Там в углу было свалено его армейское барахло: полуистлевшая шинель, замасленная гимнастерка — Мазунин три года ходил в ней на работу; фуражка и прочее. Он порылся в груде одежды и вытащил из-под нее потрескавшийся офицерский ремень с портупеей. Долго мял и крутил его в руках, присевши на потолочную балку. Ремень стал теплый, влажный — как будто сохранил тепло носившего его ранее человека.

Мазунин бросил ремень в кучу и слез с чердака. В избе сгреб со стола тетрадку воспоминаний и потащился в свою комнатушку — читать. Читал долго, часа три. Где-то под вечер вышел и стал растапливать стоящую в горнице печурку-голландку.

— Ты спятил, окаянной! — заругалась старуха. — И так-ту ночью не продохнешь, да ишшо печку топить стал!

Старик, не обращая внимания, с наслаждением разодрал тетрадь, растопил печку и начал неторопливо совать туда исписанные крупным почерком листы. «Писа-атель! — издевательски подумал он. — Точку от запятой отличить не может, а туда же, поди ж ты. Больно ты интересной кому-то! Вон в районе у нас народу за шестьдесят тыщ, да ежли каждый жись свою описывать зачнет! Бумаги не хватит небось». Но хоть и думал так, на сердце было почему-то гадко, противно. «Не буду боле споминать. Душу-то надсаждать. И так она болит».

Теперь, без воспоминаний, жить стало совсем нечем. Мазунин злился и томил себя надеждой: ехать, ехать! Но посреди зимы — куда? Обычно с утра он одевался и уходил в город. Снежок скрипел под валенками, и по утреннему морозцу бежалось ходко, без одышки. Колесил узкими переулками, забегал к знакомым, таким же пенсионерам, ругался и кричал, жарко вспыхивая. Однажды, выйдя таким утром из дому, кружил по городу особенно долго — словно слабый, потаенный магнит вел Мазунина, то отталкивая, то приближая, к избе бывшей его гулеванки Любки Красильниковой.

19

Когда-то далеко, до войны, была женой мазунинского приятеля Аркашки Красильникова. Аркашка, тоже токарь, работал со Степаном в одном цехе. Женившись на Любке, он сразу откололся от холостяцкой компании — за это его Мазунин и поругивал, бывало. В первый список добровольцев они записались вместе, добрались одним эшелоном до Челябинска, там и расстались: в городе формировалась танковая часть, куда Красильников получил назначение. И — сгинул Аркашка: замела, проглотила его война.

Демобилизовавшись, узнал Мазунин, что после гибели мужа Любка сильно загуляла; теперь угомонилась немного, но — погуливает, слышно. Как-то вечером Степан решил заглянуть к ней, разобраться, в чем дело. Встретила она его просто, тихо, к прошлому — ни жалости, ни злобы. И как-то само собой получилось, что Мазунин остался у нее ночевать. Сильно, сильно жгла его тогда неутоленная тоска по женщине, а от Любки полыхало таким жаром, что Степан терялся и пламенел лицом. Всю войну он ждал: вот кончится все, встретится ему женщина, и будет любовь — не вороватая госпитальная, не шалая фронтовая — а так, чтобы ни командиров, ни отбоя, ни постоянной тоски опаздывающего: на войне никогда не хватает времени, это ясно…

Расстались они через месяц. Нет, не было ни ругани, ни крику — просто однажды утром Любка сказала: «Не приходи больше, Степа…» И он понял: отлюбила! Сильно не переживал, ушел — и все, потому что понимал: нет, не такая баба нужна — а хозяйственная, степенная. Конечно, он никогда не забывал о ней. Маленькая нечаянная радость — много ли их было отпущено Мазунину? При всей неказистой, худощавой внешности — бабы считали ее уродкой, мужики же думали иначе (скажем так: было в ее лице что-то такое, что действовало на всех без исключения, — то ли глаза, серые, с прищуром, то ли маленький, постоянно кривящийся в усмешке рот), — Любка была умна, умна необычайно. Это достоинство Мазунин стал оценивать только в последнее время и часто, мучась от бессонницы или проснувшись утром, про себя разговаривал с ней. Но никак не мог уловить той ясности, остроты ума — порыва, который вносила в каждый разговор Любка. Задаст ей, например, про себя вопрос, а она отвечает не так, как сама должна была бы ответить, — а точь-в-точь как мазунинская старуха.

После Мазунина Любка гулять, конечно, не перестала: и слыхал он о ней, и видал с разными мужиками. А году в пятьдесят третьем связалась она с первым городским красавцем и пьяницей Пашкой Зобачевым. Целыми днями шатался он с друзьями по рынку: статный, кудрявый, в тельняшке и хромовых сапогах, с гармонью. А вечером, после работы, за ним приходила Любка — подбирала пьяного в лопухах и тащила домой.

Родила она от него дочку, Лизочку, красивую и тихую. Трудно даже сказать почему, но девочку эту Мазунин любил больше всех на свете, даже больше, чем своих ребят. Когда Лизочка была маленькая, Мазунин с получки покупал конфет и, делая огромный крюк, шел к дому Красильниковых. Девочка ждала его в условленном месте, за огородом, смеялась, обнимала его. Часто есть сладкое ей не приходилось — жили они с матерью трудно, а Пашка сгинул куда-то еще до рождения дочери. Наговорившись с ней, Мазунин отправлялся домой. По дороге заходил в чайную и выпивал стакан водки — надо было оправдаться перед женой и за позднее возвращение, и за истраченные деньги.

После школы Лиза поступила в медучилище и уехала в город. Теперь работала фельдшером в далеком лесном поселке.

… Подкашливая от волнения, переводя дух (шутка ли, больше тридцати лет не бывал в этом доме), Мазунин постучал. В сенках открылась дверь, женский голос крикнул:

— Заходите! Не закрыто!

Согнувшись под низкой притолокой, вошел в избу. Красильикова, увидав его, всплеснула руками, заулыбалась:

— Так это Степан! Ну, слушай, вот уж кого не ждала…

— Не ждала, значит, — закряхтел Мазунин. — А я вот, вишь, настырный какой!

— Да ну тебя, Степ, болтаешь ты! Я и рада: кто бы, думаю, забежал проведать, хоть из бывших друзей. Все забыли, как старая стала. Один ты вспомнил — смех, ей-Богу!

— Чего, какой это такой смех?

— Да больно давно да коротко любовь-то у нас с тобой была — я уж и забыла совсем, а ты помнишь, вишь.

— Я — помню, да. Я теперь много спомнил.

— Чего это на тебя нашло? — удивилась бывшая гулеванка.

— Сам не знаю. Навалилось что-то, не разберу. Времени свободного много, жись спомнил, да сыздаля на себя глянул, охо-хо-о…

— Что?

— Понял, что — все! Гроб пора колотить, вот что! И положат в него и детство, и войну, и любовь нашу с тобой, Любашка. Да это бог с ним! Чему быть, того миновать нельзя. А погляди-ко на меня: и здоровьишко, и сила есть, не жалуюсь пока, и кумекаю кой-чего, — дак так и похоронить себя теперь? Нет, шалишь! Пожить еще охота, Люб.

— Может, робить пойти?

— Нет! Это — все по-старому будет! И теперь, и потом — не век же за станком стоять, даже если допустят. А я по-старому не хочу. Пущай уж те годы, что остались, сызнова для меня пойдут. Уехать я собрался, вот. Куды — не знаю еще.

— А чем там лучше-то будет? — спросила Красильникова. Волнение Мазунина передалось и ей, она сжала ладонями заполыхавшие вдруг щеки, нервно поежилась.

— А хоть и ничем! Зато это моя жизнь будет: куды захочу, туды ее и поверну, так-то вот.

— Затем и пришел, чтобы это мне сказать?

— Да нет. — Старик нахохлился, упер локти в колени и положил на ладони голову. — Я вот что: мне таких умных баб, как ты, на веку не попадалось, ни до тебя, ни после. А с мужиками нет охоты связываться. Дак скажи ты мне, Любовь-не-помню-отчество: пошто это такая дурь на меня накатила? Я вот никак не могу понять, тебе со стороны виднее должно быть — верно?

У нее закривились губы. Мазунин вздрогнул: узнал усмешку, перед которой когда-то не устоял. Заморгал, отвернулся.

— Я вот как, Степушка, думаю: много на твой век от роду было отписано, а ты вначале где-то засушил себя, да только теперь отходить стал. С одной стороны, и хорошо было: жизнь прожил — и не крикнул! Зато теперь, Степушка, кричится. А я вот загодя откричалась, и — спокойная теперь, живу себе тихохонько, и тоски нет… Да! Ты Пашку помнишь?

— Как не помню! — глухо отозвался Мазунин.

— Недавно письмо от него получила, пишет из Кемерова: плохо, мол, жизнь сложилась, ни угла, ни спокою на старости лет. Слесарит где-то, да в общежитии живет, — какой он бабе, старый-то, нужен? Ох, мужики вы, мужики — куролесите по белу свету, сорите своим семенем, где ни попало. Дак просится: прими, мол, Люба, если сможешь!

— Ну, а ты как?

— Думаю вот. И приму, наверно. Все не одной век коротать. Да и Лизонька вот рожать собирается приехать.

— Что, замуж вышла? А я не знал! — встрепенулся Мазунин.

— Какое там замуж! — Красильникова полезла за платком, отвернулась. — Такие уж мы с ней, нескладехи…

Мазунин поднялся.

— Вот как… Вот как… — шептал он. Подошел, неловко обнял ее сзади за плечи. — Много вам, бабы, счастья в жизни надо. Да только все как-то не так у вас получается: топочете, суетитесь, бегаете за ним, а толку-то нет! Без мужика — что ж, тоже ладно, а то попадет пьянь да дрянь — обиходь-ко его! Откричалась, значит… А я думаю — кричать тебе еще да кричать, Любашка…

Женщина вытерла глаза, заходила по комнате:

— Такие-то мои дела, Степа.

— Иттить мне надо, — сказал Мазунин и пошел к двери. Остановился у порога, повернулся: — Слышь, Любаш! Может, спомним молодость-ту?

— Да ну тебя, Степка! — Красильникова махнула платком, нервно засмеялась. Снова погрустнела. — Не бывать теперь этому, Степушка. Отлюбилась я, да и ты-то… Какая теперь у нас любовь может быть? Так только, для скотства. А я так не хочу. Ступай уж, не трави себя.

— Ладно. — Мазунин потоптался, надел шапку. — Слышь, Люба, — тихо сказал он. — Я вот что узнать все хотел: любила ты меня ай нет?

— Любила, Степа. Я в жизни и любила-то: Аркашку своего, тебя, да командировочного одного еще. По правде любила. Какие-то вы одинаковые были: проснусь ночью, бывало, рядом гляну — а вы не спите, в потолок глядите, смолите свои цигарки. Так сердце и захолонется. Да только не такой любви мне тогда хотелось. Я ведь дурная, Степа: башка у меня умная, не бабья, — а норов веселый, все так и тянет его на какую-нибудь чудинку. Потому я и мужиков себе больше веселых да бестолковых выбирала.

— Вроде Пашки, ага?

— Да… с Пашкой другое дело было. Как увижу его, бывало, — уж чего бы, кажись, не сделала, чтобы красотой его владеть! И ведь знаю, что пустяшный он: пьяница, дурак! — а на базаре подыму, отмою…



Поделиться книгой:



Регистрация