Старт-спутник остался в стороне. Ларин довернул рейдер на маяк входных ворот зоны испытаний и прибавил ходу.
— Я Вихрь. Освободите первую зону.
— Зона свободна.
Теперь остались пустяки. Надо катапультировать экипаж, пройти ворота зоны, дать кораблю самый большой ход и катапультироваться самому. В защитной капсуле. Остальное дело спасателей.
— Я Вихрь. Готовьтесь принять оператора.
— Понял. Спасательный бот следует за вами.
Хотя бы раз использовался этот бот по прямому назначению? А теперь пробил и его час, придется лезть в самое пекло. Как только не называли этот маленький кораблик охочие до шутки и острого словца космонавты! Колобок, черепаха, бронтозавр. Истинно колобок, корпус у него больше метра толщиной, он и термоядерное облако проскочит.
— Командир, до взрыва сто девяносто плюс-минус пять секунд, — четко доложил Шегель.
Молодчина, взял себя в руки! Ларин пустил секундомер и вышел на внешнюю связь.
— Я Вихрь. Подхожу к зоне. Имею резерв три минуты.
— Понял, три минуты.
Большая стрелка десятисекундника резво бегала по циферблату. Оборот — десять секунд, оборот — десять секунд. Еще семнадцать оборотов успеет она сделать, а потом «Вихрь» превратится в раскаленное ничто, в маленькое злое солнце, испепеляющее все вокруг.
— Бот, я Вихрь. Готовьтесь принять оператора.
— Я бот, понял. Иду рядом, слежу за вами.
— Андрей Николаевич, — послышался возбужденный голос Шегеля, — есть выход!
Это было как гром с ясного неба!
— Выход? — оторопело переспросил Ларин.
— Можно попробовать «заморозить» реактор ходом. Форсажным ходом! Гарантия успеха — процентов тридцать!
— Понял! Все понял!
Как это просто! Почему он сам не додумался до этого? Почему до этого вообще никто не додумался раньше? Может быть, потому, что «замораживать» аварийный реактор это все равно что ходить по краю пропасти с завязанными глазами?
При разгоне корабля из горячей зоны реактора с колоссальной скоростью выбрасывается плазма, а поэтому активность этой зоны на ходу заметно меньше, чем при холостой работе, когда плазма «варит» саму себя без всякой полезной отдачи. Это все давно известно… Если, например, с места резко дать сразу максимальный, форсажный ход, то утечка плазмы будет такой большой, что температура горячей зоны может упасть ниже нормы, и тогда термоядерная реакция прекратится. Реактор остановится, «замерзнет», как говорят специалисты.
Да, все это давно известно, но вот Шегеля озарило, и он понял, что «заморозить» можно не только нормальный реактор, но и находящийся в аварийном состоянии. А почему бы и нет? Попытаться сбросить готовую взорваться, закритическую плазму через рабочее сопло, гонять рейдер на форсаже до тех пор, пока не «замерзнет» реактор! А уж если ничего не выйдет, то в самый последний момент катапультироваться в защитной капсуле. Конечно, полностью от проникающей радиации она не защитит и он получит добрую порцию рентген, но ведь для чего-то существует и медицина! А разве красавец рейдер, над созданием которого три года работали лучшие инженеры Земли, не стоит риска?
Да, это будет не надежная, точно рассчитанная операция, а бег по краю пропасти, риск, расчет на удачу, игра! Даже не игра, а бой. Встречный бой со стихией, рвущейся на свободу из-под контроля человека. Вряд ли честно от этого боя уклоняться.
— Командир, рискнем? — азартно спрашивал Шегель.
Ларин бросил взгляд на секундомер. Время еще есть, две с лишним минуты. И принял решение.
— Бот, я Вихрь. Катапультирую оператора.
— Понял, готов.
Какое-то мгновение Ларин помедлил.
— Олег Орестович, катапультируйтесь.
— А… а вы?
— Попробую «заморозить» реактор.
— Но это… это нечестно! Реактор мое дело! Я остаюсь!
Он прав, он тысячу раз прав! И все-таки Ларин не мог оставить его на борту. Дело было даже не в человеколюбии и благородстве. «Замораживание» аварийного реактора требовало отдачи всех душевных сил, до капли, без остатка, выхода на самую грань возможного. Одним своим присутствием на борту Шегель связал бы ему руки. Ларин не сделал бы и половины того, на что был способен.
— Оператор, — решительно сказал он, — немедленно катапультируйтесь.
— Понял, — дрожащим от обиды голосом ответил Шегель.
Послышался легкий щелчок — это были отстреляны узлы крепления оператора, а потом хлопок. Ларин проследил по экрану за траекторией полета капсулы и, убедившись, что все в порядке, облегченно вздохнул. Все. Он остался на корабле один.
— Вот, оператор катапультирован. Меня не ждите.
— Вихрь, я бот. Вас не понял!
Ларин не стал повторять, не было времени.
— Спутник, я Вихрь. Имею резерв две минуты. Стартую, пробую «заморозить» реактор.
И хотя все уже было решено, какое-то короткое мгновение Ларин помедлил. Не то, чтобы он колебался, пути назад не было! Просто бой за рейдер требовал отличной формы, надо было привести себя в порядок, собраться. Так медлит штангист, уже нагнувшись и обхватив гриф штанги с рекордным весом.
— Вихрь, вам одна минута. Затем срочное катапультирование!
— Понял. Пошел, не мешайте.
Ларин энергично выжал ходовую педаль. Тело сразу налилось свинцом, отяжелели веки, отвисли щеки, в глазах поплыл туман… а вот и темнота! Мгновение, и Ларин убрал ногу с педали. Рейдер рывком вышел на малый ход, провал в сознании длился доли секунды. Так и было задумано. Однако желтая лампа реактора мигает по-прежнему. А ну еще раз!
Да. Так и было задумано. Ларин сознательно шел на риск, на тонкое балансирование на самой грани дозволенного. Он знал, что сбить накал реактора, а потом и «заморозить» его можно только максимальным ускорением. Надо было жать на ходовую педаль, жать до потери сознания в самом буквальном смысле этого слова. Но в самый последний, критический момент надо было остановиться! Стоило пропустить это мгновение, стоило чуть затянуть перегрузку, как темнота в глазах могла перейти в полную потерю сознания, а в такой обстановке это равносильно катастрофе. Такая балансировка на самой грани допустимой перегрузки была смертельно опасной, требовала абсолютного самообладания и уверенности в себе, но только она одна и повышала существенно вероятность успеха этого боя.
Ларин сделал не менее десятка попыток, когда, вынырнув из темноты мгновенного небытия, заметил на приборной доске уже не желтую, а зеленую контрольную лампу. Он таки сбил накал реактора! Ларин прокричал «ура», и в тот же самый момент до его слуха донесся подчеркнуто спокойный, требовательный голос руководителя испытаний:
— Ларин, я Спутник. Катапультируйтесь. Ларин, срочно катапультируйтесь.
Все, резервное время кончилось. Надо было выходить из боя. И это в тот самый момент, когда удалось сбить накал! Лучше бы тогда и не начинать, легче было бы бросить корабль. Ведь Ларин уверен — еще немного, и реактор «замерзнет». А так все напрасно: термоядерная реакция не прекратилась, плазма продолжает генерироваться, и стоит дать реактору небольшую передышку, как он снова выйдет на закритический режим!
А что, если попробовать? Еще раз?
— Ларин, почему молчите? Срочно катапультируйтесь!
Один-единственный, последний раз!
— Ларин, срочно катапультируйтесь!
Нет, преступно не использовать последний шанс! Ларин щелчком выключил радиостанцию — ведь просил не мешать — и снова энергично выжал ходовую педаль. Когда потемнело в глазах, он не отпустил ее, как делал это в прошлых попытках, а еще чуточку прижал. Ту самую чуточку, которой, может быть, и не хватало все это время. Он ведь знал, что реактор вот-вот «замерзнет»!
Очнулся он не сразу, а словно просыпаясь после глубокого сна. Очнулся и некоторое время недоуменно смотрел на приборную доску. Потом разом вспомнил все, и сердце у него екнуло — значит, все-таки не удержался на тонкой грани дозволенного! Глаза его привычно обежали контрольные приборы и остановились на ярком красном огне. Это был злой, угрожающий сигнал. Глядя на него, Ларин понял, что проиграл бой. Проиграл в самый последний момент, когда победа была рядом, рукой подать. Проиграл бездарно — перестарался. Пока он был без сознания, реактор успел выйти на закритический режим. Взрыв мог произойти буквально каждый миг, катапультироваться было бессмысленно.
Странно, но Ларин не испугался. Он слишком измотался. Чувства его притупились так, словно по ним прошлись грубым рашпилем. Глаза заливал пот, от перегрузок ныли кости, голова была тяжелой, как после бессонной ночи. Что взрыв? Это нестрашно. Он ничего не успеет почувствовать. Просто исчезнет. В тысячные доли секунды температура подскочит до нескольких сот миллионов градусов. Все испарится — реактор, рейдер и он, Ларин. Все превратится в первозданные атомы. Ларин закрыл глаза и обессиленно откинулся на спинку кресла.
И вдруг теперь, когда борьба была уже завершена, когда Ларину ничего больше не оставалось, как сидеть и ждать неизбежного, страх смерти внезапно и властно затопил каждую клеточку его большого, живого тела! Он не хотел умирать. Это было жестоко и несправедливо! Стискивая челюсти до боли в зубах, Ларин из последних сил сдерживал ужас перед небытием. «Скорее же, скорее!» — торопил и молил он ядерный взрыв. Но взрыва все не было. Тогда он открыл глаза и как в тумане увидел перед собой приборную доску. Пот заливал глаза и мешал видеть. Ларин тряхнул головой и почувствовал, как бешено, мощными толчками забилось сердце. Контрольная лампа реактора не горела. Не горела совсем! Реактор «замерз»! Красный сигнал горел на щитке командной радиостанции. Он горел потому, что его звал и никак не мог дозваться старт-спутник. Только измотав себя перегрузками, Ларин мог попасть в такой просак!
Ларин потянулся к выключателю радиостанции, но рука не послушалась. Она была чужой, незнакомой, она крупно дрожала, и Ларин ничего не мог поделать с этими странными, не своими движениями. Нахмурив брови, он с трудом подчинил себе руку и дотянулся до выключателя.
— Ларин! Немедленно катапультируйтесь! — отчаянно кричал руководитель испытаний.
Прямо ладонью Ларин вытер мокрое лицо и, откинувшись на спинку кресла, передохнул. Потом нажал кнопку внешней с-вязи.
— Спутник, я Вихрь, — начал Ларин и замолчал, удивляясь тому, каким огромным и неповоротливым стал у него язык.
— Спутник, я Вихрь, — повторил Ларин, старательно выговаривая каждое слово. — Реактор заморожен. Хода не имею. Прошу буксир.
После мгновенья тишины космос взорвался нестройным хором криков. Говорили и кричали разом и руководитель испытаний, и его дублер, и спасательный бот, и даже главная рация старт-спутника.
— Ура!
— Победа!
— Слава Ларину!
А потом глухо прозвучал чей-то слабый, сдавленный голос, и наступила оглушающая тишина. Только шорох далеких и древних инозвездных шумов нарушал ее. И в этой тишине все тот же слабый голос с трудом проговорил:
— Ан… Ан… Андрей Николаевич!
Ларин узнал голос Шегеля. И мягко, устало улыбнулся.
Дмитрий БИЛЕНКИН
ДАВЛЕНИЕ ЖИЗНИ
Он шел по красной холодной равнине уже вторые сутки — прямо, только прямо. На нем был приметный ярко-синий комбинезон, но надеждой, что его найдут, он не обольщался. Это было бы чудо, если бы в однообразный свист марсианского воздуха вторглось гудение мотора.
Он шел походкой заводного автомата — мерной, экономящей силы: шесть километров в час, ни больше ни меньше. Мысли тоже были подчинены монотонному ритму. Из пройденного пути в память запали какие-то обрывки; все остальное слилось в туманную полосу, а прежняя жизнь отдалилась куда-то в бесконечность, сделалась маленькой и нереальной, как пейзаж в перевернутом бинокле.
Зато и страха не было. Было тупое движение вперед, была тупая усталость в теле и тупая бесчувственность в мыслях. Лишь все сильней болело левое плечо, перекошенное тяжестью кислородного баллона (правый уже был израсходован и выброшен). А так все было в порядке: он был сыт, не испытывал жажды, электрообогрев работал безукоризненно, ботинки не терли и не жали. Ему не надо было бороться с угасанием тела, лишенного притока жизненной энергии, не надо было ползти из последних сил, повинуясь уже не разуму, а инстинкту. Техника даже теперь избавляла его от страданий.
Снова и снова он машинально поправлял сумку, чтобы уравновесить нагрузку на плечо. Всякий раз, когда он это делал, положение головы изменялось, и свист ветра в ушах (точнее, в шлемофонах) то усиливался, то спадал. Несмотря на ветер, воздух был чист и прозрачен, близкий горизонт очерчивался ясно, фиолетовое небо, как и почву, прихватывал мороз, отчего редкие звезды в зените горели бестрепетно и сурово.
Он еще испытывал удовольствие, пересекая невысокие увалы. Подъем был не крут, он не сбавлял шагу, а при спусках даже ускорял и радовался, что холмы помогают идти быстрей, хотя это был явный самообман, и он знал это. В детстве он любил воображать, что не идет, а едет; что он сам автомобиль, и вместо ног у него четыре колеса. Приятно было самому себе «наддавать газ», то есть идти быстрей, «выворачивать руль», избегая столкновения с прохожим, и «жать на тормоза». Сейчас он тоже казался себе машиной.
Постепенно отбрасываемая им тень удлинялась. Чем ниже опускалось солнце, тем красней делалась равнина. Склоны увалов пламенели. Но за неровностями уже копились сумерки. Они затаились там, словно бархатные лапы хищника. Ветер как-то незаметно смолк. Все оцепенело, и на Севергина — так его звали когда-то, но теперь это не имело значения — повеяло той тревогой, которая предшествует приходу ночи, когда человек одинок и беззащитен среди пустыни.
Он посмотрел на солнце и почувствовал невыразимую тоску. Значит, он все-таки надеялся в глубине души, что его спасут… Конец светлого дня означал конец надежды.
Издали от синюшных вздутий эретриума, пересекая тени, прокатилось что-то живое, приблизилось к Севергину. Взгляд маленьких розово блеснувших глаз зверька уколол человека. Севергин положил руку на пистолет. Но зверек, удостоверившись в присутствии чужака, не задерживаясь, побежал по своим делам. Какой-то мудрый инстинкт, видимо, подсказал животному, что это двуногое не имеет отношения к Марсу, что оно случайно здесь, случайно живо и не случайно исчезнет еще до того, как солнце вновь окрасит равнину.
Севергин чуть не выстрелил животному вслед, так ему стало жалко себя! Кто-то словно перевернул бинокль, и прошлое ожило. То прошлое, которое предрешило все. Почему именно его природа сделала не таким, как все? Почему, почему?
Наклонив голову и почти обезумев, он побежал навстречу крадущимся теням. Мышцы, как он и ожидал, тотчас налились свинцом, но он гнал и гнал себя вперед, точно казня свое тело.
Метров через сто он сдался. Любой другой человек его возраста и здоровья осилил бы и тысячу. А, ему хватило ста, чтобы изнемочь.
Так было всегда.
Он родился не таким, как все. Беда была не в том, что он, скажем, не мог есть хлеба — тысячи людей не могут есть чего-то: кроме неудобств, это ничего не создает. Природа отказала ему в более важном — в силе. Он был не болезненней других ребят, но сдыхал на стометровке, не мог подтянуться на турнике, плакал, пытаясь одолеть шведскую стенку.
Нет, ему были доступны длительные физические нагрузки, такие, как ходьба на большие расстояния. Дело было в другом. На мотор, пока он не разработался, ставят ограничитель. А вот в его организме такой ограничитель был поставлен навечно. Он не был способен на усилия резкие, требующие большого выхода энергии, как привернутый фитиль не способен на яркое пламя.
Сверстники снисходительно жалели его, а учителей физкультуры он доводил до изнеможения. Они все надеялись, что смогут развить его организм обычными приемами. Физкультура была кошмаром детства и юности Севергина. При виде брусьев, колец он трясся, как осужденный на пытку. «Давай, давай!» — кричали ему ребята в этих пропахших потом и пылью физкультурных залах. И он заранее мертвел, зная, каким смехом (беззлобным, но оттого не менее обидным) они встретят его нелепый, позорный прыжок через «козла».
Спас его четвертый или пятый по счету врач, к которому отвели его встревоженные родители. Этот врач не нашел ничего ни в сердце, ни в легких, как и другие врачи, но не пожал плечами, не посмотрел на мальчика как на симулянта, а спокойно сказал: