Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Дом в наем - Димитр Коруджиев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Матей процедил эти мрачные слова, ногти вонзились в стол: поднялся бы с ним в воздух, как орел, улетел бы! В следующее мгновение кровью почувствовал взлет и… мысль, что, возможно, придется оставить профессию, отозвавшаяся только что в нем таким напряжением, внезапно вернула ему способность дышать по-настоящему и ждать… Странно, очень странно. Прислушался, глядя в пол: от хозяина не исходило ничего – ни ответа, ни утешения. А без человеческого ответа, без поддержки взлет, что ощутил в крови, покинул его, страшное „о съемках и думать нечего" завладело пространством комнаты, разрослось, как метастаз. Столько поворотов… Нужно попытаться выйти…

– Пойду посмотрю, может, выключили радио. Дошел до двери, резко распахнул ее. Тишина, снова полная, приняла образ маленькой белой собачки. Да, сперва это была тишина, потом – ответ на те слова, наконец – живая собачка с мудрым взглядом. Матей нагнулся, насколько смог, погладил ее.

– Не люблю собак, – послышалось за его спиной, но он не задал себе вопроса, кто сказал это и почему.

9

Прошло еще три дня, и только тогда он решил спуститься вниз, к лесу. Нет, „решил" самое неточное слово… До недавнего времени оно означало для него подчинение, необходимость считаться с принуждением – ни больше, ни меньше. (Делаю что-то, чтобы не отстать, чтобы меня не забыли, чтобы не опередили.) Первым настоящим решением в его жизни было то, что он снял этот дом. С того момента оставалась только естественная необходимость – писать или есть, размышлять или гулять. Беспокойства о времени не было, как и беспокойства о престиже; двигателем стала потребность, возникающая без усилия. Только сейчас познавал ее. Только сейчас понимал весь абсурд: он жил не для себя, а чтобы оставить обманное впечатление у других. Стоит только вспомнить о путешествии с женой и одной приятельской парой – объехали на его машине пять государств за месяц! Какое насилие над собой, как грубо и неприлично отнеслись они к миру! Потом в воспоминаниях царили неразбериха и хаос. Погубил навсегда возможность различать эти пять стран, оставить их в сознании – каждую с собственным лицом. Чувствовал себя неудовлетворенным, подавленным, уже когда ехали назад… Но скрыл это от них, да и от себя, не поверил разуму, собственным ощущениям. Даже сам факт, что ездил, оказался, в конце концов, ничего не значащим, он был вытеснен почтительной завистью окружающих, которая вполне удовлетворила его.

Здесь, в этом доме, понял: душу нужно уметь ждать, она подаст свой знак. Если перегрузишь ее, она ничего не примет, пережитое покинет тебя, не оставив следа.

Ходил в лес с собакой – безымянной до сих пор. Мысль о наименовании, об определениях теперь уже отталкивала его. Определения выявляли человеческую неуверенность – давайте классифицировать этот враждебный мир, чтобы обезвредить его, вырвать жало его таинственности. Матея не интересовала и порода собаки, не интересовало ничто, что могло бы занять его внимание, помешать им постигать друг друга.

(У него были, конечно, колебания в эти дни: собирался дать собачке подходящую к ее росту нежную кличку, удобную, чтобы называть ее и коротко, и длинно. Как-никак она провела два вечера в его комнате – тихо вошла и легла на ковер, помогла избавиться от страха, будто темнота уничтожает круг тишины, а утро может и не наступить. Ее белизна и взгляд говорили о связи с неразгаданной тайной: здешний день и здешнее солнце могут уменьшаться до размеров отдельного существа, растения и даже листочка.)

Они прошли через двор Стефана – много фруктовых деревьев, в основном – груши, кое-где посажена клубника, тыквы, салат, огурцы, горох. Ему показалось, что его встречают и провожают безразличные глаза, пока отсутствовало какое бы то ни было отношение к нему. Задняя калитка, просительно наклоненная вперед и вся ржавая, напоминала человека с согнутыми и также проржавевшими от ревматизма коленками. Такой человек постоянно стремится к дому, к стулу, к кровати; калитка добиралась откуда-то к дому Стефана, но так и осталась здесь, в пятидесяти метрах от цели, не в состоянии достичь ее. Медленно, неловко, уколов все десять пальцев, Матей раскрутил проволоку, которой та была привязана к деревянному колу.

За калиткой проходила земляная, но неразбитая дорога. За ней был лес. Он поглотил белую собачку сразу, а режиссер остановился и огляделся. Дома, заборы, телевизионные антенны (если они были) прятались в зелени, под ее бескрайним покровом. Ничего лишнего, ничего внушающего беспокойство. (Однако звук радио остался в сознании Матея как опасность, которая подстерегает его.) Он мог последовать за… своей собачкой. Подумал так час назад – „моя собачка, моя собачка", тогда животинка эта помахивала хвостиком – в знак, что служит ему, так показалось, в знак принадлежности. (В мире принадлежания испокон века принято считать, что наивно благорасположенные могут легко и без труда привыкать к узде и даже желают ее… Это та благодарность, которую они регулярно получают.) Не обнаружил собаки, обшарив взглядом лес, стало больно, понял, что пустил к себе белую скитающуюся душу, не принадлежащую никому. Она была гостьей Матея. Слово „гостья" показалось ему святым. Выгнулось дугой, словно мост между прошлым миром и этим. Тишина, солнце, сосны – мнимо обособленный круг, кажущаяся незаинтересованность в происходящем за пределами прекрасной зелени; его жена, а очень давно – и две другие исключительные женщины, его дети, все они были обитателями пространства за этими пределами, и вместе с тем – замечательными гостями его жизни, это второе он ощутил благодаря тому, что окружало его сейчас… Какое благородное, деликатное, но решительное вмешательство! Он, Матей, всегда доказывал, что его одаривают незаслуженно, и гости неизменно уходили. Ему напоминали с молчаливой настойчивостью: ничья душа не может быть собственностью! Он оставался слепым и глухим.

Углубился в лес, от дороги его отделяло уже метров двадцать. Шел очень медленно. И в самом деле, зачем ездить в Тибет или на Гренландию. Их великое молчание окружало его и здесь. Что еще могли делать вершины сосен, как не поддерживать связь с ними, не вдыхать и распространять их мудрость? Тишина, молчание. Разве это не одно и то же? Нет, для него нет. В гигантской и всеобъемлющей тишине молчание шептало древним голосом, более древним, чем жизнь, голосом, дошедшим из времен, когда один лишь ветер веял.

Кто-то приблизился почти бесшумно. Матей вздрогнул. (Легкий треск в сердце, словно переломилась веточка.) Белая собачка. Проследил ее взгляд и увидел белочку: она быстро исчезла, утонула в солнце. (Едва уловимая мысль, мысль рассеянного человека.) Но оставила приятный след.

10

Хозяин привозил продукты вовремя, как договаривались. Сначала оставлял их на кухонном столе. Однажды открыл дверцу холодильника и увидел, что тот переполнен.

– Ну и ну, – удивился он, – да ты не ешь ничего! Воздухом что ли живешь, или кто еще еду тебе носит? Ее уплетаешь, а моя – для издевки…

– Не понимаю, – сказал Матей, – кто еще мне еду принесет? И зачем?

Стефан промолчал. Переложил пакеты в холодильнике, засунул и новые. Потом вынул листок, весь заполненный цифрами.

– Ты мне должен одиннадцать пятьдесят.

Матей с готовностью достал деньги. Но почему взгляд Стефана застыл? В кухню вошла белая собачка, она повела носом, видно, соблазненная запахом колбасы.

– Не люблю собак, – напомнил ему хозяин. – Заразу разносят, огород топчут… Ты ее не выгонишь?

– Огород топчут? Этими маленькими лапками?

– Разлягутся, где заблагорассудится.

– Это дружок мой. – Матей не хотел понимать, чего ждет от него хозяин. – Твоя работа здесь – немного огурцов, немного клубники – разве не забава для тебя?

– Ты с ума сошел! Я ведь говорил: труд, труд и труд! Для забав у меня времени нет.

– Да, знаю.

Матей произнес эти слова мягко: чтобы не тревожить человека, внушить ему потихоньку… мол, не стоит больше строить коридоры, лестницы, комнаты…

– Если я выручу левов шестьдесят на овощах – и то немало, – объяснял хозяин. – Хоть покупать их не надо. Через три года пойду на пенсию, больше сажать буду. Фрукты – разговор особый, иной год по триста банок закатываем. Имеет для нас значение этот двор.

Шестьдесят левов, половина месячной платы. Дом действительно в отдаленном месте, жить в нем трудно. Почему же Стефан не радуется по-настоящему, что нашел квартиранта? Злится из-за собачки, хотя видит, что Матей одинок… „Плохо я знаю людей…" Глядя на хозяина (он обиженно укладывал в авоську какие-то свои пакеты – „забава, ну и ну, забавляемся мы тут с Любой, будто нам делать нечего"), режиссер продолжал удивляться: почему между ними нет контакта, почему каждый раз, когда он начинает говорить откровенно, его слова встречают чуть ли не с негодованием? Что мешает? Мысль о деньгах, убеждение Стефана, будто артисты много зарабатывают? Действительно ли, деньги так много значат для людей? По всей вероятности, так, но и здесь скрывалась странная двойственность: встреться они на улице (в случае, если не были бы знакомы), прозвучи случайная фраза „Смотрите, смотрите, этот знаменит, богат, фильмы делает", и теперешний его хозяин посмотрел бы на него с уважением; но их свела жизнь, и все поводы для уважения превратились в поводы для раздражения.

Матей опустил голову и увидел чистые собачьи глаза. „Будто мысли читает, будто обвиняет меня." Улыбнулся ей незаметно, только уголками губ. Нехорошо, если им овладели плохие мысли, нехорошо укорять Стефана. Это почтенный человек, вечно усталый, очень скромный в одежде, а, вероятно, и в еде, не говоря уж о развлечениях. Руки его огрубели не от чего-нибудь, от работы. (В данный момент Матей следовал извечному методу оценки.)

Пока еще мало прожил в этом доме. Многие и того не сделали. Не надо его винить, не надо ему напоминать, что и извечный критерий – своеобразный институт, который может закоснеть. Его внешние признаки иной раз доказывают, что ценности повторяются, иной раз скрывают, что они изменились. А новые ценности могут оказаться и нехорошими вовсе.

11

Эти мысли продолжали занимать его и в последующие дни. Каждого человека нужно встречать доверчиво. (Именно так его встретил маленький белый друг.) Что значит быть доверчивым? Продолжать рассказывать Стефану свою жизнь – позы, бахвальство, забытые женщины, сумасшедшее желание успеха, хаоса? Есть ли в этом хоть какой-то смысл? Нет. В его прежней жизни нет ничего поучительного. Почти каждый из „известных" ведет себя так.

Говорить о пережитом уже в этом доме? Но как? Может быть, прибегнуть к притче? Тогда нужно начать со сценария, набросанного в тетради… Эта сельская история (выдуманная Константином Константиновым пятьдесят лет назад и дополняемая теперь Матеем) превращалась в каком-то смысле в притчу о его собственной перемене…

Ты хорошо придумал, сказал случай, я тебе помогу.

Именно тетрадь оказалась у него в руках, когда хозяин пришел и прутья перил в который раз поделили на три части его объемистое тело. Матей, правда, его не заметил (Стефан часто подкрадывался к веранде бесшумно), и первый вопрос прозвучал, словно выстрел:

– Ты ее всю испишешь, а потом?

Матей уронил карандаш на стол; тот покатился к краю, но…(Странным было ощущение от того, что карандаш все-таки не упал, странно было также, что он не вымазался им, пока писал.) Помолчал немного, сообразил, о чем его спрашивают.

– Попрошу тебя новую купить.

– И сколько думаешь измарать?

– Двух хватит на весь сценарий.

Хозяин постоял, глядя себе под ноги, потом сказал:

– Ну и что, к примеру, описываешь?

– Если хочешь, расскажу.

– Давай… – Стефан с готовностью присел. (Край веранды выступал за перила.)

Матей снова вспомнил, как все его здесь встретило – солнце, сосны – без предисловия… И поторопился начать: село, самое обыкновенное, какие были в тридцать пятом году…

– В каком году?

– В тридцать пятом.

– Ну воот… Почему вы, которые по части искусства, не рветесь изображать сегодняшнего трудового гражданина. И в кружках мои люди такие вопросы лекторам задают.

„Ну воот…" Матей с опаской разглядывал человека перед собой: седеющие волосы торчком, морщинистое лицо, глаза жесткие, серо-зеленые. Со всех сторон броня. Какова логика невоспитанности Стефана, что позволяет ему вести себя так с квартирантом? Откуда только силы берутся? Растерянный, по всей вероятности из-за молчания Матея, хозяин все же смягчился – извини, я просто так… не смотрел твои фильмы, времени нет… давай дальше, не будем сердиться, если что не так сказано… „Недостойно сердиться на него, это чересчур просто – он ничего мне сделать не может." И Матей невзначай продолжил – по сути дела, о самом селе вряд ли можно здесь говорить, лучше расскажу о трактире. Село было вдалеке от него, так оно и останется в стороне. Трактир стоял у самой дороги. Большая белая дорога.

– Почему же белая?

– Чтобы ее было виднее… Теряется где-то вдали, манит. Итак, трактир и дорога. Идет стадо – овцы, за ними – гуси. Безлюдно. Гуси и овцы будто устремились туда, в манящую даль… но, видно, не доберутся.

– Откуда это видно? Куда не доберутся-то? Ведь они по дворам разбредутся!

– Это другое, я – о дороге.

Они не понимали друг друга. Матей опять замолчал, глядя беспомощно в тетрадку. Смысл сценария начал ускользать от него. Тридцать пятый год, какой-то трактир, какое-то село… Почему он рассказывает о них Стефану? (Твоя мечта, тайна, боль интересуют не всех.) Разве он не пишет сейчас только для себя, не считаясь ни с чьим мнением? О каждом человеке есть сценарий, притча, книга – неважно, как это называется, – чтобы открыть, до конца понять самого себя, Матей должен выдумать свое…

Тридцать пятый год, трактир, село… Для Матея, столичного жителя, эти вещи были условными. Но, может быть, хозяин пришел именно оттуда, из их реальности? Что не устраивает его в таком случае? Упоминание о белой дороге? Наверное. Стефан инстинктивно почувствовал: дорога, по которой идет Матей, ему не годится, она не ведет к его теперешней вере. Да и в самом деле, не было одинакового для всех тридцать пятого года, одинакового трактира, одинакового села…

– Ты меня дураком не считай, – говорил хозяин. – Может, я и не смыслю в твоем ремесле, но чую, куца гнешь… Раз кто-то – не важно кто, человек или гусь, не возвращается туда, где его место, а отправляется к разным там, как их звать… миражам, я его не признаю! Ты, конечно, извини, но это попахивает религией.

Мысли, облеченные в слова кое-как (словно рубаха неаккуратно в штаны заправлена), текли параллельно мыслям режиссера; однако непроизнесенное куда резвее, поэтому… „попахивает религией" улетучилось без последствий. Бесконечное терпение снизошло на Матея, бесконечная готовность пропускать мимо все ненужное и ждать.

– Не бойся, – сказал хозяин мягче, снова смущенный его молчанием. – Я только так…

– Чего мне бояться? Захочу, продолжу. Хочешь, чтобы продолжил?

– Да, да… А как твоя нога, болит?

Матей кратко отчитался: зуд, гипс тяжелый, болей нет. (Как трогателен Стефан, когда хочет сказать ему что-то приятное: о белочках – в том первом разговоре, и теперь – спрашивая о ноге. Как и тогда, это стоило ему усилия, изменило его, оживило его лоб, лицо, и это было очень мило с его стороны.)

– И когда, думаешь, снимут гипс?

– Нескоро. Через полтора месяца на осмотр, тогда решат.

Ничего не значащие слова, переход. За невидимой дверью рассказа ждут двое – Владко и Тошо – они еще молоды. Двоюродные братья. Раньше трактиром владели их отцы, теперь он их. Белая дорога вьется, уходит вдаль, я уже говорил, что это важно; заведение имеет как бы двойственный характер: с одной стороны, просто трактир, с другой – пристанище для отдыха. Иногда трактир алчен и хищен, как Тошо, в другой раз он, как Владко. Тот… представь себе его у окна, вечно возле него торчит. Душа его скитается где-то далеко… А Тошо подстерегает его, надо и не надо следит за ним; переливает из бутылки в бутылку, прикладывается к рюмке, часто вытирает прилавок, даже когда он надраен до блеска, а Владко ничего не замечает.

Росток улыбки в глазах хозяина, взошедший с таким трудом и так робко, быстро завял. Контакт, вежливость – их не было. В который раз не поняв причину своей неудачи, Матей заторопился. И… терпение покинуло его, ушло – словно ускакало верхом на словах:

– Подожди, Стефан, объясню… Некоторые вещи тебе надо знать. Владко был певцом в цирке, артистом, объездил весь свет – Турция, Египет… Но как-то простудился и потерял голос. Некуда ему было податься, вернулся в деревню, там, что ни говори, у него было полтрактира. Целыми днями он грезит, вспоминает свои путешествия, как пел перед публикой! А Тошо – трактирщик и ничего больше…

– Так, так, – прервал его хозяин, – чувствую, куда гнешь опять… Тот, кто работает, кто ведет дело в трактире, – плохой, да? Подстерегает циркача, охмуряет его, пьет из общего, подворовывает… Потом, небось, так повернешь, что он и братову половину прикарманит! Ограбит его! А почему бы и не прикарманить, раз он один и надрывается? Если будет, как тот, вылетит в трубу в одну минуту! Каждому в кредит да пустые разговоры об… искусстве, так ведь?.. Потом весь день у окна, небеса изучает! И такого бездельника ты мне собираешься хвалить и оправдывать?!

Наконец-то Матей разозлился… Повторяешь себе без устали „пронесемся чрез пространство легкой поступью", а сам топчешься на месте из-за чужого упрямства!

– Разве ты не понимаешь, – вскричал он, – Владко не способен трактир вести! Ведь артист – птичка певчая, блаженный, он рожден, чтобы веселить людей! А ну-ка скажи, если бы не те, кого часто видишь по телевизору, что бы с тобой было?

– Уж больно любите певчими птичками прикидываться! Раз такое с ним стряслось, раз больше ничего не умеет, будет работать! Никто не должен на своем горбу его возить…

Матей внезапно потерял желание спорить. Странно, но мысль, что точка зрения искусства может быть однобока, до сих пор не занимала его. Искусство создавало себе любимые образы – таких, как Владко, как будто насаждало мечту о человечестве, способном питаться воздухом. Оно доставляло скоротечные наслаждения, внушало зыбкие надежды, но для чего? Никто никому ничего не должен, это верно. Нет, неправда, мир выродится, если муравьи и стрекозы не будут жить друг для друга. „Не буду говорить и о нашем поте, и о наших бессонницах… Боже мой, как несправедливые обвинения вынуждают иногда забыть о том добром, что ты сделал…"

– Другой работает, верно, – сказал, не обращаясь к хозяину, – но для меня важно, как он смотрит на свой труд. Отсюда нужно начинать…

– Не нужно начинать… – Стефан тяжело поднялся. – Работа есть работа, а ты не уважаешь ее… Пойду поковыряюсь в саду.

Матей тоже встал, проводил его взглядом: уверенный шаг, коренастая фигура, походка в развалку, как медведь. Походка подтверждала лучше, чем что бы то ни было, каменную непоколебимость его принципов.

Когда-нибудь им предстоит поговорить и о земле, и о деревьях. Ничто еще не кончилось. Но почему, в самом деле, почему? Почему бы ему не слушать его, не слыша, почему бы не отвечать безразличными „да" или „нет" на слова этого безынтересного человека, чтобы не создавать себе неприятности? Да просто не мог он, нельзя ему было поступить по-другому. Не является ли тишина, ее безмолвная забота чувством ответственности, материализованным в самых тонких энергиях? Чем еще, кроме ответственности, он может расплатиться за все пережитое в этом доме? Чувство ответственности – здесь не бубнили о нем со всех сторон, не рекламировали его как новый товар, он сам его открыл.

– Пошла… – послышалось из сада.

Хозяин гнал белую собачку – она пробежала по вскопанному. Матей закрыл глаза и увидел свою бывшую жену. Ее воспоминания об их жизни, какими он представлял их себе, текли безжалостно, напряженно, он не был в состоянии остановить их – из-за этого ужасного „пошла"… Неверность, вранье, пьянки, измены самому себе – известные лишь ей одной; но и его пылкость, врожденный артистизм…

Она не найдет второго такого, как я.

Она меня не знает, я уже не тот.

И прежде во мне было нечто, что позволяет мне сейчас меняться.

Как он хотел стоять и молчать вместе с ней здесь, под соснами.

Ты ли это, Матей, чем ты занимался эти три года, с тех пор, как мы развелись, знаешь, дорогая, хотели, чтобы я сделал фальшивый фильм о строительстве водохранилища, и я отказался, слышала что-то, но не думала, что ты так поступишь, да, отказался и теперь понимаю: главное потому, что ты будешь его смотреть, боже мой, Матей, это верно, дорогая, нужно было прожить полгода с другой женщиной, чтобы понять – никто, кроме тебя и детей, кроме моих родителей, не любил меня по-настоящему, мне было все равно, что я буду снимать для этих людей, которые не любят меня (хотя внешне я и оставался прежним), но для тебя, для тебя-то, и ты знаешь, что интересно, – стоит один раз отказаться, начинаешь хоть немножко считаться с собой, чувствовать уважение к себе и не хочется разочаровываться в своем следующем шаге, как же так, Матей, ты выглядел сильным и раньше, ну нет, то было другое, уверенность мне придавали компромиссы, мне ничто не угрожало тогда, совсем наоборот – разные важные люди хвалили меня, поддерживали, абсолютно фальшивая мощь, если можно говорить, что я сильный, то только сейчас, потому что мое сознание свободно от подробностей (так бывает, когда человек в одиночестве), в нем разместились основные вещи, основные образы – ты, дети, мать, отец, когда они были молоды, друг детства, который живет в нашей квартире со своей семьей, но хочу продолжить: так прошел целый год, а я все думал, что ты скажешь, когда увидишь мою следующую картину, поэтому отказался и от второго предложения, но ты… но ты с ума сошел… разве у тебя не было собственного замысла, нет, все, что приходило мне в голову, ощущал как имитацию, каким ты стал взыскательным, верно, дорогая, но у меня не было своих идей, ибо жил по-старому: клубы, слова, слова, имитация жизни, инерция, смутно догадывался, что мне нужно – муки, перемена, и они пришли… вот, ахилл… три недели не спал, не давала боль, бедненький, как ты сюда попал, и сам не знаю, да, точно не знаю, все одно к одному – мысль о том, что скажешь ты, два отказа (они придали мне немного куражу), потребность страдать, жажда перемен как единственный шанс, ты будешь поражена – я уже не думаю только об успехе…

Когда присел на стул, когда заснул… А потом стемнело, и хозяин потихоньку ушел.

12

Владко и жена начальника почты – какая странная близость (Матей называл ее Начальница, Владко-мадамчик.) Они встречаются по нескольку раз на день. Он выходит, садится на лавочку, его глаза отрешенно следят за извивами дороги. Со стороны села идет Начальница. Не идет – плывет к трактиру в потоке белых домашних птиц, руки раскинуты, на одной повис ребенок. Он желтый, очень худой, похож на моль. Это – девочка. Они устраиваются рядом с Владко, с двух сторон: группа, которая вызывает у нас ощущение вины. Время идет. Остальные люди, весь мир не дают о себе знать. Почувствовав, как все трое захлебываются в пустоте, Владко пытается заселить ее – в сотый раз – рассказами о своем цирковом прошлом и историей своего провала. На Начальницу нахлынули города, толпы людей в чужеземных одеждах и голос Владко, он поет, ее любимый, одетый в белое, невинный, с белой душой. Его голос проходит сквозь земной хаос нетронутым. Почему? (В его глазах трепетала красивая бабочка, там, высоко, на проволоке…) Но эту подробность Начальница не знает, зато рассказ неизменно интересен из-за своей явной незавершенности. Она вся настороже и ждет, наверное, догадывается… Ну и? Какой-то „мизерабельный грипп" обрывает струны Владкова голоса.

Они входят в трактир, их стол, разумеется, в углу. Тошо даже не смотрит в их сторону, и Владко, может быть, спрашивает себя, как именно поступит компаньон, чтобы присвоить себе его часть трактира. А спрашивает ли в действительности? Владко весь ушел в себя. О чем он думает – только режиссер знает, другие лишь догадываются; но Матей уверен, что без таких тайн нет искусства.

Когда они в трактире, под крышей, слово за ней. Как и Владко, как любой другой человек, она может рассказать одну единственную историю. Вышла замуж без любви, муж – никудышный, загубленная молодость. Владко слушает, рассеянно улыбаясь, и это делает ее жалкой. Он не жесток, просто отсутствует, потому что живет не здесь, а в прошлом. Прошлое и настоящее в его сознании поменялись местами, прошлое его окружает, настоящее – в лохмотьях, нереальное и все же неуничтожимое, как темное воспоминание, – только проглядывает время от времени в его глазах. В его улыбке, в его неприсутствии есть поэтому и сострадание: Начальница – часть мерцающего темного воспоминания, мученическая душа из царства мрака. Что касается ее рассказа – он еще не дослушал до конца…

Яснее ясного, для этой женщины надежды нет. Бедная, ее мечты вроде бы и осуществимы, конкретны: быть любимой Владко, убежать с ним в город и открыть шляпный магазин.

Матею хотелось уместить каким-то образом в этом вневременье единственное событие их жизни – оно выскочит из-под ее затянутой ряской поверхности, подобно тому, как рыба выпрыгивает из воды… И утонет снова, упав туда же. Наконец, подстегиваемый ее словами и взглядами, ее женским томлением и, вероятно, собственным состраданием, Владко тащится в дом почтаря, когда тот уехал на охоту. Медленно взбирается по деревянным ступеням, с трудом переставляет ноги. Она ждет его полуобнаженная, луна заливает ее манящим, прельщающим светом. Женщина встает, а он робко проскальзывает мимо нее – сквозь жар и искры; присаживается на самый краешек постели после того, как его раз-другой повело из стороны в сторону. Он придавлен желанием – со всех сторон! И вот несчастная (забыла, кто она и где) начинает играть роль прельстительницы! Скользит к нему медленно-медленно, внезапно высвечивается то одна, то другая часть ее тела. Что делать неопытному парню, бывавшему в Александрии и Каире, но ни разу так и не ступившему в грязь, неизменно глядевшему ввысь, на белую бабочку на проволоке? Каково ему видеть, как в этой жалкой обстановке женщина делается смешной, ее поведение унижает ее? Да, бедная, почти пустая комната говорит нам без обиняков, что любовь всегда бывает нищенской, если она взросла в нищенском мире. Владко постепенно сжимается, уменьшается, он уже похож на затаившегося мышонка. Наконец бушующее тело Начальницы понемногу успокаивается; она закрывает глаза (вероятно, чтобы не видеть, как ее любовь порождает страх и жалость), протягивает руку, чтобы дотронуться до его волос. Рука замирает на железной спинке кровати. И только тогда женщина по-настоящему вздрагивает. Она тоже сжимается и отодвигается в противоположный угол кровати. Прикрытая скудной одеждой, ее плоть, все еще выставленная напоказ, становится дряблой и бесцветной. Две человеческие кучки остаются неподвижными.

Но и после этого дня ничего не меняется, беспокойство постоянно приводит ее к скамейке перед трактиром. Она продолжает любить и ждать. (Что еще остается ей?) Здесь, – сказал себе Матей, – прозвучит голос за кадром, обреченный, очень сильный. „Она ждет дни, месяцы, годы…"

После того, как вставит эту сцену, он вернется к рассказу об уже выбранном дне. Внезапно пойдет дождь – настоящий потоп. Все живое попрячется, трактир Владо и Тошо превратится в Ноев ковчег. Да, да, Ноев ковчег, который нужно заполнить.

13

Матей никогда не писал такой скромный, такой тихий сценарий. Свет шел изнутри, образы, подобранные им, спокойно освещали его работу. Работу? Точное ли это слово? Все шло незаметно, как будто само собой, с тех пор, как жизнь стала простой и ясной. Постепенно приобретало значение и другое – он вовсе не был уверен, что сделает фильм по этому сценарию; таким образом, сам процесс написания становился естественной формой жизни, частью его существования, как движение и дыхание. Но и на этом чудеса не кончались… Прежде не стал бы описывать такую сцену. Тогда он был уверен, что зрелая и красивая женщина сумеет сделать все, что захочет, с таким стеснительным парнем… Нищенская любовь в нищенском мире, болотная любовь, которой надо избежать, чтобы не лишиться воспоминания и надежды – как ему удалось раскрыть мысли Владко? Обреченное болотное действие… Об этом, может быть, он расскажет хозяину, возмущенному поведением его героя. Но… есть ли смысл рассказывать ему об этом?

Воскресным утром, когда люди не сидят дома, но все-таки крутятся где-то поблизости, Матей вышел на прогулку. Ему захотелось, наконец, встретить кого-нибудь в зеленом лабиринте. На сей раз не пошел через сад, не пошел к дороге, ведущей в лес. Пошел по улочке, по которой Стефан привез его. Там его поджидало воспоминание, и оно было мучительным: колдобины, бесконечная тряска в машине, брань шофера… Пешком было не так опасно. Плелся медленно, становилось так покойно, когда ему удавалось наступить загипсованной ногой на ровное место. Кто назвал улицей эту изрытую тропинку? Судьба удачно превращает ее в границу между теперешним и прежним в его жизни, связывая ее с домом, что он снял. Дом номер один, улица с него начиналась, им же и кончалась… других номеров не было. В зелени, может быть, прятались развалившиеся заборы и домишки, однако в соответствии с каким-то таинственным планом они числились по другой улице.

Матей все так же осторожно повернул налево и очутился перед оврагом, заросшим травой. Три пятнистые кошки бесшумно перешли ему дорогу: это был долгожданный знак… растительность расступилась. Картина, открывшаяся перед ним, была ужасна…

Домиков десять, неказистых, шатких, голые дворы. А стоит-то блаженная майская пора, первый теплый, греющий душу день, поздняя весна несет тебя по просторам, и ты говоришь себе – поскольку воскресенье – бог не случайно дал нам седьмой восход солнца для отдыха, для того, чтобы вернуться к себе. Говоришь себе это… пока не замрешь в испуге… Перекрестись, перед тобой варвары! В каждом дворе с остервенением копали, рыли землю чем попало озлобленные люди – мужчины, женщины, дети, старики и старухи. Не разговаривали, не улыбались, не шутили. То там, то тут – крики, подхлестывающие работать еще быстрее, и больше ничего. Крики ночных сов, ослепших среди дня. Заборы, хоть и из сетки, вздымались башнями с бойницами, словно крепостные стены. Изо двора во двор не перелетало ни слова. Где он оказался, неужели все еще в пределах города?

Маленького, его часто водили в гости не куда-нибудь, именно на софийские окраины; в старые, презентабельные дома, населенные множеством людей. Цветы и белые кроны деревьев в садах, и больше ничего, ах, да, еще садовые ножницы… Мотыги и лопаты, если они и были, где-то попрятаны. (Правда, он не испытывал никаких плохих чувств по отношению к этим инструментам, пущенным сейчас в употребление с таким слепым рвением, которое ощущалось в криках; лишь бы они не ранили драгоценный слой земной доверчивости…)

На этих маленьких участках никто и не пытался сажать сады. Только сейчас понял, с кем соревнуется его хозяин многие годы и как земля садов превратилась в землю под хозяйство. И все из-за ничтожной выручки – пятьдесят, восемьдесят, самое большое сто левов! Жестокие люди, погрязшие в выматывающей борьбе с горсткой бедной черной земли, – где-нибудь в другом месте они выглядели бы совсем иначе; им не хватало пространства – и они выродились. Любая работа теряет свое благородство, стоит изменить единственно подходящие для нее условия. Людей, которые знали, как вырастить сад, не стало; были другие – они умели посадить чеснок и помидоры, но им доставались мизерные клочки вместо большого и веселого поля, считанные глотки воздуха. (А он помнил, как розы обсыпали белые заборы, как струилось солнечное тепло – настоящая дикая музыка. Сады были часовнями седьмого дня.)

По дворам торчали безрадостно сараи и сараюшки. Безрадостно, ибо что же могло здесь уродиться? Трудно, разумеется, сказать, так ли это было на самом деле или воображение Матея дополнило картину наспех и не вполне справедливо. Оно работало с увлечением, как перед полотном Брегеля: движение тел рассказывает подробную и жестокую сказку.

…полотно Брегеля? Смущенный немного этой мыслью, что промелькнула у него в голове так же, как и у нас, Матей ощутил временно забытую тяжесть услышанной, увиденной и прочитанной культуры. Он был человеком, которого сформировало искусство, по-своему обремененным, как и те, кто копались в огородах.



Поделиться книгой:



Регистрация