Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Прклятый род. Часть II. Макаровичи - Иван Сергеевич Рукавишников на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

- Дома, дома. Пожалуйте.

И смотрели на тети-Сашины красивые стены, весело старыми узорами оклеенные.

И косились на портрет лихого Сампсона, лицом задорным пытавшегося выскочить из опостылевшей траурной рамки с креповым бантом.

И смотрели попугая белого в клетке. И дразнили, слушая бормотанье тети Саши, давно уже надевшей парик.

Наверху в большой зале тягуче-длинный обед. Или еще длиннее он от медлительно важных поющих речей Корнута. Усы тонкие, нафиксатуаренные, рукой выхоленной покручивает. Кольцами, перстнями многоцветными рука сверкает. И еще браслетка-обруч золотой. Медленно и мало ест, но много красного вина вливает в маленькое свое горбатое тело, искусно одетое заграничными мастерами. Под жилетом корсет и много, говорят, еще разных фокусов. Тянет, выматывает из себя слова скромно-хвастливые о великих своих замыслах и свершениях. Молча вся семья Макарова слушает. Сам Макар тихий стал. И мало едят. Но Яша решил поесть всласть.

Вторую бутылку допил Корнут, также важно-нудно о няньке о своей, о Домне Ефремовне принялся рассказывать.

- Все хворает нянька. Выпишу из Москвы профессора.

V

В дому на Торговой праздник воскресения. Она умирает. Но не хочет знать об умирании своем вдова железного старика. По воскресеньям длинный стол в столовой рабы чинные, бесшумные, с утра уставляют, украшают. В далекой кухне стукотня.

В пять обед. С четырех съезжаться гости стали.

Ветви могучего древа уцелевшие сползлись к тому месту, где корень древа усох. Сползлись ветви, змеи живучие, и змееныши, ветки зеленые с ними.

Под нетускнеющими взорами железного старика, со стены из рамы золотой глядящего, тесно в гостиной обширной родне разновозрастной и немногим чужим почетным гостям.

И говор тих. И часто прерывается. Макар покричит, побегает, но тоже ненадолго. Младшие отпрыски около птичьих клеток толпятся, около золоченых. А одна птичка заморская неживая в круглой клетке на розовом кусте сидит; ключиком золотым заводится птичка; головкой вертит, соловьем заливается; а перья на ней всех цветов. И живых много птиц. И подолгу лишь их говор радостно-грустный, забвенно-свободный слышен в дому. Или без хозяйки гостям скучно?

Пять раз ударили часы за дверями, в столовой горнице. И седой лакей, свеже-бритый, распахнул нескрипящие двери. И тогда же раскрылась дверь в гостиную из внутренних покоев хозяйки. И ведомая под руки двумя женщинами в белых чепцах, перешагнула порог вдова железного старика. Древняя, благообразная, в темных шелках, благоухающая. Беззубая, но свежая улыбка ее ласкова. И ласков тусклый уже взгляд, являющий забвение многих вещей и событий земных.

Женщина в белом чепце, та, что у правой руки, руку ту правую госпожи своей к гостям чуть протянула и поддерживает. И стали подходить, к руке той прикладываться отпрыски железного рода. И мало слов при этом говорилось. И то задержит к ней склонившегося вдова железного старика на мгновение шепотным добрым словом, то тяжело вздохнет и глаза отведет и руку отдернет. Но то не житейского слушалась голоса расчетливого, но голоса старости своей, раздвигавшей перед ее очами стены дома каменного и показывавшей за стенами теми белые поля.

И все отошли. И двинулись эти трое в двери столовой горницы. И близко позади, палочкой подпираясь, сияя двумя орденами, кивая всем дружелюбно-важно проследовал медик Генрих Генрихович.

Чинно рассаживались, к местам своим за длинным столом привыкшие. Не стуча, расставляли лакеи немые тарелки с супом. И не стуча, приступали гости к трапезе. Лишь сосед соседу полушепотом слово молвит. Во главе стола видят в кресле кожаном, большом, кануном иного сна дремлющую хозяйку дома сего. И приняли немые люди суповые тарелки по знаку седого. Бровями мохнатыми знак подал. И тогда знак подала хозяйка дремлющая, ничего не вкушавшая. И приблизились те две в белых чепцах. И под руки взяли. Подняли и повели. И улыбаясь, кивала чуть головою дрожащею. И умела лицо свое показать ласковым и веселым. И, встав, кланялись гости молча. И важно бодрясь, проследовал за удалявшейся Генрих Генрихович, медик. И плотно закрылись двери. И эти, и те. И на длинном сверкающем столе застучало серебро старое, зазвенел хрусталь. Здесь и там слова из шепота поднялись.

Макар Яковлевич, круглый, с лицом здорово-розовым, бритым, через стол Корнуту Яковлевичу:

- И что тебе больница! Строй лучше доходный дом. Больницы город должен строить. Или с нас налогов не дерут!

Стакана с красным вином от губ не отстраняя, важно младший брат, горбатый:

- Мы, граждане, городу родному должны по мере сил на помощь приходить. И это меньшее, к чему нас долг обязывает. А главный наш долг: послужить отечеству. Вот с больницей справлюсь, тогда...

- Что тогда? Отечеству послужишь? Дудки! На то у нас с тобой капиталу не хватит. А городу помогать, думцам этим, толстопузым бездельникам - разврат один. Ты им больницу сгрохаешь, Семен - канализацию; к Семену они уж приставали. Что будет?..

- Польза будет. Обществу польза. А нам благодарность за исполненный долг.

- А, благодарность! Проговорился. Не знаю, как кому, а мне этих побрякушек не надо. Польза будет? Польза? Вред будет. Вот я сдуру в Лазареве церковь отремонтировал. Не людям хотел, не обществу, а Богу. И то, что вышло!

- Что же вышло?

- А то, что у меня полна корзина просительных писем оттуда, и ходоки разные пороги обивают. Вы, благодетель наш, и школу соорудите, и съезд уж больно плох. И какую-то там еще общественную крышу.

- Ты и сооруди.

- Сооруди! Сооруди! Небось, Обжорин им только два кабака соорудил за то время, как я им постройками разный доход даю. Нет! Вот что скажу: на моей земле моими постройками я им хлеб даю. Подвоз материалов, землекопные работы, мало ли еще что... А церковь им отремонтировал - вред причинил, развратил. Если я им сегодня - школу, завтра - съезд или, черт ее знает, какую-то общественную крышу, так ведь они потом, сукины дети, гвоздь собственноручно забить поленятся. Вы уж, благодетель, и гвоздик. Народа ты нашего русского нестоящего не знаешь. Ведь, если какое-нибудь дело в час сделать или сутки клянчить, чтоб сосед сделал, что русский обалдуй выберет? Конечно, сутки без шапки простоит, спину согнувши у чужого крыльца. Да вот у этого самого проклятого Лазарева, верстах в двух, рытвина. Едва проехать. Все забывал я послать туда землекопов. Еду в прошлом году. Опять она. Нет, думаю. Стой! Вдвоем с кучером камнями завалили. Из овражка, тут же рядом, камни вот этакие таскали. Ну, конечно, пальто к черту, и к поезду опоздал. А на той рытвине, может, одних рессор с Адамовых времен на десятки тысяч поломано было... Сволочи! Тоже вот и наши отцы города сиволапые. Больницу им, конечно, канализацию им! Они тебе покланяются. На это их взять.

Перебивая другие застольные разговоры, гудел уверенный Макаров голос. И разновозрастные молодые Макаровичи, здесь же сидевшие, пятеро, над тарелками потупившись, в рот отца порою взглядывали, и различные чувствования, думы кривили украдкой их лица юные.

Привычным ухом гул крика повседневного не улавливая, Раиса Михайловна глаза близорукие, упорные, с лица каменно-недвижного, с лица давно уже злого, устремила сквозь стены каменные, мимо лиц родственных, туда, туда, в чужеземные края, где непорядок, где бунт.

«И против кого бунт? И что-то будет? Ничего для них не жалеют. Нельзя же без строгости. Вот этот тоже. Ведь, не денег жалко. Нельзя с младых ногтей тысячами играть. Другие бы счастливы были, в таком дому живя. А эти...»

И на каждого пристально взглянула. И лишь младшая дочка, Ирочка, девятилетняя, глаз не отвела.

«Нет. Построже. Построже. Этим двум гувернера... Или в Москву на полный пансион... Об Зиночке подумать. Что придумаешь... Только эта Эмма слаба... Ну, успеется. Здесь-то успеется. Там-то вот что? Того как спасти?..»

И злые, и страдающие взоры упорные даль сверлят. Ищут, ищут.

«И скорее, скорее. Оттуда, из-за моря зараза в дом невидимая, ежечасная. И зачем отпустила? Но кто мог ожидать? Самый тихий, самый ласковый... Об нем больше всех думала. И пред отцом сколько раз выгораживала. Думала, вот... Не ждала от тебя обиды такой, удара».

- Что-с, Раиса Михайловна?

- Пожалуйста, Семен Яковлевич, лимонаду.

Рукою дрожащею наливал только что проснувшийся от лицезрения сонно-мучительного дочки своей Вари, там вон среди Макаровичей сидящей.

«Второй и последний ребенок Настасьин. Варя, Варинька, Варик. Сколько радости тихой и гордой. Сходство все замечают с отцом. И сколько муки адовой, нескончаемой. Кто убедит? Кто успокоит? Но и в минуты уверенности отцовской она, Варя, мучительница его. Где тот, первый, бесспорный?.. Тогда за границей, на водах... Где Никандр? Увезла. Не отдает Настасья. И говорят люди: имеет право; закон. Почему такой закон? А в те редкие часы лучше бы и не видеть. Не то совсем. Зверем смотрит. Это на отца-то. Еще бы! Научает. Нет! Откупиться! Откупиться!.. Откупиться, чтоб она торжествовала? Чтоб по столицам трепалась и шампанское пила с гусарами на свободе? Нет! Развод и ни копейки. Ей ведь только деньги нужны... А тогда сына не отдаст... Этот, петербургский, молодой, смелый такой: есть, говорит, выход; выкрадем Никандра, где-нибудь до срока спрячем. Пусть сама судится. Надоест ей и бросит. Да как же это? Выкрадем... В сказках только... Ну, и законы...»

Или, говорит, уехать отсюда нужно. Тогда она перестанет. Она денег ждет. Как отсюда уеду? Нет, ты ее заставь уехать и Нику отдать.

И помимо Вари беленькой и помимо крестников своих хорошеньких в стену уставил глаза круглые, неподвижные.

- Ты мне, Макар? Так ведь я им на канализацию ничего не дал.

VI

Медленное ли умирание, или вихрем несущаяся птица в туманах мира рожденного чувства несказанного? Кто победит? Но борьба ли то? И нужна ли очевидная победа?

На белых коней, о камни разбивающихся, смотрят; друг на друга смотрят, то застыдившись и мгновенно, то юной мудростью и долго. И следят ход тайны великой в душах, по-новому заговоривших с небом и с землею.

- Витя. Да это и не камни совсем. Что ты! Пусть уж эта синька будет морем. Не спорю больше. Но камни...

- Это и не камни вовсе. Это будут старики. Стариковы рожи. Знаешь, такие красные старики-великаны. Головы им отрубили, на берег бросили. Головам жить хочется, а жить недолго. Они воду пьют. Сказка такая.

Затихла Надя, в плетеном кресле сидя у мольберта братниного, в песок поставленного.

- Так-то, девочка моя. Сказки только. Только сказки. Природу все равно лучше, чем она есть, не накрасишь. А что у меня еще плохо выходит, это не беда. И что мой monsieur professeur ругается, это тоже ничего. При тебе он только ругается, а с глазу на глаз, случается, и похвалит. Разные такие французские слова паточные. Так-то, девочка. Старики народ хороший, только всего себя им отдавать не дело. А то всякий учитель чистописания сделает из тебя учителя чистописания. У нас вот Иван Стаканыч был... Опять эта Жолишка на горизонте... Брысь!

Муштаблем[6] по камню застучал, погрозил. Улыбнулась Надя тихой улыбкою. А madame Jolie сторонкой прошла. Давно уже измученная старушка приучается к невозможному, и письма ее к madame Rayce Michalovna тревожны. Но в меру привыкла к Наде, полюбила; и с черновика переписывая, самые страшные свои опасения не пишет.

- Ну, а как же, Витя, Рим?

- А так же, девочка. Мы с тобой туда весной, если тебе позволят. А не позволят, куда хочешь поедем. Я теперь богач. Мне что...

Говорил, на сестру, на полюбленную душу не глядя, то бия, то лаская кистью холст на этюднике.

- Витя! Опять ты про те деньги; опять - богач. К чему все шутишь? Ведь она так недавно умерла.

- Бабушки для того и живут. А ты не мешай. Так, про что-нибудь веселое болтай. Этюд испортим.

- Нет, правда, Витя. Ты какой-то жестокий. И тогда, давно: по двадцати тысяч получим; будто смерти ее ожидал.

- Говорю - не мешай. Ну вот! Теперь спорить надо. А этюд-то как же? Ведь скоро закат. Ну, ничего, ничего, девочка.

И левую руку с палитрой далеко отстранив, на песок сел у ног сестры, правую руку на колени ей положил. В глаза полюбленные ласково заглянул. В окошки вечности своей. И увидав свою вечность, опять испугался. Опять. И молчащий поднялся; к мольберту стал, и долго вглядывался в сказку вечного камня в красную.

И молчали, различными чувствами боримые.

- Витя. Пора.

- Сейчас. Сейчас. Одну минутку. Да. Пора.

Шли веселые. И были веселы их слова. Madame Jolie на крытой веранде сидит. Видят. Мимо.

- Я к тебе, Витя. Наверх. Там чай пить будем.

- Ко мне, Надя!

Смелые, мимо мертвых вещей, мимо мертвых людей идут, юностью своею и правдой юною живые. И вот в клетке подъемной, в клетке стеклянной. По две жизни было у них. Всегда теперь. И в предчувствии, и в предмыслии тайн вечерних мансардных затихли оба, туда вздымаемые. А Надины страхи были и прежние страхи.

В мансардной комнатке, в милой, сидели испуганные криками проснувшихся где-то птиц; проснувшихся где-то и сюда прилетевших, земное повидать, несовершенное устроить.

- Надя, Надя.

- Что, Витя?

- Жить мне хочется, Надя.

Взглянула осужденная в лицо милое, в лицо жизнью живущее. Испуганно взглянула. Он-то чего хочет?

И взглянув, не отвела глаз, впилась, ждала. И заставила брата и раз, и еще раз заглянуть в колодец скорби и вот утопить в нем веселье юное, неразумное. И тогда лишь сказала:

- И мне пожить хочется.

Сказала, как заплакала тысячами очей невидимых. И часто у ног ее бывший, у ног ее опять. И здоровую грудь свою нажимает на угол дивана, на деревянный, и силится призвать сюда ее, ее, губы ее, чтоб пить с них болезнь смертную.

- Надя. Надя. Я люблю тебя. Одну тебя люблю.

- Витя. Где ты?

- Здесь я. Здесь.

- Нет, ты далеко. Ты там, ты там. Там, где вечная моя душа. И твоя душа с моей душой.

- Надя!

- Не Надя, а слушай: я скоро умру, Витя...

И умерло Витино тело там, на ковре цветущем. И рука на живой еще руке застыла, мертвая. И хотел, чтобы все было, но не эти слова, не эта правда. А дьявол и тут тешил его:

«Ты уж совсем большой. Ты уж старый, Виктор!»

- Витя, я завещание хочу. Не нужно, знаю. Нелепо. Пусть. Я хочу. Зиночка там еще, в крепости. Так нужно. Пусть знают. В завещании напишу о Зиночке... Ну, и об Ирочке... И обо всем. Так нельзя. Мучают они их... Я напишу в завещании: звери вы...

- Надя! Надя! Милая. Ведь это не ты.

- Это я, потому что трудно мне дышать. Потому что я скоро умру, Витя.

И тогда рыдали они, будто рыдал один. И больное тело очнулось ранее здорового.

- Витя, милый... Поедем в Рим. Поедем завтра. Ты же хочешь. Тебе же нужно. Поедем.

- Надя, милая,.. Ну, так... Ну, так... Для моей мазни везде место найдется... Надя моя. Надя моя, развеселись.

И у ног рыдающей забился своими рыданиями, снова объявившимися. А дьявол снов недремлющий, красный по полу кривлялся. И говорил Виктор:

- Святыня моя. Святыня моя.

Но не пропадал дьявол. Лишь знамением враждебным опаленный притих на ковре, тут, близко, и рожу красную свою чем-то белым наскоро замазал.

На диванчике маленьком сидела, привычными очами души грядущий день следила. И говорила слова. И уши ее тех слов не слышали, и мысли ее о рождении тех слов не знали. Потому что прилетали те слова прямо из глубины ее души, забвенно почуявшей близость вечной правды. Трепетал брат ее, Виктор. И душою трепетал, и телом. И слушая слова молитвенно-любовные, забвенно постигал тайны дна, очей-колодцев жутко близких. Тайны хрустального дна. И словами-птицами молитвенно-любовными отвечал. Говорили для мгновений лишь. Говорили в забвение. И без страха почуяла Надя силу ласк новых, грехи земли испепеляющих стремлением создать совершенство.

VII

Хорошо в комнатке мезонинной, у маленького окошка. Ветка зимняя из садика протянулась, снег ватный с подоконника сбрасывает, ветерком движимая.

И тихо. И она, Дорочка любимая, хорошие слова говорит. Хорошо Антону в Дорочкиной комнатке Горюновского дома под сенью колокольни белой Егория. Заговорятся или, замечтавшись, замолчат надолго - ударит колокол внезапный, то вечерний, то дневной. И друг на друга взглянут и улыбнутся, Только, разве в Лазареве короткие недели летней жизни так же хороши, как часы, летящие здесь.

Читают вслух. Любимое есть у них общее и нелюбимое. Часто приходит Антон. Подолгу здесь. Так часто, что Раиса Михайловна не раз:

- Опять там был?

- А. что ж, что там?

- А то ж. Хорошему там тебя учат, коли оттуда приходишь - матери дерзишь. А то уж совсем туда переселись.

И стал обманывать. И еще ласковее пели птички-минутки в бабушкином домике. И ближе, милее тетя Дорочка. Родная она, тетя; легко ей слова любви юной говорятся; легко руку ее в руку взять; здороваясь, прощаясь, легко в губы поцеловать. Но и чужая она, по-хорошему чужая: на родню на всю не похожа, на чопорных, на смешных, нелюбимых тех.

Месяц за месяцем. Куда-то в новое вошли. Реже читали, реже в Сережину комнатку сбегали.



Поделиться книгой:



Регистрация