Славка заходился в смехе, слушая эту ругню.
— Это тебе, дед, не колокола с церквей сбрасывать.
Дед как-то обмолвился, что любимым его занятием в тридцатые годы было снятие с церквей крестов и колоколов. Теперь вот Славка изголяется над ним, и дед молча сносит это.
Запив порошок, дед Хвостов успокаивается. Подложил руки под голову, смотрит в потолок.
— Дед, — подает голос Славка, — а из-за чего ушла от тебя первая жена?
Дед лизнул верхнюю усатую губу.
— Все-то тебе, Славка, интересно знать.
Сказал это дед, и по интонации я понял, что он не против припомнить старое.
Так оно и случилось.
— Ладно, — сказал после некоторого молчания дед, — расскажу. Оно и вправду забавно вышло. Лет восемнадцать-двадцать назад это случилось. Сейчас я кефир люблю, а тогда любил кое-что покрепче. А вот Августе моей это почему-то не нравилось. Ну, я не сдерживался иногда: она в меня — словом, я в нее — табуреткой или утюгом. Однажды прихожу домой и что я вижу: за столом сидят два моих друга и пьют чай. Меня приглашают. Я присел. «По какому поводу, — спрашиваю, — без меня ко мне пришли?» — «Мы к Августе, — отвечают, — пришли, а не к тебе». Ах, так вашу!.. Хватаю топор… Смотрю, а один друг уже слинял. Второй же со страха под стол, лезет. Я по столу топором — грох! Топор в доске застрял, друг из-под стола — шмыг на улицу. Августа, значит, их приглашала! Вот тебе, жена, за измену, вот, вот! Громлю топором налево и направо — шкафы, посуду, стулья, окна, тряпки всякие. Только как же это так Августа безнаказанная осталась? Где она? Тоже вышмыгнула? Догнать ее и покарать! Что, дверь подперли с той стороны? Найдем другую дверь! И я «вышел» со второго этажа через окно… Очнулся в психиатричке с поломами и ушибами. Лечился. Во время лечения и узнал, что у меня был приступ белой горячки. Никакие друзья ко мне в тот вечер не приходили — это мне почудилось. А тот, кто прятался под столом, была моя Августа… Ушла она после этого от меня, вместе с дочкой… Побоялась, дурочка, что зарублю. А я б ее, может, и не тронул…
— И где она сейчас? — спросил я.
— Уехала к родне. Вроде бы в Кемерово.
— А дочка?
— Не знаю. Взрослая уже, должно быть, теперь замужем… Правильно, что не вернулась тогда Августа. Тронул бы я ее, тронул, не сдержался бы.
Дед прочитал в «Известиях» фельетон о плохой работе службы быта, задумался.
— А и у нас в городе не лучше парикмахерские работают, — сказал он. — Я тоже как-то зашел постричься на вокзал, так битый час прождал. Два мастера всего. А как работают? Хи-хи-хи да ха-ха-ха между собой, а мы, значит, жди. Безобразие. Ну я взял и написал в нашу областную газету. Вскоре приходит ответ: факты подтвердились, одна из парикмахерш переведена на месяц уборщицей. — Дед положил «Известия» на тумбочку, спрятал руки под одеяло. — А прошлой зимой, — продолжал он, — возле нашего дома (а он у нас со старухой частный) прокладывали траншею. Ну, экскаваторщик и давай мерзлую землю этим, клином — или как его? — долбить. От ударов у нас печка развалилась. Я — раз! — и в газету. Безобразие, мол…
— Ты, дед, смотрю, часто пишешь, — перебил Хвостова Славка.
— А чего не писать? За это даже деньги платят.
— И сколько ж тебе за экскаваторщика заплатили?
— За него не заплатили, только печку помогли переложить. А вот за заметку про попа Авдея я получил… э-э… двенадцать или пятнадцать рублей — давно это было, в двадцать восьмом году. Пьяница у нас в деревне поп был, ну я его и протянул.
— И тебя напечатали? — не верил Славка.
— А как же! У меня и этот номер «Бедноты» хранится.
— Вон какой ты у нас! А мы думали, — кивнул в мою сторону Славка, — ты простачок. А ты — себе на уме. Исподтишка можешь и укусить. Ты смотри, нас не протяни.
— Будь спокоен, Славка, вы мне ничего плохого не сделали. А вот Клаву, медсестра которая, стоит пропесочить: больнее всех уколы делает. Безобразие! И как ей только больных доверяют?!
От нечего делать вспоминали всякие смешные истории. Рассказывали мы со Славкой, а дед только слушал и ухмылялся, поворачивая голову в сторону то одного рассказчика, то другого.
Но вот и он что-то припомнил. Поднялся на подушке, сделал знак рукой, чтобы ему дали слово.
— А у меня был случай, — начал дед. — Жили мы тогда еще с первой женой, на Заимке. Однажды, в середине дня примерно, залетает к нам Мария Субботина, знакомая. Августы, ставит пятилитровый бидон и говорит: «Спрячь, Федор Палч, под кровать до вечера, я с работы буду идти — заберу». И убежала. А работала эта Мария на мясокомбинате. Открыл я бидон и ахнул: он доверху был набит мясом. Смекнул: краденое обнаружат, и мне несдобровать. И отнес бидон в сарай, укрыл его всякой рухлядью. Только закрыл сарай — милиция: лейтенант, а с ним младший сержант. «Не видели, гражданин, женщину с бидоном? — спрашивают. — Такая из себя, шустрая, нос, как у утки». — «Не встречал, — дрожа от страха, отвечаю. — Но если увижу, доложу». Милиционеры пошли дальше, а я перекрестился: пронесло, слава богу. Да… А вечером заявляется Мария. Глазами зырк под кровать, доставай, мол, Федор Палч, бидончик. Я, не дожидаясь ее слов, и говорю: «Что ж ты меня, Маша, подвела? В бидоне ведь мясо было, и не купленное. Безобразие, говорю, у меня обыск из-за тебя делали: конфисковали твое добро. Чуть и меня заодно не забрали. Еле убедил милицию, что тебя я не знаю, что насильно ты всучила этот растреклятый бидон. Так-то вот. Нехорошо, говорю, Маша, знакомых под статью подставлять». Она стоит, опустивши глаза, — поверила в мою выдумку. Извинилась и ушла. А мне того и надо: считай, с неба полпуда мяса упало. Я потом Августе сказал, что купил его, и деньги с жены потребовал. Назавтра, правда, спустил все дочиста.
— А хотите еще случай расскажу? — разошелся дед.
— Валяй, — разрешил Славка.
— Ну, так вот, это я уже с сегодняшней старухой жил. Выпроводила она меня как-то в овощной магазин, за редькой. Она шибко редьку с квасом любит. Пришел, купил, стал рассчитываться, а у кассирши с рубля сдачи нет. «Возьмите, — говорит, — лотерейный билет». Я — ни в какую: «Зачем он мне? — говорю. — Я не из везучих. И вообще не нарушайте правила советской торговли. Если будете творить безобразия, я про вас напишу в газету». Тогда она, молоденькая такая, но опытная, ласково просит: «Ну купите еще что-нибудь, капусты, например». Я стою на своем: «Гоните сдачу полноценной монетой, у меня своей капусты целый погреб». А кассирша улыбку мне строит: «Такой симпатичный дяденька, а билетик взять не хочет». А тут уже очередь за мной ропщет: «Из-за тридцати копеек базар развел». Я обернулся посмотреть, кто это сказал, но у всех рты были закрыты. И тогда в доказательство, что я не скупердяй, громко говорю кассирше: «Давай твой билет!» Проходит месяц, получаю газету с таблицей, сверяю. Вот это да! Холодильник выиграл! Кричу старухе: «Беги в магазин!» Она тоже грамотная у меня, когда-то кондуктором в трамвае работала, еще раз сверила. Точно: холодильник. Делать нечего, полезла в погреб, отыскала что требовалось… Спрыснул выигрыш и велел старухе завсегда по билету покупать.
Вопрос о жизни и смерти, видно, не дает иногда покоя и деду Хвостову. Однажды он выдал такое признание:
— Не обидно, ребята, умереть: все там, как говорится, будем. Обидно, что после тебя люди все так же будут пить, есть, рассказывать интересные случаи.
Из очередного похода в коридор дед вернулся малость раздраженным:
— Уже почти месяц висит их майский «Данко», лень новую газету выпустить. А больным даже почитать нечего.
— Раз ворчать начал, скоро тебя, дед, выпишут, — заметил Славка.
Та самая медсестра Клава, которую дед Хвостов грозился пропесочить, в день его выписки заказала ему такси, помогла увязать в узелок вещички. Машина пришла минута в минуту, чему дед весьма удивился: «Поди, кто-нибудь нажаловался на таксистов, иначе бы опоздали».
Мы со Славкой помогли деду спуститься с третьего этажа, усадили в машину, пожелали ему долгих лет.
Вернулись в палатку молча. Разделись и улеглись в постели — тоже молча.
Минут через десять первым нарушил тишину Славка:
— Занятный был дед, — сказал он. И добавил: — Но только, если задуматься, не одно сердце у него больное — все нутро червивое.
ЗАПУСТЕНИЕ
— Да кто за него замуж согласится? Разве что полуумная какая…
В Хорошаевке говорили так про Гришку Серебрякова сплошь и рядом. И я подумал: «Что может быть оскорбительней этих слов? Да на его месте любой другой со стыда бы сгорел».
Но Гришка, вероятно, про эти разговоры ничего не знает, а потому сгорать не собирается.
Последняя наша встреча произошла лет пятнадцать-шестнадцать назад. Я приехал в родные края и по обыкновению зашел к Серебряковым — с Гришкой мы дружили чуть ли не с мальства. Жил он вдвоем с матерью, теткой Полей, трое его братьев и две сестры разъехались, четвертый брат, Андрей, женился на хорошаевской и построился отдельно. Гришка работал в колхозе шофером. Работал неважно, разбил по пьянке новую машину и теперь третий месяц ремонтировал ее.
Войдя в сени, я тихонько приоткрыл дверь в хату и перешагнул через высокий порог.
— Здравствуйте вам!
Тетка Поля как раз ставила в печь ведерный чугунок и от неожиданного моего голоса ухват в ее руках скользнул по чугунку.
— Здравствуй. Приехал. Садись посиди. — И указала на отполированную за много лет широкую лавку. Она заторопилась управляться, а я сидел и рассматривал хату. Когда-то она казалась мне высокой и просторной, теперь же я запросто мог рукой достать потолок. И сузилась вроде бы хата: от стола до приступка два шага всего; в детстве же мы прыгали с него — кто дальше; и ни капельки стол нам не мешал.
— Сейчас этот паразит придет — на огород за огурцами послала, — сообщила тетка Поля.
«Паразит» — это Гришка. Тетка Поля иначе, как черным словом, своего младшего сына и не называла.
Гришка давно привык к материным не очень лестным прозвищам, безобидно сносил их и так же откликался на них, как если бы ему говорили не «черт» и «дьявол», а «милый сыночек» и «золотце мое».
Он вернулся с огорода, принес в больших руках с десяток первых пупырчатых огурцов. Мы обнялись. От Гришки пахло бензином.
— На работу собрался, — оправдывался зачем-то он, вытирая о промасленную рубаху запачканные землей руки.
Был он красив. Черный густой чуб ниспадал на лоб; прямой нос, черные блестящие глаза, полуподковками подвижные брови; смуглое лицо было правильной овальной формы.
Ну какой же это, тетка Поля, паразит?
Он уселся напротив на скамейку. С намеком спросил у матери:
— Ма, у тебя там чуточку не осталось?
Тетка Поля резко огрызнулась:
— От тебя, черта, останется! Все вылакал.
Поговорили о том о сем. Гришка пожаловался на механика и председателя колхоза, которые-де по поводу и без повода придираются к нему, не помогают в ремонте машины, ущемляют в заработке и вообще не ценят незаурядного шофера.
— Уеду осенью куда глаза глядят, иначе задохнусь, здесь, — подытожил он. — Может, к Галине, может, еще куда.
— И уезжай, — махнула рукой тетка Поля, хрумкая пахучий огурец. — Уматывай, мне одной в сто раз легче. Надоела мне твоя пропитая рожа. И в кого ты только уродился? Все дети как дети, а этот…
Чувствуя, что разговор может принять еще более резкий оборот, я встал и вежливо попрощался. Гришка проводил меня до калитки, а сам зашагал в мастерские.
Гришка уехал не осенью, а через год с лишним, успев побывать в приймах у Люськи Дамаевой, доярки из Болотного. Поняв, что и в новой семье нужно работать, нужно приносить деньги, а не только сиживать за чаркой, Гришка решил наконец с Люськой расстаться. Наградив ее, кстати, сыном, которого назвал в честь себя — Григорием.
Уехал — и как в воду канул. Ни одной весточки не подал ни матери, ни Люське, ни братьям, ни сестрам. И когда через три года тетка Поля померла, Андрей послал телеграммы всем, кроме Гришки, — некуда было. После похорон кто-то из братьев усомнился даже: а жив ли Гришка вообще? Не может быть такого, чтобы человек махнул рукой на всех родственников.
— Ну, а если жив, — рубанул возбужденно рукой воздух Андрей, — прокляну его навеки и руки ему не подам.
Семью Серебряковых считали у нас в деревне на редкость дружной. Да так оно и было. Тетка Поля, потерявшая мужа на войне, обладала твердым характером, любила послушание и ни одну ребячью провинность не прощала. Особенно много шлепков, подзатыльников выпадало младшим детям, ибо им доставалось еще и от старших, чье стремление повластвовать, выглядеть совсем взрослыми в домашних делах охотно поощрялось матерью.
Главным законом семьи был такой: всё — в дом, ничего — из дома.
Гришка, скажем, поделился со мной яблоком — плохо, в лучшем случае ему выговорят. А то и припугнут ремнем.
Вот если я угощу Гришку теми же яблоками — это дело. Не угощаю — он должен выпросить. Не выпросил — незаметно укради.
Света Серебрякова как-то вынесла на улицу старое одеяльце, чтобы поиграть с подружками в куклы. Мимо проходила тетка Поля и ахнула: «Как, на нашем одеяле чужие будут играть? У них своих подстилок, что ли, нет?» Она рывком выдернула из-под девчонок одеяльце, схватила Свету за косички и уволокла домой, где тотчас выпорола дочь лозиной.
Старший из братьев, Борис, работал возчиком горючего. Однажды, приехав домой на обед, он дал лошадям пол-охапки сена. Заметив это, тетка Поля была готова разорвать на части и Бориса, и лошадей. Слыханное ли дело: колхозные лошади едят сено Серебряковых! Вот если бы корова Серебряковых ела колхозное сено — это еще куда ни шло. А охламон Борис хочет дом разорить, шумела на всю деревню тетка Поля, а сам никогда и на копейку колхозного добра не прихватит (что было сущей неправдой)!
Борис еле успокоил мать: пообещал сегодня же вечером привезти пуд-другой вико-смеси.
Вот так Серебряковы и жили.
Со временем, когда улучшилась послевоенная жизнь, отмякла, подобрела тетка Поля. Не стали скупердяями да воришками и дети.
А еще у Серебряковых почиталась заповедь; один за всех и все за одного. Попробуй кто их тронь — все пятеро братьев назавтра явятся к обидчику и так отомстят ему, что тот и детям своим закажет связываться с Серебряковыми. Драчунами они были отчаянными, смелыми, действовали в драке азартно, горячо и без оглядки — как в игре. Тот же Гришка мог запросто запустить в соперника кирпичом, ударить дрыном по голове. Однажды — третьеклассником еще — он прокусил до крови руку шестикласснику Леньке Ломакину. Ленька был сильнее, но в драке уступил дальновидно: если бы он наподдавал Гришке, досталось бы ему на орехи от Тришкиных братьев. Гришка же, чувствуя за собой опору и поддержку, действовал нагло, решительно, без жалости…
А теперь, через годы, тот, ради защиты которого старшие братья Серебряковы, бросая все домашние дела, шли без промедления мстить, тот, кого они учили постоять за себя смело и нахраписто, остался без поддержки и внимания. Утерял Гришка весла, вот и гребет одними ладонями. Медленно плывет его жизнь-лодка. А до берега еще во-о-он как далеко. И винит он иногда братьев, что предали они забвению вторую часть заповеди: «…и все за одного».
А может, не братьев нужно винить?
Мы сидим с ним под молодой раскидистой яблоней. Трава поддеревом мягка и запашиста. Порхают капустницы, трещат кузнечики.
В небе неподвижно стоят два облака.
Вёдро.
Гришка прислонился спиной к стволу яблони, расчесывает пятерней посекшийся чуб, в котором просматривается седина.
— Я-то думал, — глядя на облако, начинает свой рассказ Гришка, — что в жизни нужно поступать как в драке: безоглядно, нахально. И за спиной всегда поддержка — братья. Ты вот рассудительно поступил: ремеслуха, завод, вечерняя школа… Другие наши одноклассники после семилетки тоже время зря не теряли: кто в Курске устроился, кто-то на Возах, кто дальше учиться пошел. А я? А я не хотел ни работать, ни учиться. Вольным казаком решил пожить, отдохнуть год-другой. Мать, помню, ворчала: «Как тебе, обормот, не совестно на моей шее сидеть?» Я отшучивался: «Вот погуляю, сил наберусь, тогда воз золота заработаю, за все с тобой расплачусь». Мать только зло сплевывала: «Подавись ты своим золотом, мне сейчас копейка нужна».
Братья и сестры потихоньку-помаленьку разъехались. Женились, выходили замуж. Женился после армии и Андрюха. Этот никуда не поехал. Сначала у тещи жил, а потом построился.
А я в гулянки ударился. У местных парней вроде атамана был. Собираю их под вечер: «Куда нынче пойдем? В Болотное? Или в Нижнемалиново? В Болотное? Готовсь».
Берем с собой простенькое оружие — кистени, велосипедные цепи и все такое прочее (ножи никогда не брали — не люблю поножовщину), — выпиваем для смелости и — на танцы в Болотное. Приходим в клуб. Нас пять-шесть человек. Ихних — более тридцати. Из-за чепухи задираемся, затеваем потасовку, и тогда я вытаскиваю цепь. Но пускал ее в дело редко. Больше действовал ногами и кулаком. Представь себе, эти тридцать человек разбегались кто куда. Мы — на седьмом небе. Все девчонки наши, выбирай любую.
Вот так я денечки и проводил. А вы, едри его в корень, в это время учились да профессии осваивали. Но тогда я не завидовал вам.
Ну и — по секрету. Хотя какой тут секрет? Вся деревня об этом знает. Свожжался я тогда с Фросей Горловой. Лет на двадцать была она старше меня. Приветила меня, самогоном угощала и прочее.